«Запомните это место, молодые друзья, – говорил Василий Николаевич, – вам еще долго жить, возможно, и перед вами история поставит вопрос отношения к прошлому. Не перед вами, так перед вашими детьми. А откуда дети могут набраться ума разума, если не от вас. Не от нас А мы… от них, лежащих под этими плитами.
   Человек – явление социальное, национальное, историческое, и как таковой он трехмерен. У него есть прошлое, настоящее и будущее. Без одного из этих слагаемых он не то что неполноценен, но его просто нет. Он есть как понятие физиологическое, жующее, пьющее, спящее, но его нет как понятия социального и национального, он не историчен и, если хотите, не государствен.
   На Востоке есть поговорка: «Если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, будущее в тебя выстрелит из пушки».
   Человек, способный осквернить могилу, способен наплевать и на живых людей. Человек, способный надругаться над собственной матерью, остановится ли перед оскорблением и унижением чужих матерей. Более того, человек, разоривший чужую могилу, не гарантирован, что не будет разорена и его собственная могила.
   Понятие родины не может слагаться из умозрительных или философских понятий, статей и научных трактатов. Родина складывается из конкретных и зримых вещей: изб, деревень, рек, песен, сказок, живописных и архитектурных красот. Родина – эта не очертание на карте, лежащее в железных обручах меридианов, как выразился один поэт, но, может быть, скорее, это береза под окном, по выражению того же поэта. Контуры на карте и даже саму географическую карту любить нельзя, но можно любить родник и тропинку, тихое озеро и родной дом, друзей и родных, учителей и наставников… Да, из любви к конкретным вещам складывается любовь к родине, если же эта любовь озарена и оплодотворена любовью к преданьям, к легендам, к истории, то это и будет культура.
   Коровник, паровоз, подъемный кран, дорожный каток, безусловно, полезны, но любить их нельзя. А Покров на Нерли любить можно, а Василия Блаженного, Московский Кремль, песни, стихи Пушкина, романы Толстого любить можно. Будем же собирать по крохам, по камешку все, что можно любить и что в целом будет составлять нашу любовь к России».
   От Оптиной, походив еще по ее дикой бесхозной травке, поглядев на разные, разнородные, многочисленные, никакого ансамбля не составляющие постройки и пристройки, лепящиеся к основному костяку как снаружи монастырской стены, так и внутри ее, мы пошли к скиту. Лес вокруг – матерые меднолитые сосны не трогали совершенно, дабы сохранить видимость и порядок: скит должен располагаться в лесу и дорога к нему должна идти лесом.
   Скит и все в скиту уцелело в большей целости и сохранности, нежели в основном монастыре. Полкилометра расстояния от Оптиной, меньшая капитальность и крепость скита, в особенности наружной стены (но и других построек тоже), косвенно помогли ему уцелеть, и разрушительная волна прокатилась как бы над ним. Так ураган может сломать дуб и не тронуть ивовый куст.
   Хотя главная церковь скита – церковь Иоанна Предтечи – тоже без купола и креста, хотя в домике старца живет какой то посторонний человек, который пробивает там стены, меняет и перестраивает все как ему заблагорассудится (а могла бы размещаться музейная экспозиция), хотя ни о каких цветниках сейчас нет и речи, – все же надо сказать, что скит находится в счастливой сохранности. Цел и в хорошем состоянии дом, где останавливался Гоголь. Цел и даже отреставрирован домик Достоевского. Цело здание, в котором размещалась оптинская библиотека. Цел – повторю, – хотя и занят посторонним человеком, домик, где жили старцы. Цела, наконец, стена. Цела и тишина вокруг, целы сосны, обступившие скит со всех сторон.
   Когда ходили по скиту, я все думал, что бы такое взять и унести отсюда на память: какую нибудь деревянную завитушку с остатками позолоты, обломочек от иконостаса или киота – бывает, валяется на земле обломочек… Да хоть бы и старинный кованый гвоздь, звенышко цепочки, осколок лампады (цветное стеклышко), уголок изразца – мало ли что можно подобрать в таком месте. Лежало бы на столе – и я бы знал, что это из скита Оптиной пустыни.
