Страница:
– Эх, ты!..
Не знаю почему, я не бежал домой, в дальний угол сада, где можно было бы в высокой траве отлежаться, отплакаться вдалеке от людей, где утихла бы боль горького столкновения неопытного мальчишечьего сердца с жизнью, только еще начинающейся.
Я упрямо стоял около дверей, пока мимо меня не прошел весь класс. Последним выходил Федор Петрович.
– Растяпа! – произнес он снова злым шепотом. – Ножичек у него украли… Эх, ты!..
1963
Выводок
Белая трава
Летний паводок
Не знаю почему, я не бежал домой, в дальний угол сада, где можно было бы в высокой траве отлежаться, отплакаться вдалеке от людей, где утихла бы боль горького столкновения неопытного мальчишечьего сердца с жизнью, только еще начинающейся.
Я упрямо стоял около дверей, пока мимо меня не прошел весь класс. Последним выходил Федор Петрович.
– Растяпа! – произнес он снова злым шепотом. – Ножичек у него украли… Эх, ты!..
1963
Выводок
Прямо перед моим окном заброшенная крестьянская усадьба. Домишко, правда, пока уцелел и даже не заколочен. Но весь он покосился, обветшал, вот-вот развалится. Уцелел же он потому, что сосед приспособил его вместо сарайчика, держит там либо сенцо, либо сушеные картофельные плети, либо что придется.
Заброшенные усадьбы сразу зарастают крапивой, бурьяном и лебедой. Бурьян ведь символическое обозначение запустения и заброшенности. Недавно я шел через деревню Крутово. Из пятнадцати домов, стоявших некогда длинной цепочкой по косогору, осталось два, на концах бывшей деревни. Между ними в строгом порядке зеленые жирные острова крапивы. По этим островам, среди мелкой травки, можно сосчитать, сколько раньше было домов.
Там, откуда ушел человек, принимаются почему-то не мальвы, не ромашки, не колокольчики, не купальницы, ни даже васильки, а вот именно бурьян да крапива.
Подойдя к окну, я увидел, как из крапивы стремглав выскочил соседский кот. Пулей он пронесся к ветле и непостижимо молниеносно очутился на самой верхушке дремучего, престарелого дерева. А из крапивы – почудилось – высунулась на неуловимое мгновение ощеренная звериная мордочка. В страхе беглеца было что-то уж очень паническое. Кот не просто убегал от другого, победившего в драке кота, с которым можно при случае схлестнуться снова, но спасал жизнь. Должно быть, он, зверь ручной, домашний, утратил многие звериные инстинкты под надежным покровительством человека и, столкнувшись теперь с дикой, вольной природой, безоговорочно спасовал. Когда потом мы разглядели зверя, в нем не было и половины жирного, выхоленного кота.
Так я узнал маленькую тайну: на заброшенной усадьбе завелось семейство хорей. Я никому не стал говорить о своем открытии, надеясь, что хори сами дадут о себе знать и что ждать придется недолго.
Но по крайней мере недели две было тихо. Однажды утром, по прошествии этих двух недель, Глафира (через два дома от брошенной усадьбы) выбежала на улицу, всплескивая руками и чуть не плача.
– Вы только поглядите, что они, окаянные, наделали. Ну ладно бы одного или двух, ведь одиннадцать цыплят, ведь ни одного не пощадили, проклятые, всех порешили начисто!
Все посочувствовали Глафире, но чужая беда – не своя. Жалко, конечно, Глафириных цыплят, но что уж тут поделаешь, бывают несчастья и похуже.
На следующее утро семи цыплят и одной старой курицы недосчитался и Александр Федорович. Еще через день пролилась цыплячья кровь на дворе у Тореевых – дело пошло вдоль села, все дальше от гнездовья, и неизвестно было, как далеко пойдут кровожадные ночные хищники.
Вплотную к пустой усадьбе примыкает дом Александра Николаевича. У него две внучки, Тамарочка и Ольгушка. Они подружки наших девочек – Лены и Оли. Вот почему я так хорошо осведомлен о всех последующих событиях, связанных со злополучными хорями.
