Страница:
В конце концов Паисий обосновался в Ня мецком монастыре (на территории Румынии), в котором насчитывалось семьсот монахов. Здесь книжные занятия Паисия развернулись в широком масштабе. Целая школа переводчиков трудилась над исправлением и переводами греческих и латинских книг. Мало помалу Ня мецкий монастырь сделался «центром и светочем православного монашества, школой аскетической жизни, духовного просвещения».
Вместе с тем Паисий вел обширную переписку с другими русскими монастырями. Его ученики и последователи, расселившись по Руси, сделались впоследствии старцами и настоятелями во многих русских монастырях, где они проводили в жизнь идеи и представления их учителя Паисия. На протяжении целого века, вплоть до 1917 года в русских монастырях ощущалось влияние Паисия Величковского и его так называемых (все таки!) обновленческих идей, которые в специальной церковной литературе называли духовным возрождением.
Так вот, Оптина пу стынь и сделалась волею судеб главным центром этого «духовного возрождения». Говоря теперешним языком, в Оптиной пустыни свили постепенно гнездо ученики и последователи Паисия Величковского, а потом ученики его учеников, то есть последователи во втором поколении. Отсюда и собственное издательство, отсюда и огромная, тщательно подобранная библиотека (главным образом по аскетике), отсюда и знаменитое оптинское старчество, привлекшее к себе внимание в конце концов не только широких богомольческих масс, но и просвещеннейших людей того времени.
Не знаю, была ли какая нибудь заданность во всем этом, но все же некая планомерность в течении событий угадывается. С 1800 года в Оптиной пустыни живет ученик Паисия Феофан Возможно, не без его влияния глава калужской епархии Филарет распорядился устроить в Оптиной скит и для этого призвал из Смоленской губернии еще двух учеников Паисия – Моисея с Антонием. Как только скит был готов, так и переселился в него с острова Валаама еще один ученик и даже друг Паисия Величковского иеромонах Леонид. С него и начинается знаменитое оптинское старчество.
На протяжении девятнадцатого века старцев было трое. Они сменяли один другого как бы по наследству, причем каждый новый старец жил несколько лет в скиту при своем предшественнике, вместе с ним. Последовательность их такова. Старец Леонид умер в 1841 году. Заступивший на его место старец Макарий («гоголевский») прожил до 1860 года. С этого времени по 1891 год жил в скиту самый. знаменитый из оптинских старцев («достоевский» и «толстовский» старец) Амвросий.
Старец Леонид происходил из купцов, Макарий был дворянского происхождения, Амвросий же родился в семье сельского священника в Тамбовской губернии. Настоящая фамилия Леонида была Наголкин, Макария звали в миру Михаилом Ивановым, Амвросия – Александром Гренковым.
Здесь самое время было бы поставить вопрос, а что же за явление такое были эти старцы и что такое было старчество вообще в бывших русских монастырях. Но именно такой вопрос поставил и Федор Михайлович Достоевский в главе своего романа, которая так и называется «Старцы». Достоевский обстоятельно излагает там суть вопроса, а роман, конечно же, под рукой у каждого современного читателя, но все же несколько строк, являющихся ключом к пониманию популярности оптинских старцев, выписать можно.
«Про старца Зосиму (читайте Амвросия. – В. С.) говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово….При этом Алеша почти всегда замечал, что многие, почти все, входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу, входили в страхе и беспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и самое мрачное лицо обращалось в счастливое».
Надо представить себе Россию того времени во всей сложности ее социальных отношений, быта – крестьянского, купеческого, дворянского, чиновничьего, духовенства, взаимного пересечения этих сфер, Россию с сотнями тысяч церквей, с тысячами монастырей, ярмарок, престольных праздников, венчаний и похорон, Россию многосемейную, в массе своей мало читающую или почти совсем не читающую (телевизора и радио, во всяком случае, тогда не было, равно как и журнала «Здоровье»), но Россию, во первых, жаждущую высказаться, а во вторых, жаждущую напутствующего, поучающего, успокаивающего слова. Эта жажда высказать наболевшее, и услышать исцеляющее на одном уровне породила в девятнадцатом веке и одухотворила все искусство, а на другом уровне – потоки полуграмотных или вовсе не грамотных верующих, полуверующих, сомневающихся в своей вере, колеблющихся, ищущих людей, устремившихся к умудренным старцам.
Конечно, в каждом селе был свой священник, к которому можно было прийти с исповедью и за советом. Да ведь вера верой, но надо, чтобы овященник был еще и личностью, а всегда ли он ею был? Тут много могло быть разных оттенков. И – «нет пророка в своем отечестве», и не все расскажешь отцу Александру, с которым тут же, в этом же селе и жить еще много лет. Говорит это еще и о том, что официальное духовенство не всегда пользовалось, очевидно, у своей паствы необходимым авторитетом. Исповеди были, и даже они были обязательны, но что это были за исповеди? «Грешен, батюшка». – «Иди с миром и больше не греши». Формальность. Старец же популярен и как бы свят. Слух о нем идет по всей Руси, и увидишь его один раз в жизни (как и он тебя), значит, можно высказаться до конца, рассказать ему всю подноготную, открыть душу. Вера в его мудрость и прозорливость беспредельна.
«Посетивший скит Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке и с четками в другой, под общий шепот «старец идет» появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь, письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая глазами. У него были большие способности – его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь Амвросий набирался той мудрости, которой будет поражать Достоевского и Льва Толстого»[18].