   Действительно, я споткнулся обо что то, и неловкое движение ноги выковырнуло из земли… Но, увы, не что либо такое, что несло бы на себе примету времени и рук человеческих, а довольно крупный (с мужской кулак), почти правильной прямоугольной формы, плосковатый, желтый, гладкий кремень.
   Сейчас он лежит у меня на столе, я прижимаю им, как грузом, бумаги, чтобы не разлетались во время проветривания комнаты.
   …Оставалось Шамордино. Вспомним: в Шамордине писался «Хаджи Мурат». Не вся эта повесть написана там: Толстой работал над ней очень долго, и конечный вариант от первоначального отделяет не меньше десяти редакций, но все же многие страницы написаны в Шамордине, а главное, возможно, что именно здесь, на высоком и раздольном берегу реки Серёны, родился замысел этой повести. Трудно в многотомном толстоведении найти нужную строку, но существует убеждение, что именно здесь Лев Николаевич увидел тот куст татарника, который навел его на мысль о истерзанном, искромсанном, но не сдающемся человеке.
   «Я возвращался домой полями. Была самая середина лета… Есть прелестный подбор цветов этого времени года… Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил… чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином»…
   Как раз перед въездом в Шамордино мы остановились на обочине дороги, чтобы пофотографировать с некоторого расстояния останки монастыря.
   – Да вот же он, этот куст! – воскликнул Володя Десятников, увидев в полуметре от колеса машины пышный, в полном июльском цвету, ярко зеленый и ярко малиновый куст татарника. И действительно, много приходилось мне видеть разных цветов (люблю бродить по полям и лугам), но такого еще не видел. Володя принялся фотографировать куст со всех сторон.
   – А что ты думаешь, – говорил он, – вполне возможно, что это потомок того, толстовского татарника. И как красив, какая мощь, какое прекрасное произведение природы… Идеальный экземпляр. Если бы можно было сохранить в таком виде, надо было бы увезти с собой и подарить музею Толстого. Мало того что татарник – из Шамордина!
   Шамординский монастырь был, наверное, самым молодым из всех монастырей Российской империи. Коль скоро его основал старец Амвросий, умерший в 1891 году, то ясно, что он мог быть основан только во второй половине девятнадцатого века. Назывался он – Казанская Шамординская женская пу стынь.
   Землю под монастырь, около трехсот десятин, дала какая то помещица, а деньги на строительство жертвовал в основном богатейший человек, чаеторговец Сергей Васильевич Перлов. Это в его доме теперь на улице Кирова в Москве помещается известный чайный магазин. Дом этот, построенный в причудливом китайском стиле, знаком, конечно, каждому москвичу. Так вот, Шамординский женский монастырь был отстроен так быстро и так пышно на деньги чаеторговца Перлова.
   Но руководил всем старец Амвросий. Без его ведома и одобрения не клался в Шамордине ни один кирпич. Шамординскую обитель старец создавал (мы теперь сказали бы) как женский филиал Оптинского мужского монастыря. Сам старец любил здесь жить, хотя бы потому, что здесь меньше докучали бесчисленные – со всей России – богомольцы и богомолки. Кроме того (не знаю, имело ли это значение), месторасположение двух монастырей нельзя и сравнить. Я вообще не видел больше нигде такого места, как в Шамордине. Ну, бывают пригорки, холмы, увалы и дали, бывают луга с извилистой через них рекой, но чтобы все это было представлено в таком исполнении – редко, исключительно. Я не видел.
   Высокий крутой холм, на котором дубовая роща и монастырь, глубоко вогнут, образует подкову и своими краями обнимает далеко внизу ровную зелень лугов. В отдалении, за лугами, за рекой, отвечает нашему другой, тоже подковообразный, краями к нам, а глубиной от нас, тоже ярко зеленый холм. Но зелень его уже притушевана голубой дымкой, смягчена и размыта. Такую модель местности как модель представить себе, конечно, можно, но во всей ее красоте, во всем размахе, во всем очаровании – это надо увидеть.
   Старец Амвросий живал в Шамордине часто, и подолгу. Для него была построена специальная хибарка, если можно назвать хибаркой прекрасный бревенчатый дом из выдержанных звонких сосен. Он и умер в этом дому, и монашки настаивали, чтобы похоронить его в Шамордине, но церковные власти все же распорядились перенести его в Оптину.