Семилетняя Ольгушка, выбежав перед вечером на двор, услышала, как за поленницей дров кто-то слабенько многоголосо пищит. Было доложено дедушке. Дедушка (теперь дедушки пошли безбородые и безусые) начал азартно разбирать поленницу. Поленья были мелкие, колотые, поэтому разбирали их с шумом и долго.
Когда сделалось возможным заглянуть наконец за поленницу, увидели там одного-единственного длинненького, слепенького, темненького с коричневым детеныша. К этому времени прибежал сосед Александр Федорович.
Первым порывом мужиков было задавить детеныша, но хитрый Федорович рассудил по-другому:
– Погоди, свояк. Нужно около дыры поставить капкан. Детенышей было много. Пока мы разбирали дрова, хориха перетаскала их в другое место, только одного она не успела унести.
Уповая на материнские чувства хорихи, навострили старый заржавленный капканишко. Дыра, вернее, щель в прогнившем бревне была одна. Сразу за щелью начинались зеленые крапивные джунгли.
Навострив капкан, замерли. Не прошло и пятнадцати минут, как раздался истошный звериный визг. Когда прибежали, хориха извивалась, схваченная за обе передние лапы, грызла бесчувственное железо. Убить ее было делом одной минуты. Собственно, и разглядели, что хориха, а не отец, когда убили. С трофеем выскочили на улицу, держа за пушистый хвост и показывая сбежавшимся ребятишкам.
С остренькой мордочки у хорихи капали редкие очень алые капли.
Капкан навострили снова: не придет ли за детенышем отец? Мать, выполнившая свой материнский долг, осталась валяться на траве. Мальчишки палкой переворачивали ее с боку на бок, разглядывали набухшие молоком розовые соски.
Я заметил, что в глазах моих девчонок, Лены и Оли, не было вовсе никакого злорадства, напротив, тихая грусть и чуть ли не жалость. Какое противоречие: почему же они не жалеют истребленных зверями двух десятков цыплят?
Хорь-отец не шел за детенышем. Ждать надоело. Решили обыскать всю усадьбу, чтобы найти основной выводок. Завечерело. Начал накрапывать редкий теплый дождь. Лена и Оля то и дело прибегали ко мне и спрашивали:
– Папа, пап, как думаешь, далеко она их успела перетащить?
– Не знаю. Наверно, все-таки далеко.
Через некоторое время вопрос повторялся в новой форме:
– Папа, пап, как думаешь, найдут мужики или не найдут?
– Думаю, что теперь уж не найдут. Видите, как темно. И дождь.
Через пять минут новые заботы:
– Папа, пап, как думаешь, хорь один сумеет вырастить детенышей? Или они все равно умрут?
– Вот этого я не знаю. Думаю, что одному ему будет трудновато. Вот если бы осталась жива хориха…
– Да, если бы жива осталась она. Мы видели у нее в шерстке такие чистенькие розовые сосочки, точь-в-точь как у нашей Рыськи.
Еще через некоторое время:
– Папа, пап, а ты будешь рад, если всех детенышей найдут и убьют?
– Видишь ли, мне все равно, но они ведь хищники. Два хоря заели двадцать цыплят. Сколько же заедят эти детеныши, когда подвырастут?
– Нашли, нашли! – послышалось в это время за окном на темной улице. Голоса были возбужденные, радостные. Видимо, расправа только что завершилась.
Хорят нашли в яме бывшего погреба, в самой глубине, под гнилым обрушившимся бревном. Сначала никак не могли обнаружить, хотя искали вчетвером, освещая и крапиву и землю четырьмя электрическими фонариками. Федорычу пришла в голову другая тактика: пройти шагов десять, потом стоять и слушать. Дождь шуршит по крапиве и по листьям деревьев. Тишина. В одном месте послышался слабый жалобный писк. Детеныши звали мать, не зная, что она валяется теперь на холодной земле и шубка ее намокла от дождевой воды.
По писку нетрудно было найти и приблизиться. Оказалось, что хориха успела перетащить шестерых. И конечно, если бы не пришла за седьмым, то и сама бы уцелела, и эти шестеро…
Перед самым сном после долгого грустного молчания девочки возобновили допрос:
– Папа, па, а чем вообще питаются хори?