Пройдут годы, и вот уж Амвросий – старец.
«Внизу у деревянной галерейки, приделанной к наружной ограде стены, толпились на этот раз всё женщины, баб около двадцати. Их уведомили, что старец наконец выйдет; и оне столпились в ожидании. …Толпа затеснилась к крылечку… Старец стал на верхней ступеньке и начал благословлять теснившихся к нему женщин. …Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления и восторга, вызванного эффектом минуты, другие рвались облобызать хоть край его одежды, иные что то причитали. Он благословлял всех, а с иными разговаривал»[19].
Официальная церковь ревновала. То есть, конечно, нельзя сказать, что эти старцы были люди не церковные или находились в оппозиции к церкви. Нет, они были православные старцы, а не еретики какие нибудь, хотя некоторые официальные церковные иерархи пытались усмотреть в них иногда не только еретиков, но даже масонов.
И как было не ревновать! Есть монастырь, есть настоятель, несколько сот монахов, но все это оказывается как бы лишь антуражем, обрамлением, той обстановкой, в которой живет старец. Главный авторитет монастыря зиждется на старце. Игумен вроде как и не нужен, вернее нужен лишь как посредник. Все приезжие и прихожие – ради старца, все стремятся увидеть его, поговорить с ним, благословение получить от него. Полны монастырские гостиницы, битком набиты странноприимные дома, не протиснешься в монастырских церквах – и все из за старца. Что то есть в этом идущее немножко мимо самой церкви, мимо священников, архимандритов, митрополитов. Апеллируют мимо них прямо к богу, а посредником выступает уж не вся церковь, с ее сложной организацией, а один только сухонький старичок, хоть он и живет при монастыре, в монастырском скиту. Стоит только вообразить, что он живет не при монастыре, а просто в лесу, в избушке, в землянке какой нибудь, в хижине, а толпы к нему все равно идут и идут, как еще яснее станет причина ревности, неудовольствия, принимавших часто форму прямых гонений. Старцу Леониду, например, запретили принимать посетителей, но посетители все шли, ждали целыми днями, ночевали, жили около скита. Старца перевели из скита за монастырскую стену, народ повалил и туда. Устроили вокруг кельи старца высокий забор из досок, запирали ворота – все напрасно. Жаждущие сказать и услышать прорывались через все преграды, церковь наконец уступила, и Леонид возвратился в свой скит.
Если старец Леонид имел влияние главным образом на низшие слои верующей и богомольной России, на простых монахов, на крестьян, то Макарий, второй оптинский старец, привлек к себе людей из культурных слоев русского общества. Огромная начитанность, книжная просвещенность (недаром они – ученики Паисия), дворянское происхождение, жизненный опыт, знание языков – все это делало его равным собеседником будь то с братьями Киреевскими, будь то с Гоголем, Алексеем Толстым.
Конечно, иногда играли роль и внешние обстоятельства. Скажем, если бы именье Киреевских находилось где нибудь на Псковщине, может быть, и не возникло бы у них такой тесной связи с Оптиной пустынью, но Киреевские жили неподалеку. Их именье Долбино располагалось в каких нибудь сорока верстах от Козельска. Обстоятельство дополнительное, но важное, ибо ничего не стоило им при необходимости бывать и на Валааме и в Соловках, но все же тесную связь с такими отдаленными монастырями им установить было бы несравненно труднее.
К братьям Киреевским отношение со стороны русской общественной мысли было не однозначным, поскольку и сама общественная мысль не была монолитной, но дробилась на кружки, направления, течения, тенденции.
Что касается младшего брата, то есть Петра Васильевича, то здесь дело проще. Будучи историком, он почел, однако, главным делом своей жизни собиранье фольклора, народных песен. На протяжении двадцати пяти лет он беспрерывно, с истинной собирательской увлеченностью искал, выспрашивал, слушал, записывал, обрабатывал русские народные песни. Но это не было чистое и, так сказать, безыдейное собирательство, наподобие собирания марок, когда не имеет значения, откуда марка (хотя бы из Австралии), лишь бы она была уникальна. Петр Васильевич собирал не просто песни, но русские песни, родную культуру, душу народа. Ежегодно летом он бывал в Долбине и в Оптиной. Пешком ходил он по селам и деревням в поисках жемчужин народной поэзии. В оптинском странноприимном доме он целыми днями слушал странников, богомольцев, пришедших из архангельских и вологодских лесов, с Украины, с Иртыша, с казачьего Дона, из рязанских раздолий, из тверских деревенек, из ярославских и владимирских сел. О его деятельности стало известно в Москве, в Петербурге. Многочисленные добровольцы помогали ему, посылая народные песни, собранные ими. Среди этих добровольцев такие люди, как Гоголь, Кольцов и Даль. Тетрадь песен, собранных в Псковской губернии, в Святых горах, прислал Киреевскому и Пушкин. Около пятисот песен пришло из Белоруссии. При оптинской библиотеке был определен специальный уголок, или, как мы сказали бы теперь, отдел, фонд Петра Васильевича Киреевского с его народными песнями. Правда, старец Макарий все время нацеливал Петра Васильевича на собирание духовных песнопений, и Петр Васильевич их тоже собирал, но не исключительно и не главным образом.