   Уже говорилось, что без указания старца не клался в Шамордине ни один крипич. Ведь даже и Марии Николаевне Толстой он сам выбрал место для кельи (опять же, если можно назвать кельей хороший дом) и сам сделал чертеж. Однако не думаю, что Шамординский монастырь в целом, как архитектурный ансамбль, построен по вкусу Сергея Васильевича Перлова. Соборный храм, усыпальница, трапезная, больница, корпус для сестер, дом Перловых, футляр для кельи Амвросия – все выдержано в одном немного витиеватом и вычурном, краснокирпичном, кирпично орнаментальном стиле. Его нетрудно вообразить, потому что в каждом городе, наверное (да иногда и по деревням – церковь или часовня), можно увидеть подобные памятники эпохи Александра III, когда красный кирпич без штукатурки и побелки брался архитекторами как активный материал и сочетался обычно с белыми, широкими и высокими, закругленными вверху решетчатыми окнами. Ну, а побольше островерхих башенок или поменьше, повитиеватее или построже – зависело, может быть, действительно от вкуса чаеторговца Перлова.
   И все же основную популярность, особенно у нас в наши дни, Шамордину принесли не восхитительное месторасположение, не купец Перлов, не старец Амвросий, а то, что в нем двадцать один год прожила сестра Льва Толстого Мария Николаевна, что Толстой часто бывал у нее, а уйдя из Ясной Поляны и переночевав в Оптиной, скорее уехал в Шамордино, где мечтал остаться, и даже пытался снять угол в деревне, и даже дал задаток за этот угол – три рубля.
   О Марии Николаевне, о ее жизни, неудачном замужестве, детях, об отношениях ее с великим братом, о их переписке и разговорах, о их нежной дружбе, все укреплявшейся с годами, со старостью обоих, можно подробно прочитать во многих воспоминаниях, записках, дневниках; письмах, в том числе (рекомендую) в воспоминаниях дочери Марии Николаевны – Елизаветы Валерьяновны Оболенской. Кстати сказать, она как раз была в Шамордине у матери, когда как снег на голову на них свалилась весть об уходе Толстого из Ясной Поляны. Елизавета Валерьяновна расеказывает:
   «29 октября днем мы пошли с матерью походить. Погода была холодная и было очень грязно, так что мы не выходили за ограду. Навстречу нам попалась монахиня, только что вернувшаяся из Оптиной пустыни. Она рассказала нам, что видела там Льва Николаевича, который, узнав, что она из Шамордина и туда возвращается, сказал:
   – Скажите моей сестре, что я нынче у нее буду.
   Нас очень взволновало это известие. То, что он решился поехать в такую погоду, не предвещало ничего хорошего. Мы поспешили вернуться и стали ждать его и гадать, что мог означать его приезд. Ждали мы долго; наконец он пришел к нам в шесть часов, когда было уже совсем темно, и показался мне таким жалким и стареньким. Был повязан коричневым башлыком, из под которого как то жалко торчала седенькая борода. Монахиня, проводившая его от гостиницы, говорила нам потом, что он покачивался, когда шел к нам. Мать встретила его словами:
   – Я рада тебя видеть, Левочка, но в такую погоду!.. Боюсь, что у вас дома нехорошо.
   – Дома ужасно, – сказал он и заплакал… Сказал, что думает пожить в Шамордине»[36].
   Тот же вечер глазами Маковецкого увиден так:
   «…Застал их в радушном, спокойном, веселом разговоре… Беседа была самая милая, обаятельная, из лучших, при каких я в продолжение пяти лет присутствовал. Л. Н. и Мария Николаевна было счастливы свиданием, радовались, уже успокоились. Оживленность прошла, шел тихий задушевный разговор, переплетенный воспоминаниями, с юмором, которого у Марии Николаевны не меньше, чем у Л. Н ча, и рассказчица она была удивительная. Не виделись брат с сестрой с лета 1909 года…[37]«
   И на другой день вечером они опять мирно разговаривалии.
   Уходя, он сказал сестре, что утром они опять увидятся.
   Однако вечером приехала Александра Львовна. О чем они говорили, неизвестно, только рано утром, около пяти утра, Толстой, не простившись даже с Марией Николаевной, побежал дальше. Остальное известно: болезнь, Астапово, смерть…
   И вот мы стоим на месте, где был некогда домик Марии Николаевны, где брат и сестра увиделись последний раз, где Толстой провел два последних мирных и теплых, радушных, обогретых, душевных вечера.