Мне хотелось спать, и я отмахнулся:
– Вы же знаете, цыплятами.
– Цыплят они заели вчера и позавчера. А чем они питались целый год до этого?
– Верно. Я как-то не задумывался. Нужно будет, когда приедем в Москву, почитать у Брема. Скорее всего, они питались мышами. Чем же еще им питаться в наших местах?
– Значит, сколько же мышей они съели за целый год?
– Не знаю. Если считать две мыши каждый день…
– Ну ладно, пускай семьсот. А сколько бы мышей вывелось из этих семисот пап и мам?
– Ладно, ладно, во-первых, мы не знаем еще точно, чем питаются хори. Вот приедем в Москву, почитаем у Брема.
– А сколько хлебных зерен съест один мышонок за год?
– Спи, кому говорят. Вот приедем в Москву…
– А сколько стоит килограмм хлебных зерен?
– Спи, тебе говорят. Вот приедем…
В Москву мы приехали через полтора месяца. Я думал, что все давно забыто. Однако Лена, как только вошли в квартиру, побежала к полкам, где стоят основательные, авторитетные тома Брема. Через несколько минут мы знали, что хори действительно питаются мышами, причем никакая кошка не может сравниться в ловкости и добычливости с хорем. Может быть, кошка и ловка, может быть, она даже и ловчее хоря, но ее ведь подкармливают и молоком, и хлебом, размоченным в супе.
Будто бы крестьяне в Германии (Брем писал о своих соотечественниках) бывают даже довольны, если вблизи заведется хорь. А цыплят спасти можно очень просто. Нужно только следить, чтоб в курятнике не было лазеек.
Как-то странно изменилось у меня отношение к этому зверьку. Ведь ненависть к нему воспитывалась из поколения в поколение. Конечно, он и злобный, и ощеренный, и шипит, и кусается, но ведь это в капкане. Кто хочешь на его месте… Если же вдуматься, то, может быть, вовсе это бархатистый грациозный зверек, с живыми глазками-бусинками. Не вегетарианец, конечно. Ну а кто теперь вегетарианец?
Вечером, когда легли спать, на меня снова посыпались вопросы:
– Папа, пап, а как думаешь, чем их тогда убивали? Детенышей-то в старом погребе?
– Скорее всего, каблуками. Но успокойся. Отец все равно бы их не вырастил. Понимаешь?..
– А где он сейчас?
– Наверное, охотится на мышей.
– Он так и живет один?
– Не знаю. Может быть, он нашел себе другую хориху.
– И у них опять народятся хорята?
– Ну а как же. Непременно народятся хорята. Девять штук. Спи ты, в конце концов. Дались тебе эти несчастные хори!
1966
Заброшенные усадьбы сразу зарастают крапивой, бурьяном и лебедой. Бурьян ведь символическое обозначение запустения и заброшенности. Недавно я шел через деревню Крутово. Из пятнадцати домов, стоявших некогда длинной цепочкой по косогору, осталось два, на концах бывшей деревни. Между ними в строгом порядке зеленые жирные острова крапивы. По этим островам, среди мелкой травки, можно сосчитать, сколько раньше было домов.
Там, откуда ушел человек, принимаются почему-то не мальвы, не ромашки, не колокольчики, не купальницы, ни даже васильки, а вот именно бурьян да крапива.
Подойдя к окну, я увидел, как из крапивы стремглав выскочил соседский кот. Пулей он пронесся к ветле и непостижимо молниеносно очутился на самой верхушке дремучего, престарелого дерева. А из крапивы – почудилось – высунулась на неуловимое мгновение ощеренная звериная мордочка. В страхе беглеца было что-то уж очень паническое. Кот не просто убегал от другого, победившего в драке кота, с которым можно при случае схлестнуться снова, но спасал жизнь. Должно быть, он, зверь ручной, домашний, утратил многие звериные инстинкты под надежным покровительством человека и, столкнувшись теперь с дикой, вольной природой, безоговорочно спасовал. Когда потом мы разглядели зверя, в нем не было и половины жирного, выхоленного кота.