Найденные песни подвергались обработке и строгой классификации: где песня родилась, когда, какова она по назначению (свадебная, обрядовая, любовная), по характеру (сольная, хороводная), по исполнению. Петр Васильевич и сам был хорошим музыкантом и записывал не только слова, но и мелодию. Единственное неудобство состояло в том, что в Оптиной пустыни, в библиотеке, нельзя было играть на пианино, чтобы проверять записанные ноты. Для этого пришлось снять в Козельске у купца Демидова тихий, укромный флигель.
Петр Васильевич Киреевский собрал больше семи тысяч песен. Это был если не подвиг, то подвижничество, как это и назвал поэт Языков в своих стихах: «Своей народности подвижник, просвещенный».
Все это – народность, подвижничество и просвещенность – а определенной степени приложимо и к старшему брату, к Ивану Васильевичу Киреевскому, хотя фигура эта несколько более сложная. Но все же они были родными братьями, и взаимное интеллектуальное влияние их друг на друга было огромным, и росли они в одной и той же атмосфере высококультурного русского дома, и один и тот же Василий Андреевич Жуковский с юности был их другом, месяцами жил в Долбине, оказывал на братьев поэтическое и нравственное влияние. И природа вокруг была одна, и народ вокруг был один – русский народ…
Иван Васильевич Киреевский считается основоположником славянофильства как явления общественной мысли девятнадцатого века. Он был, видимо, настолько хорошим, светлым, просвещенным человеком, что о нем высказывались восторженно не только друзья: Пушкин, Жуковский, Гоголь, Погодин, Аксаков, Шевырев, Тургенев, но и противники, которые тогда называли себя западниками. Даже Писарев, попытавшийся, как известно, в нескольких статьях разгромить всю лирику Пушкина и – отдельно – «Евгения Онегина», даже он в статье «Русский Дон Кихот», с самых крайних позиций своей так называемой реальной критики, пишет о Киреевском уважительно и достойно.
Надо сказать, что определение «славянофильство» получило постепенно какое то очень извращенное, неправильное значение, стало едва ли не бранным словом. Считается, что славянофилы с пренебрежением, а презрением, если не с ненавистью, относились ко всем остальным культурам и нациям, ставя на первое место лишь свою культуру. Какое печальное заблуждение, какое извращение истины! Впрочем, конечно, в каждом течении общественной, философской, политической мысли неизбежно возникают крайности (правая и левая, как известно), и в этих крайних точках основная мысль может быть искажена и огрублена.
Что касается Киреевского, то всякая узость и грубость взглядов на западную культуру, а также на будущее русской культуры была ему чужда и противна.
Основное положение Киреевского в несколько упрощенном пересказе сводится к тому, что западная культура рациональна, к девятнадцатому веку она исчерпала себя и не может уже дать человеку ничего нового, плодотворного. Новое слово будет принадлежать только еще развивающейся русской культуре, если она сейчас сумеет усвоить все, что успел уже дать Запад . Новое слово будет не рациональным, а духовным, оно придет от России.
«Определяя современное состояние умов в различных европейских странах, Киреевский отмечает, что начало просвещения, действовавшее в истории Запада, оказывается в настоящее время неудовлетворительным по отношению к новым, недавно народившимся запросам мысли… Современное просвещение Европы должно теперь уступить свое место новой образованности, как некогда образованность греко римская уступила свое место европейской. Новое просвещение должно выйти из недр русской нации, а для того, чтобы оно осуществилось, нам нет нужды целиком заимствовать результаты западной жизни, мы не должны делать и резкого поворота к прошлому своей истории. Правильный путь развития России должен сводиться к тому, что мы будем западную образованность пронизать новым смыслом… Последняя наша цель – это просвещенность, чуждая односторонней просвещенности Запада и вполне отвечающая потребности живого разумного духа[20].
…Зависимость нашей литературы от западных литератур не только не должна лишать нас надежды на самостоятельное развитие, но – обещает литературе нашей характер многосторонний… У нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества. Для того, чтобы надежда наша осуществилась, необходимо принять ряд мер, направленных к усвоению уровня образованности Eвропы. Западная Европа заметно сходит со сцены в роли передовой, просветительной силы, и заменить ее, за отсутствием других кандидатов на эту роль, должны мы… Для выполнения нашей национальной задачи – сменить свершавший свое развитие Запад – мы и должны подняться на ту же ступень развития, и прежде всего нам необходима философия… Но философия Запада не годится для нас, так как «чужие мысли полезны только для развития собственных»… Наша философия должна развиться из нашей жизны… Россия вступила на путь развития позже западных государств, вследствие чего она «богата опытом старших». Западные народы совершили круг своего развития и впали в односторонность зрелости… из нравственного оцепенения Европу способна вывести Россия, если она усвоит сначала западноевропейское просвещение, чтобы тем успешнее потом действовать на Европу»[21].
Киреевский утверждал, что в просвещении одиноком, ограниченном лишь своей национальностью «нет жизни, нет блага, ибо нет прогрессии, нет того успеха, который добывается только совокупными усилиями человечества»[22].
Во всех этих рассуждениях можно видеть при желании сколько угодно заблуждений, но нельзя увидеть ни национальной ограниченности, ни кичливости, ни узости взглядов, ни пренебрежительного отношения к культурам и просвещенности других народов. «Вследствие такого широкого славянофильского взгляда Киреевский занял в московском обществе какое то промежуточное положение между двумя течениями. С западниками его связывало уважение к лучшим проявлениям западной культурной жизни, с славянофилами высшее уважение к своему родному русскому… Широта нравственных симпатий привлекала к Киреевскому людей различных убеждений… все отдавали должное уму Киреевского: и, как человек, как величина нравственная, он неизменно получал лишь положительные отзывы. В 1832 году Пушкин писал по поводу запрещения «Европейца»: «Журнал «Европеец» запрещен… Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом, якобинцем».