   Домик стоял на самом краю холма. Прямо от него местность резко опускается вниз, но не пропастью какой нибудь, не срезом земли, не глинистым обнажением или каменистым обрывом, но зеленой (а летом еще и в цветах) горой. Много вдаль и вширь и земли и неба. Неплохое место выбрал отец Амвросий для монахини. Да и то сказать, монахиня то монахиня, но – графиня. И непросто графиня – Толстая. Угодил.
   Дом разобрали и перевезли в Козельск. Говорят, он и сейчас цел. Известен и адрес. Кроме того, точно такой же дом, копия, есть тут же в Шамордине вблизи бывшей гостиницы. Так что на худой конец можно было бы и его перенести, чтобы восстановить это замечательное, памятное место в прежнем виде. Да и Козельск не за горами: каких нибудь четырнадцать километров.
   От места, где жила Мария Николаевна, мы вполне логично перешли к месту, где она упокоилась после смерти. Тут сложнее…
   Доподлинно известно, что ее могила была около липы, известна и эта липа. Но участок земли вместе с липой отдали одной семье для постройки дома, и дом построили. Дом – обыкновенная деревенская изба, двор, садишко, огородишко и еще наружный дворик для хозяйственных нужд. На нем размещены (свидетельствую под любой присягой) собачья конура, поленница дров и куча навоза. Как раз посреди всего этого и оказалась старая липа. Она цела, чего не скажешь про холмик – постепенно сровнялся. Только считанные люди, вроде Василия Николаевича (да теперь вот еще нас с Десятниковым), знают, что под хозяйским двориком, на глубине трех аршин лежит любимая сестра Льва Толстого.
   Памятник с могилы увез один смекалистый человек. Он забил надпись на камне и поставил его на могилу своей бабки на сельском кладбище, село известно. Найти не составило бы труда.
   Василий Николаевич Сорокин сказал:
   – Все думаю – не раскопать ли могилу и не перенести ли прах Марии Николаевны в другое место.
   Правильно ли, нет ли, но мы стали горячо отговаривать от этого шага. Не прах надо переносить, а вернуть этому месту достойный или хотя бы пристойный вид. Неужели легче перенести прах человека, разворошить его кости, чем с места на место перенести избу? Земли, что ли, мало у нас в государстве? И без того – Гоголя перенесли, Аксакова перенесли, Державина перенесли… Не довольно ли?
   Что касается многих, больших и крепких, монастырских строений, то они приспособлены кое как под кое какие нужды. В главном соборе расположено (по знакомой нам схеме) сельскохозяйственное училище. Из храма, перегородив потолком, сделали два этажа, но все же надо сказать, что, хоть и много разных учреждений ютится в подобных зданиях, все таки они, кроме всего прочего, очень неудобны для посторонних целей. И под мастерские неудобны, и под разные канцелярии. Даже и под склады[38]. Ребятам надо учиться в современном, светлом здании с просторными классными комнатами, сухими и теплыми, а не в огромном соборе, обширнейшая крыша которого, конечно же, протекает во многих местах, постепенно размягчая и размывая кирпич.
   Зашли мы и в «Футляр», где сохранялась «хибарка» старца Амвросия. Прочное кирпичное здание, достаточно большое для того, чтобы в нем разместилась высокая и островерхая изба, да еще чтобы можно было обойти эту избу кругом, да еще и цветы (комнатные) росли вокруг избы. Позже тут ремонтировались тракторы и грузовики. Все пропахло бензином.
   Судьба дома известна. В двадцатые годы в ближней деревеньке (там, где Лев Толстой пытался снять угол) случился пожар. Сгорело несколько изб. Одна семья погорельцев перевезла на место своего сгоревшего дома «хибару» старца Амвросия. Мы сходили и посмотрели ее. Она в прекрасном состоянии. Внутри нас поразила высота потолков, столь несоответствующая и столь неожиданная в крестьянской избе.