Так я узнал маленькую тайну: на заброшенной усадьбе завелось семейство хорей. Я никому не стал говорить о своем открытии, надеясь, что хори сами дадут о себе знать и что ждать придется недолго.
Но по крайней мере недели две было тихо. Однажды утром, по прошествии этих двух недель, Глафира (через два дома от брошенной усадьбы) выбежала на улицу, всплескивая руками и чуть не плача.
– Вы только поглядите, что они, окаянные, наделали. Ну ладно бы одного или двух, ведь одиннадцать цыплят, ведь ни одного не пощадили, проклятые, всех порешили начисто!
Все посочувствовали Глафире, но чужая беда – не своя. Жалко, конечно, Глафириных цыплят, но что уж тут поделаешь, бывают несчастья и похуже.
На следующее утро семи цыплят и одной старой курицы недосчитался и Александр Федорович. Еще через день пролилась цыплячья кровь на дворе у Тореевых – дело пошло вдоль села, все дальше от гнездовья, и неизвестно было, как далеко пойдут кровожадные ночные хищники.
Вплотную к пустой усадьбе примыкает дом Александра Николаевича. У него две внучки, Тамарочка и Ольгушка. Они подружки наших девочек – Лены и Оли. Вот почему я так хорошо осведомлен о всех последующих событиях, связанных со злополучными хорями.
Семилетняя Ольгушка, выбежав перед вечером на двор, услышала, как за поленницей дров кто-то слабенько многоголосо пищит. Было доложено дедушке. Дедушка (теперь дедушки пошли безбородые и безусые) начал азартно разбирать поленницу. Поленья были мелкие, колотые, поэтому разбирали их с шумом и долго.
Когда сделалось возможным заглянуть наконец за поленницу, увидели там одного-единственного длинненького, слепенького, темненького с коричневым детеныша. К этому времени прибежал сосед Александр Федорович.
Первым порывом мужиков было задавить детеныша, но хитрый Федорович рассудил по-другому:
– Погоди, свояк. Нужно около дыры поставить капкан. Детенышей было много. Пока мы разбирали дрова, хориха перетаскала их в другое место, только одного она не успела унести.
Уповая на материнские чувства хорихи, навострили старый заржавленный капканишко. Дыра, вернее, щель в прогнившем бревне была одна. Сразу за щелью начинались зеленые крапивные джунгли.
Навострив капкан, замерли. Не прошло и пятнадцати минут, как раздался истошный звериный визг. Когда прибежали, хориха извивалась, схваченная за обе передние лапы, грызла бесчувственное железо. Убить ее было делом одной минуты. Собственно, и разглядели, что хориха, а не отец, когда убили. С трофеем выскочили на улицу, держа за пушистый хвост и показывая сбежавшимся ребятишкам.
С остренькой мордочки у хорихи капали редкие очень алые капли.
Капкан навострили снова: не придет ли за детенышем отец? Мать, выполнившая свой материнский долг, осталась валяться на траве. Мальчишки палкой переворачивали ее с боку на бок, разглядывали набухшие молоком розовые соски.
Я заметил, что в глазах моих девчонок, Лены и Оли, не было вовсе никакого злорадства, напротив, тихая грусть и чуть ли не жалость. Какое противоречие: почему же они не жалеют истребленных зверями двух десятков цыплят?
Хорь-отец не шел за детенышем. Ждать надоело. Решили обыскать всю усадьбу, чтобы найти основной выводок. Завечерело. Начал накрапывать редкий теплый дождь. Лена и Оля то и дело прибегали ко мне и спрашивали:
– Папа, пап, как думаешь, далеко она их успела перетащить?
– Не знаю. Наверно, все-таки далеко.
Через некоторое время вопрос повторялся в новой форме:
– Папа, пап, как думаешь, найдут мужики или не найдут?
– Думаю, что теперь уж не найдут. Видите, как темно. И дождь.
Через пять минут новые заботы:
– Папа, пап, как думаешь, хорь один сумеет вырастить детенышей? Или они все равно умрут?
– Вот этого я не знаю. Думаю, что одному ему будет трудновато. Вот если бы осталась жива хориха…
– Да, если бы жива осталась она. Мы видели у нее в шерстке такие чистенькие розовые сосочки, точь-в-точь как у нашей Рыськи.