«Я не знаю Киреевских, – писал Белинский, – но судя по рассказам Грановского и Герцена, это фанатики, особенно Иван, но люди благородные, честные».
«Я от всей души, – писал в одном из писем Грановский, – уважаю Киреевских, несмотря на совершенную противоположность наших убеждений. В них так много святости, прямоты, веры, как я еще не видел ни в ком»[23].
Но конечно, самые сильные, яркие и справедливые слова о славянофилах мы найдем в «Колоколе» Герцена за 15 января 1861 года:
«Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать… С них начинается перелом русской мысли. И когда мы это говорим, кажется, нас нельзя заподозрить в пристрастии.
Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинакая.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы – за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуголовый орел, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно.
Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать. У нас, воспитанных вне дома, эта связь ослабла. Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка, и то мы сами догадались по сходству в чертах, да потому, что ее песни были нам роднее водевилей; мы сильно полюбили ее, но жизнь ее была слишком тесна. В ее комнатке было нам душно: все почерневшие лики из за серебряных окладов, все попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями женщину: даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у нее нет светлых воспоминаний; мы знали и другое – что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство… Такова была наша семейная разладица лет пятнадцать тому назад. Много воды утекло с тех пор, и мы встретили горний дух , остановивший наш бег, и они, вместо мира мощей, натолкнулись на живые русские вопросы. Считаться нам странно, патентов на понимание нет; время, история, опыт сблизили нас не потому, чтоб они нас перетянули к себе или мы – их, а потому, что и они и мы ближе к истинному воззрению теперь, чем были тогда, когда беспощадно терзали друг друга в журнальных статьях, хотя и тогда я не помню, чтобы мы сомневались в их горячей любви к России или они – в нашей.
На этой вере друг в друга, на общей любви имеем право и мы поклониться их гробам и бросить нашу горсть земли на их покойников со святым желанием, чтобы на могилах их, могилах наших расцвела сильно и широко молодая Русь».
Уже говорилось, что имение Киреевских Долбино расположено недалеко от Оптиной пустыни и что (не только поэтому, но отчасти и поэтому) оба брата были тесно связаны с этим монастырем. Если Петр Васильевич, собирая народные песни, сосредоточил свои фонды в оптинской библиотеке, то Иван Васильевич занимался издательскими делами.
Паисий Величковский, как мы знаем, много переводил и сам при помощи своих учеников и последователей, но издать при жизни почти ничего не успел. Все эти переводы существовали в рукописном виде и постепенно сосредоточились в библиотеке Оптиной пу стыни. Старцу Макарию пришла мысль организовать в монастыре издательство, чтобы издавать эти рукописи. Он посоветовался с Иваном Васильевичем и Натальей Петровной Киреевскими и встретил горячую поддержку. Иван Васильевич даже построил у себя в Долбине домик, где старец Макарий и его помощники могли бы заниматься подготовкой рукописей к изданию, а также новыми переводами древних книг. Через профессора Шевырева Киреевский испросил разрешение на обоснование оптинского издательства, и дело началось.
Оптинская пустынь издала все рукописи Паисия Величковского, а также и новые переводы. Иван Васильевич Киреевский принимал в издании книг самое деятельное участие: и сам переводил, и доставал нужные книги, справки, выправлял корректуры, наконец, оказывал издательству большую материальную помощь.
Естественно, что оба брата (а они умерли с разницей в четыре месяца) похоронены были в Оптиной пустыни, около восточной (алтарной) стены Введенского (главного оптинского) собора.
Чем крупнее исторические или литературные фигуры, тем труднее теперь о них писать. Каждый шаг, жест, факт биографии давно исследованы, описаны, изданы. Задача современного очеркиста может состоять лишь в том, чтобы напомнить, освежить в памяти те или иные слова, жесты, факты, поскольку они касаются интересующего нас объекта.
Известно, что Николай Васильевич Гоголь был тесно связан с Оптиной пустынью, любил это место, посещал его, переписывался со старцем Макарием, писал письма и другим обитателям монастыря.
Первое посещение относится к 1850 году. Гоголь боялся холода северной зимы, а в Рим уже не хотел или не мог ехать и решил перезимовать в Одессе. Впрочем, возможно, это был лишь предлог для путешествия, ибо ради зимования в Одессу можно было бы выехать из Москвы и попозже, нежели 13 июня. Как ни медленно передвигались тогда по Руси, все же не четыре, не пять месяцев требовалось, чтобы достичь Одессы.
Гоголь любил путешествовать и в дороге чувствовал себя лучше, чем сидя на одном месте. Он умел жить в дороге, думать, работать, одновременно и набираясь впечатлений, и отдыхая душой. У него был даже план обьехать все монастыри России, имея в виду, что они располагались в самых красивых и характерных местах. Он хотел собрать в душе своей как бы коллекцию самых красивых пейзажей России. Более того, на основе этих впечатлений он собирался написать географическое сочинение о России, так, «чтобы была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился», Обо всем этом Гоголь увлеченно рассказывал на обеде у А. О. Смирновой в присутствии Алексея Константиновича Толстого.