   – Она ведь и не по делу нам, изба то такая, – жаловалась хозяйка, пожилая женщина, старуха, можно сказать. – Не приспособлена она к нашему обиходу. До потолка вон, доведись паутину смахнуть, не дотянешься, приходится длинной палкой. И площадь такая нам не нужна, топить ведь надо. Да вот досталась – ничего не поделаешь.
   Пока мы шли до этой деревни, Володя Десятников без конца «разжигал» Василия Николаевича выкупить у старухи для Козельского музея деревянный писаный крест, принадлежавший старцу Амвросию и доставшийся новым владельцам вместе с домом.
   – Василий Николаевич, точно вам говорю, пропадет крест. Или выбросят, после того как старуха умрет, или жулики фарцовщики опередят и купят или обманут как нибудь, а то и ограбят. Пока не поздно, забери, дай ей пятерку, зарегистрируй. Потомки спасибо скажут.
   Василий Николаевич решился и, кажется, припас даже пять рублей.
   Хозяйка показала нам крест, как будто вовсе не придавая ему никакого значения. Крест, безусловно, был тот самый, неоднократно описанный в разных описях, книгах и даже попавший на некоторые фотографии, на которых изображалось внутреннее убранство Амвросиевой кельи. Например, крест этот отчетливо виден на той фотографии, где старец лежит на диване, а крест висит на стене у него в головах.
   Cлова старухи о доме, что он де неудобен и вроде как и не нужен, и то равнодушие, с которым она показала крест и даже отдала его нам подержать в руках, обнадеживали двух искусствоведов. Как о решенном деле, Десятников сказал:
   – Василий Николаевич – директор музея. Продайте ему этот крест…
   Тут я увидел мгновенное преображение старухи: ничего как будто не изменилось, но в чертах лица, в глазах, в оттенке голоса сразу появилось что то каменное, железное, с каким шли на костры, поднимая два пальца кверху.
   – Ну нет… – только и сказала она.
 
   Машина мчалась назад к Москве. Говорили о том, что видели (а видели мы в сто раз больше, чем здесь написано), и о том, как с этим быть.
   – Пожалуй, ты прав, – согласился Десятников. – Надо бы решать эту проблему широко и комплексно. В самом деле. Приедут туристы такую даль посмотреть Оптину (когда ее восстановят), так почему же не показать им заодно и Березичи, и Шамординский монастырь, и козельскую старину… Но знаешь ли, в чем главная тут проблема? Не столько в охране памятников, сколько в их использовании. Ну хорошо, давай восстановим всю тысячу российских монастырей, десятки тысяч церквей и усадеб, а что с ними делать дальше? Как использовать? Размещать те же РПТУ? Музеи? Склады? Гостиницы? Выставки? Дома художников? Эту проблему надо решать в первую очередь.
   Нет, в первую очередь надо восстановить и сохранить. Деньги будут оправданы по статье туризма. Красота не обязательно требует утилитарного применения. Я и еще раз повторю. Для того, чтобы вокруг памятников старины создалась общая благожелательная атмосфера, общий благоприятный климат, нужно авторитетное широкое решение о массовом их восстановлении.
   В конце концов, это красота нашей земли, это наша культура, это мера нашей цивилизованности…
 
   – …А что это за стишок, – заговорил через некоторое время Володя, – передал тебе Василий Николаевич, когда прощались? Неужели свой?
   – Еще не читал. Возьми посмотри, – я достал из кармана и протянул Володе небольшой блокнотный листок, сложенный вдвое.
   – Некто Татьяна Александровна Аксакова, ленинградка, по видимому старушка, – сказал Володя, заглянув в конец записки и быстро пробегая глазами по строчкам. – О Достоевском, об Оптиной…
   – Давай вслух.
   Я держался за руль и смотрел вперед, а Володя читал.
 
Он сроднился с обстановкой сельской,
Полюбив тех мест простор и ширь,
Где стоит под городом Козельском
Знаменитый Оптин монастырь.
 
 
Целым рядом русских поколений
Та земля считалася святой,
Шли сюда для высших откровений
Гоголь, Достоевский и Толстой.
 
 
А весной так радостно влекомо
Распустились клейкие листы,
И плескалась рыба у парома,
И цвели шиповника кусты.
 
 
И ночное небо, все в алмазах,
Говорило тихой глади вод:
«Неужель Алеша Карамазов .
По траве росистой не пройдет»