Еще через некоторое время:
– Папа, пап, а ты будешь рад, если всех детенышей найдут и убьют?
– Видишь ли, мне все равно, но они ведь хищники. Два хоря заели двадцать цыплят. Сколько же заедят эти детеныши, когда подвырастут?
– Нашли, нашли! – послышалось в это время за окном на темной улице. Голоса были возбужденные, радостные. Видимо, расправа только что завершилась.
Хорят нашли в яме бывшего погреба, в самой глубине, под гнилым обрушившимся бревном. Сначала никак не могли обнаружить, хотя искали вчетвером, освещая и крапиву и землю четырьмя электрическими фонариками. Федорычу пришла в голову другая тактика: пройти шагов десять, потом стоять и слушать. Дождь шуршит по крапиве и по листьям деревьев. Тишина. В одном месте послышался слабый жалобный писк. Детеныши звали мать, не зная, что она валяется теперь на холодной земле и шубка ее намокла от дождевой воды.
По писку нетрудно было найти и приблизиться. Оказалось, что хориха успела перетащить шестерых. И конечно, если бы не пришла за седьмым, то и сама бы уцелела, и эти шестеро…
Перед самым сном после долгого грустного молчания девочки возобновили допрос:
– Папа, па, а чем вообще питаются хори?
Мне хотелось спать, и я отмахнулся:
– Вы же знаете, цыплятами.
– Цыплят они заели вчера и позавчера. А чем они питались целый год до этого?
– Верно. Я как-то не задумывался. Нужно будет, когда приедем в Москву, почитать у Брема. Скорее всего, они питались мышами. Чем же еще им питаться в наших местах?
– Значит, сколько же мышей они съели за целый год?
– Не знаю. Если считать две мыши каждый день…
– Ну ладно, пускай семьсот. А сколько бы мышей вывелось из этих семисот пап и мам?
– Ладно, ладно, во-первых, мы не знаем еще точно, чем питаются хори. Вот приедем в Москву, почитаем у Брема.
– А сколько хлебных зерен съест один мышонок за год?
– Спи, кому говорят. Вот приедем в Москву…
– А сколько стоит килограмм хлебных зерен?
– Спи, тебе говорят. Вот приедем…
В Москву мы приехали через полтора месяца. Я думал, что все давно забыто. Однако Лена, как только вошли в квартиру, побежала к полкам, где стоят основательные, авторитетные тома Брема. Через несколько минут мы знали, что хори действительно питаются мышами, причем никакая кошка не может сравниться в ловкости и добычливости с хорем. Может быть, кошка и ловка, может быть, она даже и ловчее хоря, но ее ведь подкармливают и молоком, и хлебом, размоченным в супе.
Будто бы крестьяне в Германии (Брем писал о своих соотечественниках) бывают даже довольны, если вблизи заведется хорь. А цыплят спасти можно очень просто. Нужно только следить, чтоб в курятнике не было лазеек.
Как-то странно изменилось у меня отношение к этому зверьку. Ведь ненависть к нему воспитывалась из поколения в поколение. Конечно, он и злобный, и ощеренный, и шипит, и кусается, но ведь это в капкане. Кто хочешь на его месте… Если же вдуматься, то, может быть, вовсе это бархатистый грациозный зверек, с живыми глазками-бусинками. Не вегетарианец, конечно. Ну а кто теперь вегетарианец?
Вечером, когда легли спать, на меня снова посыпались вопросы:
– Папа, пап, а как думаешь, чем их тогда убивали? Детенышей-то в старом погребе?
– Скорее всего, каблуками. Но успокойся. Отец все равно бы их не вырастил. Понимаешь?..
– А где он сейчас?
– Наверное, охотится на мышей.
– Он так и живет один?
– Не знаю. Может быть, он нашел себе другую хориху.
– И у них опять народятся хорята?
– Ну а как же. Непременно народятся хорята. Девять штук. Спи ты, в конце концов. Дались тебе эти несчастные хори!