Этот обед состоялся 16 июня в Калуге, Значит, дорога от Москвы до Калуги заняла у путешественников (у Гоголя с Максимо вичем) три дня. В первый день они доехали до Подольска, вторую ночь провели в Малоярославце, а третью – в Калуге.
Вместе с тем Паисий вел обширную переписку с другими русскими монастырями. Его ученики и последователи, расселившись по Руси, сделались впоследствии старцами и настоятелями во многих русских монастырях, где они проводили в жизнь идеи и представления их учителя Паисия. На протяжении целого века, вплоть до 1917 года в русских монастырях ощущалось влияние Паисия Величковского и его так называемых (все таки!) обновленческих идей, которые в специальной церковной литературе называли духовным возрождением.
Так вот, Оптина пу стынь и сделалась волею судеб главным центром этого «духовного возрождения». Говоря теперешним языком, в Оптиной пустыни свили постепенно гнездо ученики и последователи Паисия Величковского, а потом ученики его учеников, то есть последователи во втором поколении. Отсюда и собственное издательство, отсюда и огромная, тщательно подобранная библиотека (главным образом по аскетике), отсюда и знаменитое оптинское старчество, привлекшее к себе внимание в конце концов не только широких богомольческих масс, но и просвещеннейших людей того времени.
Не знаю, была ли какая нибудь заданность во всем этом, но все же некая планомерность в течении событий угадывается. С 1800 года в Оптиной пустыни живет ученик Паисия Феофан Возможно, не без его влияния глава калужской епархии Филарет распорядился устроить в Оптиной скит и для этого призвал из Смоленской губернии еще двух учеников Паисия – Моисея с Антонием. Как только скит был готов, так и переселился в него с острова Валаама еще один ученик и даже друг Паисия Величковского иеромонах Леонид. С него и начинается знаменитое оптинское старчество.
На протяжении девятнадцатого века старцев было трое. Они сменяли один другого как бы по наследству, причем каждый новый старец жил несколько лет в скиту при своем предшественнике, вместе с ним. Последовательность их такова. Старец Леонид умер в 1841 году. Заступивший на его место старец Макарий («гоголевский») прожил до 1860 года. С этого времени по 1891 год жил в скиту самый. знаменитый из оптинских старцев («достоевский» и «толстовский» старец) Амвросий.
Старец Леонид происходил из купцов, Макарий был дворянского происхождения, Амвросий же родился в семье сельского священника в Тамбовской губернии. Настоящая фамилия Леонида была Наголкин, Макария звали в миру Михаилом Ивановым, Амвросия – Александром Гренковым.
Здесь самое время было бы поставить вопрос, а что же за явление такое были эти старцы и что такое было старчество вообще в бывших русских монастырях. Но именно такой вопрос поставил и Федор Михайлович Достоевский в главе своего романа, которая так и называется «Старцы». Достоевский обстоятельно излагает там суть вопроса, а роман, конечно же, под рукой у каждого современного читателя, но все же несколько строк, являющихся ключом к пониманию популярности оптинских старцев, выписать можно.
«Про старца Зосиму (читайте Амвросия. – В. С.) говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово….При этом Алеша почти всегда замечал, что многие, почти все, входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу, входили в страхе и беспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и самое мрачное лицо обращалось в счастливое».
Надо представить себе Россию того времени во всей сложности ее социальных отношений, быта – крестьянского, купеческого, дворянского, чиновничьего, духовенства, взаимного пересечения этих сфер, Россию с сотнями тысяч церквей, с тысячами монастырей, ярмарок, престольных праздников, венчаний и похорон, Россию многосемейную, в массе своей мало читающую или почти совсем не читающую (телевизора и радио, во всяком случае, тогда не было, равно как и журнала «Здоровье»), но Россию, во первых, жаждущую высказаться, а во вторых, жаждущую напутствующего, поучающего, успокаивающего слова. Эта жажда высказать наболевшее, и услышать исцеляющее на одном уровне породила в девятнадцатом веке и одухотворила все искусство, а на другом уровне – потоки полуграмотных или вовсе не грамотных верующих, полуверующих, сомневающихся в своей вере, колеблющихся, ищущих людей, устремившихся к умудренным старцам.
Конечно, в каждом селе был свой священник, к которому можно было прийти с исповедью и за советом. Да ведь вера верой, но надо, чтобы овященник был еще и личностью, а всегда ли он ею был? Тут много могло быть разных оттенков. И – «нет пророка в своем отечестве», и не все расскажешь отцу Александру, с которым тут же, в этом же селе и жить еще много лет. Говорит это еще и о том, что официальное духовенство не всегда пользовалось, очевидно, у своей паствы необходимым авторитетом. Исповеди были, и даже они были обязательны, но что это были за исповеди? «Грешен, батюшка». – «Иди с миром и больше не греши». Формальность. Старец же популярен и как бы свят. Слух о нем идет по всей Руси, и увидишь его один раз в жизни (как и он тебя), значит, можно высказаться до конца, рассказать ему всю подноготную, открыть душу. Вера в его мудрость и прозорливость беспредельна.
«Посетивший скит Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке и с четками в другой, под общий шепот «старец идет» появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь, письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая глазами. У него были большие способности – его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь Амвросий набирался той мудрости, которой будет поражать Достоевского и Льва Толстого»[18].
Пройдут годы, и вот уж Амвросий – старец.
«Внизу у деревянной галерейки, приделанной к наружной ограде стены, толпились на этот раз всё женщины, баб около двадцати. Их уведомили, что старец наконец выйдет; и оне столпились в ожидании. …Толпа затеснилась к крылечку… Старец стал на верхней ступеньке и начал благословлять теснившихся к нему женщин. …Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления и восторга, вызванного эффектом минуты, другие рвались облобызать хоть край его одежды, иные что то причитали. Он благословлял всех, а с иными разговаривал»[19].
Официальная церковь ревновала. То есть, конечно, нельзя сказать, что эти старцы были люди не церковные или находились в оппозиции к церкви. Нет, они были православные старцы, а не еретики какие нибудь, хотя некоторые официальные церковные иерархи пытались усмотреть в них иногда не только еретиков, но даже масонов.
И как было не ревновать! Есть монастырь, есть настоятель, несколько сот монахов, но все это оказывается как бы лишь антуражем, обрамлением, той обстановкой, в которой живет старец. Главный авторитет монастыря зиждется на старце. Игумен вроде как и не нужен, вернее нужен лишь как посредник. Все приезжие и прихожие – ради старца, все стремятся увидеть его, поговорить с ним, благословение получить от него. Полны монастырские гостиницы, битком набиты странноприимные дома, не протиснешься в монастырских церквах – и все из за старца. Что то есть в этом идущее немножко мимо самой церкви, мимо священников, архимандритов, митрополитов. Апеллируют мимо них прямо к богу, а посредником выступает уж не вся церковь, с ее сложной организацией, а один только сухонький старичок, хоть он и живет при монастыре, в монастырском скиту. Стоит только вообразить, что он живет не при монастыре, а просто в лесу, в избушке, в землянке какой нибудь, в хижине, а толпы к нему все равно идут и идут, как еще яснее станет причина ревности, неудовольствия, принимавших часто форму прямых гонений. Старцу Леониду, например, запретили принимать посетителей, но посетители все шли, ждали целыми днями, ночевали, жили около скита. Старца перевели из скита за монастырскую стену, народ повалил и туда. Устроили вокруг кельи старца высокий забор из досок, запирали ворота – все напрасно. Жаждущие сказать и услышать прорывались через все преграды, церковь наконец уступила, и Леонид возвратился в свой скит.
Если старец Леонид имел влияние главным образом на низшие слои верующей и богомольной России, на простых монахов, на крестьян, то Макарий, второй оптинский старец, привлек к себе людей из культурных слоев русского общества. Огромная начитанность, книжная просвещенность (недаром они – ученики Паисия), дворянское происхождение, жизненный опыт, знание языков – все это делало его равным собеседником будь то с братьями Киреевскими, будь то с Гоголем, Алексеем Толстым.
Конечно, иногда играли роль и внешние обстоятельства. Скажем, если бы именье Киреевских находилось где нибудь на Псковщине, может быть, и не возникло бы у них такой тесной связи с Оптиной пустынью, но Киреевские жили неподалеку. Их именье Долбино располагалось в каких нибудь сорока верстах от Козельска. Обстоятельство дополнительное, но важное, ибо ничего не стоило им при необходимости бывать и на Валааме и в Соловках, но все же тесную связь с такими отдаленными монастырями им установить было бы несравненно труднее.
К братьям Киреевским отношение со стороны русской общественной мысли было не однозначным, поскольку и сама общественная мысль не была монолитной, но дробилась на кружки, направления, течения, тенденции.
Что касается младшего брата, то есть Петра Васильевича, то здесь дело проще. Будучи историком, он почел, однако, главным делом своей жизни собиранье фольклора, народных песен. На протяжении двадцати пяти лет он беспрерывно, с истинной собирательской увлеченностью искал, выспрашивал, слушал, записывал, обрабатывал русские народные песни. Но это не было чистое и, так сказать, безыдейное собирательство, наподобие собирания марок, когда не имеет значения, откуда марка (хотя бы из Австралии), лишь бы она была уникальна. Петр Васильевич собирал не просто песни, но русские песни, родную культуру, душу народа. Ежегодно летом он бывал в Долбине и в Оптиной. Пешком ходил он по селам и деревням в поисках жемчужин народной поэзии. В оптинском странноприимном доме он целыми днями слушал странников, богомольцев, пришедших из архангельских и вологодских лесов, с Украины, с Иртыша, с казачьего Дона, из рязанских раздолий, из тверских деревенек, из ярославских и владимирских сел. О его деятельности стало известно в Москве, в Петербурге. Многочисленные добровольцы помогали ему, посылая народные песни, собранные ими. Среди этих добровольцев такие люди, как Гоголь, Кольцов и Даль. Тетрадь песен, собранных в Псковской губернии, в Святых горах, прислал Киреевскому и Пушкин. Около пятисот песен пришло из Белоруссии. При оптинской библиотеке был определен специальный уголок, или, как мы сказали бы теперь, отдел, фонд Петра Васильевича Киреевского с его народными песнями. Правда, старец Макарий все время нацеливал Петра Васильевича на собирание духовных песнопений, и Петр Васильевич их тоже собирал, но не исключительно и не главным образом.
Найденные песни подвергались обработке и строгой классификации: где песня родилась, когда, какова она по назначению (свадебная, обрядовая, любовная), по характеру (сольная, хороводная), по исполнению. Петр Васильевич и сам был хорошим музыкантом и записывал не только слова, но и мелодию. Единственное неудобство состояло в том, что в Оптиной пустыни, в библиотеке, нельзя было играть на пианино, чтобы проверять записанные ноты. Для этого пришлось снять в Козельске у купца Демидова тихий, укромный флигель.