1966
Белая трава
Есть на нашей реке такие глухие и укромные места, что, когда продерешься через спутанные лесные заросли, заполненные к тому же крапивой, и присядешь около самой воды, почувствуешь себя как бы в обособленном, отгороженном от остального земного пространства мире. На самый грубый, поверхностный взгляд, мир этот состоит только из двух частей: из зелени и воды. Но и в воде отражается все та же сплошная зелень.
Будем теперь по капелькам увеличивать наше внимание. При этом почти одновременно с водой и зеленью увидим, что, как ни узка речка, как ни густо сплелись над ее руслом ветки, все же и небо принимает не последнее участие в сотворении нашего маленького мира. Оно то серое, когда еще самый ранний рассвет, то серо-розовое, то ярко-красное – перед торжественным выходом солнца, то золотое, то золотисто-синее и, наконец, голубое, как и полагается ему быть в разгаре ясного летнего дня.
В следующую долю внимания мы уже различим, что то, что казалось нам просто зеленью, вовсе не просто зелень, а нечто подробное и сложное. И в самом деле, натянуть бы около воды ровную зеленую парусину, то-то была дивная красота, то-то восклицали бы мы: «Земная благодать!» – глядя на ровную зеленую парусину.
Висит над водой старая, черная, как уголь, коряга. Отзвенела, отшумела свое. Отдрожала дождевыми каплями на весенних листьях, отсорила в воду ярко-желтыми глянцевыми листочками. Угольное отражение ее четко лежит на воде, перерываясь лишь в тех местах, где попадает на округлые листья кувшинок. Зелень этих листьев не может не совпадать, не сливаться с отраженной вокруг лесной зеленью. У черемух выросли до своей величины будущие ягоды. Теперь они гладкие, жесткие, как все равно вырезаны из зеленой кости и отполированы. Листья ракиты повернуты то своей ярко-зеленой, то обратной, матовой, серебряной стороной, отчего все дерево, вся его крона, все, так сказать, пятно в общей картине кажется светлым. У кромки воды растут, наклонясь в сторону, травы. Кажется даже, что дальше травы привстают на цыпочки, тянутся изо всех сил, чтобы обязательно, хотя бы из-за плеч, поглядеть в воду. Тут и крапива, тут и высоченные зонтичные, названия которым здесь у нас никто не знает.
Но всех больше украшает наш замкнутый земной мирок некое высокое растение с пышными белыми цветами. То есть каждый цветок в отдельности очень мал и был бы вовсе незаметен, но собрались цветы на стебле в бесчисленном множестве и образуют пышную, белую, слегка желтоватую шапку. А так как стебли этого растения никогда не растут поодиночке, то пышные шапки сливаются, и вот уже как бы белое облако дремлет среди неподвижной лесной травы. Еще и потому невозможно не залюбоваться этим растением, что едва лишь пригреет солнце, как от белого цветочного облака поплывут во все стороны незримые клубы, незримые облака крепкого медвяного аромата.
Вообще-то говоря, сидя с удочкой, ни о чем больше не думаешь, как только о клеве, о поплавке, если можно назвать думанием сосредоточенное, напряженное ожидание хотя бы легкого шевеления. Страстный рыболов Антон Павлович Чехов не так уж прав, говоря, что во время уженья приходят в голову светлые, хорошие мысли. Ничуть не бывало! Последние жалкие обрывки деваются неизвестно куда.
Глядя на белые пышные груды цветов, я часто думал о нелепости положения. Я вырос на этой реке, чему-то меня учили в школе. Цветы эти я вижу каждый раз, и не просто вижу, а выделяю из всех остальных цветов. А вот спроси меня, как они называются, – не знаю, почему-то ни разу не слыхал их названия и от других, тоже здесь выросших людей. Одуванчик, ромашка, василек, подорожник, колокольчик, ландыш – на это нас еще хватает. Эти растения мы еще можем называть по имени. Впрочем, зачем же сразу обобщать, – может быть, один лишь я и не знаю? Нет, кого бы я ни расспрашивал в селе, показывая белые цветы, все разводили руками:
– Кто их знает! Полно их растет: и на реке, и в лесных оврагах. А как называются?.. Да тебе на что? Цветы и цветы, их ведь не жать, не молотить. Нюхать и без названия можно.