Петр Васильевич Киреевский собрал больше семи тысяч песен. Это был если не подвиг, то подвижничество, как это и назвал поэт Языков в своих стихах: «Своей народности подвижник, просвещенный».
Все это – народность, подвижничество и просвещенность – а определенной степени приложимо и к старшему брату, к Ивану Васильевичу Киреевскому, хотя фигура эта несколько более сложная. Но все же они были родными братьями, и взаимное интеллектуальное влияние их друг на друга было огромным, и росли они в одной и той же атмосфере высококультурного русского дома, и один и тот же Василий Андреевич Жуковский с юности был их другом, месяцами жил в Долбине, оказывал на братьев поэтическое и нравственное влияние. И природа вокруг была одна, и народ вокруг был один – русский народ…
Иван Васильевич Киреевский считается основоположником славянофильства как явления общественной мысли девятнадцатого века. Он был, видимо, настолько хорошим, светлым, просвещенным человеком, что о нем высказывались восторженно не только друзья: Пушкин, Жуковский, Гоголь, Погодин, Аксаков, Шевырев, Тургенев, но и противники, которые тогда называли себя западниками. Даже Писарев, попытавшийся, как известно, в нескольких статьях разгромить всю лирику Пушкина и – отдельно – «Евгения Онегина», даже он в статье «Русский Дон Кихот», с самых крайних позиций своей так называемой реальной критики, пишет о Киреевском уважительно и достойно.
Надо сказать, что определение «славянофильство» получило постепенно какое то очень извращенное, неправильное значение, стало едва ли не бранным словом. Считается, что славянофилы с пренебрежением, а презрением, если не с ненавистью, относились ко всем остальным культурам и нациям, ставя на первое место лишь свою культуру. Какое печальное заблуждение, какое извращение истины! Впрочем, конечно, в каждом течении общественной, философской, политической мысли неизбежно возникают крайности (правая и левая, как известно), и в этих крайних точках основная мысль может быть искажена и огрублена.
Что касается Киреевского, то всякая узость и грубость взглядов на западную культуру, а также на будущее русской культуры была ему чужда и противна.
Основное положение Киреевского в несколько упрощенном пересказе сводится к тому, что западная культура рациональна, к девятнадцатому веку она исчерпала себя и не может уже дать человеку ничего нового, плодотворного. Новое слово будет принадлежать только еще развивающейся русской культуре, если она сейчас сумеет усвоить все, что успел уже дать Запад . Новое слово будет не рациональным, а духовным, оно придет от России.
«Определяя современное состояние умов в различных европейских странах, Киреевский отмечает, что начало просвещения, действовавшее в истории Запада, оказывается в настоящее время неудовлетворительным по отношению к новым, недавно народившимся запросам мысли… Современное просвещение Европы должно теперь уступить свое место новой образованности, как некогда образованность греко римская уступила свое место европейской. Новое просвещение должно выйти из недр русской нации, а для того, чтобы оно осуществилось, нам нет нужды целиком заимствовать результаты западной жизни, мы не должны делать и резкого поворота к прошлому своей истории. Правильный путь развития России должен сводиться к тому, что мы будем западную образованность пронизать новым смыслом… Последняя наша цель – это просвещенность, чуждая односторонней просвещенности Запада и вполне отвечающая потребности живого разумного духа[20].
…Зависимость нашей литературы от западных литератур не только не должна лишать нас надежды на самостоятельное развитие, но – обещает литературе нашей характер многосторонний… У нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества. Для того, чтобы надежда наша осуществилась, необходимо принять ряд мер, направленных к усвоению уровня образованности Eвропы. Западная Европа заметно сходит со сцены в роли передовой, просветительной силы, и заменить ее, за отсутствием других кандидатов на эту роль, должны мы… Для выполнения нашей национальной задачи – сменить свершавший свое развитие Запад – мы и должны подняться на ту же ступень развития, и прежде всего нам необходима философия… Но философия Запада не годится для нас, так как «чужие мысли полезны только для развития собственных»… Наша философия должна развиться из нашей жизны… Россия вступила на путь развития позже западных государств, вследствие чего она «богата опытом старших». Западные народы совершили круг своего развития и впали в односторонность зрелости… из нравственного оцепенения Европу способна вывести Россия, если она усвоит сначала западноевропейское просвещение, чтобы тем успешнее потом действовать на Европу»[21].
Киреевский утверждал, что в просвещении одиноком, ограниченном лишь своей национальностью «нет жизни, нет блага, ибо нет прогрессии, нет того успеха, который добывается только совокупными усилиями человечества»[22].
Во всех этих рассуждениях можно видеть при желании сколько угодно заблуждений, но нельзя увидеть ни национальной ограниченности, ни кичливости, ни узости взглядов, ни пренебрежительного отношения к культурам и просвещенности других народов. «Вследствие такого широкого славянофильского взгляда Киреевский занял в московском обществе какое то промежуточное положение между двумя течениями. С западниками его связывало уважение к лучшим проявлениям западной культурной жизни, с славянофилами высшее уважение к своему родному русскому… Широта нравственных симпатий привлекала к Киреевскому людей различных убеждений… все отдавали должное уму Киреевского: и, как человек, как величина нравственная, он неизменно получал лишь положительные отзывы. В 1832 году Пушкин писал по поводу запрещения «Европейца»: «Журнал «Европеец» запрещен… Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом, якобинцем».
«Я не знаю Киреевских, – писал Белинский, – но судя по рассказам Грановского и Герцена, это фанатики, особенно Иван, но люди благородные, честные».
«Я от всей души, – писал в одном из писем Грановский, – уважаю Киреевских, несмотря на совершенную противоположность наших убеждений. В них так много святости, прямоты, веры, как я еще не видел ни в ком»[23].
Но конечно, самые сильные, яркие и справедливые слова о славянофилах мы найдем в «Колоколе» Герцена за 15 января 1861 года:
«Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать… С них начинается перелом русской мысли. И когда мы это говорим, кажется, нас нельзя заподозрить в пристрастии.
Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинакая.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы – за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуголовый орел, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно.
Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать. У нас, воспитанных вне дома, эта связь ослабла. Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка, и то мы сами догадались по сходству в чертах, да потому, что ее песни были нам роднее водевилей; мы сильно полюбили ее, но жизнь ее была слишком тесна. В ее комнатке было нам душно: все почерневшие лики из за серебряных окладов, все попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями женщину: даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у нее нет светлых воспоминаний; мы знали и другое – что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство… Такова была наша семейная разладица лет пятнадцать тому назад. Много воды утекло с тех пор, и мы встретили горний дух , остановивший наш бег, и они, вместо мира мощей, натолкнулись на живые русские вопросы. Считаться нам странно, патентов на понимание нет; время, история, опыт сблизили нас не потому, чтоб они нас перетянули к себе или мы – их, а потому, что и они и мы ближе к истинному воззрению теперь, чем были тогда, когда беспощадно терзали друг друга в журнальных статьях, хотя и тогда я не помню, чтобы мы сомневались в их горячей любви к России или они – в нашей.
На этой вере друг в друга, на общей любви имеем право и мы поклониться их гробам и бросить нашу горсть земли на их покойников со святым желанием, чтобы на могилах их, могилах наших расцвела сильно и широко молодая Русь».
Уже говорилось, что имение Киреевских Долбино расположено недалеко от Оптиной пустыни и что (не только поэтому, но отчасти и поэтому) оба брата были тесно связаны с этим монастырем. Если Петр Васильевич, собирая народные песни, сосредоточил свои фонды в оптинской библиотеке, то Иван Васильевич занимался издательскими делами.
Паисий Величковский, как мы знаем, много переводил и сам при помощи своих учеников и последователей, но издать при жизни почти ничего не успел. Все эти переводы существовали в рукописном виде и постепенно сосредоточились в библиотеке Оптиной пу стыни. Старцу Макарию пришла мысль организовать в монастыре издательство, чтобы издавать эти рукописи. Он посоветовался с Иваном Васильевичем и Натальей Петровной Киреевскими и встретил горячую поддержку. Иван Васильевич даже построил у себя в Долбине домик, где старец Макарий и его помощники могли бы заниматься подготовкой рукописей к изданию, а также новыми переводами древних книг. Через профессора Шевырева Киреевский испросил разрешение на обоснование оптинского издательства, и дело началось.
Оптинская пустынь издала все рукописи Паисия Величковского, а также и новые переводы. Иван Васильевич Киреевский принимал в издании книг самое деятельное участие: и сам переводил, и доставал нужные книги, справки, выправлял корректуры, наконец, оказывал издательству большую материальную помощь.
Естественно, что оба брата (а они умерли с разницей в четыре месяца) похоронены были в Оптиной пустыни, около восточной (алтарной) стены Введенского (главного оптинского) собора.
Чем крупнее исторические или литературные фигуры, тем труднее теперь о них писать. Каждый шаг, жест, факт биографии давно исследованы, описаны, изданы. Задача современного очеркиста может состоять лишь в том, чтобы напомнить, освежить в памяти те или иные слова, жесты, факты, поскольку они касаются интересующего нас объекта.
Известно, что Николай Васильевич Гоголь был тесно связан с Оптиной пустынью, любил это место, посещал его, переписывался со старцем Макарием, писал письма и другим обитателям монастыря.
Первое посещение относится к 1850 году. Гоголь боялся холода северной зимы, а в Рим уже не хотел или не мог ехать и решил перезимовать в Одессе. Впрочем, возможно, это был лишь предлог для путешествия, ибо ради зимования в Одессу можно было бы выехать из Москвы и попозже, нежели 13 июня. Как ни медленно передвигались тогда по Руси, все же не четыре, не пять месяцев требовалось, чтобы достичь Одессы.
Гоголь любил путешествовать и в дороге чувствовал себя лучше, чем сидя на одном месте. Он умел жить в дороге, думать, работать, одновременно и набираясь впечатлений, и отдыхая душой. У него был даже план обьехать все монастыри России, имея в виду, что они располагались в самых красивых и характерных местах. Он хотел собрать в душе своей как бы коллекцию самых красивых пейзажей России. Более того, на основе этих впечатлений он собирался написать географическое сочинение о России, так, «чтобы была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился», Обо всем этом Гоголь увлеченно рассказывал на обеде у А. О. Смирновой в присутствии Алексея Константиновича Толстого.
Этот обед состоялся 16 июня в Калуге, Значит, дорога от Москвы до Калуги заняла у путешественников (у Гоголя с Максимо вичем) три дня. В первый день они доехали до Подольска, вторую ночь провели в Малоярославце, а третью – в Калуге.