Мы вообще-то, я бы сказал, немного равнодушны ко всему, что окружает нас на земле. Нет, нет, конечно, мы часто говорим, что любим природу: эти перелески, и холмы, и роднички, и огневые, на полнеба, летние теплые закаты. Ну и, конечно, собрать букет цветов, ну и, конечно, прислушаться к пению птиц, к их щебетанию в золотых лесных верхах в то время, когда сам лес еще полон темно-зеленой, черной почти прохлады. Ну и сходить по грибы, ну и поудить рыбу, да и просто полежать на траве, глядя вверх на плывущие облака.
«Послушай, а как называется трава, на которой ты теперь так бездумно и так блаженно лежишь?» – «То есть как это как? Трава. Ну там… какой-нибудь пырей или одуванчик». – «Какой же тут пырей? Тут вовсе нет никакого пырея. Всмотрись повнимательнее. На месте, которое ты занял своим телом, растет десятка два разнообразных трав, и ведь каждая из них чем-нибудь интересна: то ли образом жизни, то ли целебными для человека свойствами. Впрочем, это уж вроде как бы непостижимая для нашего ума тонкость. Пусть об этом знают хотя бы специалисты. Но названия, конечно, не мешало бы знать».
Из двухсот пятидесяти видов грибов, что растут повсеместно в наших лесах, начиная с апреля и кончая заморозками (кстати, почти все виды съедобны, исключая лишь несколько видов), мы знаем «в лицо» и по названиям едва ли четвертую часть. Про птиц не говорю. Кто мне подтвердит, которая из этих двух птиц малиновка-пересмешница, которая крапивница, а которая мухоловка-пеструшка? Кто-нибудь, конечно, подтвердит, но каждый ли? Но каждый ли третий, по каждый ли пятый – вот вопрос!
…Встретившись в Москве с моим другом и земляком из соседнего села Сашей Косицыным, мы начинаем вспоминать наш лес Журавлиху, нашу речушку Воршу, наш Долгий омут, затерявшийся в Журавлихе.
– Больше всего я люблю в Журавлихе запахи, – зажмуриваясь от блаженства, вспоминает Саша Косицын. – Нигде, ни на одной реке, ни в одном лесу я не встречал таких запахов! Нельзя сказать в отдельности, что пахнет крапивой, или мятой, или вот этой… как ее?.. Ну, знаешь, такая белая трава… пышная, ну, ты знаешь…
– Знаю, о чем ты говоришь, но я сам сто раз собирался спросить у тебя, как называется эта трава. А ты, оказывается, забыл.
– Ну, знал, да забыл, – рассмеялся Саша. – Вообще-то не мешало бы выяснить. Ты бы спросил в деревне у местных жителей, скажут.
– Разве я не спрашивал? Много раз!..
– Я придумал: надо будет спросить у моего отца. Он лесником четыре года работал, он все знает. Их, лесников, даже заставляют собирать семена деревьев и растений. Он книги на эту тему читал. И по этой части знает все досконально. А уж эту траву – и говорить нечего. Вокруг сторожки, где мы жили, ее целые плантации.
Как-то так получилось, что летом, когда мы с Сашей встречались в деревне и когда его отец, знающий все досконально, бывал поблизости, а часто даже и сидел с нами за одним столом, мы забывали про нашу душистую траву. Вспоминали же о ней снова зимой в Москве: начинали сожалеть, что вот была возможность узнать – забыли. На будущий год непременно надо спросить у бывшего лесника. Наше нетерпение обострялось в такой степени, что хотелось скорее написать письмо.
Но вспоминали мы о белой траве обыкновенно поздним вечером, не дома, а в гостях, во время ужина, а то и вовсе в ресторане, когда на нас находили особенно лирические мгновения и мы особенно ярко вспоминали о Журавлихе и Ворше. Только этим и можно объяснить, почему мы в течение трех лет не отправили ни письма, ни телеграммы. Однажды наконец-то совпали все желаемые условия: мы были с Сашей вместе. Павел Иванович сидел рядом, и мы вспомнили про нашу загадочную белую траву.
– Так-так-так, – энергично поддакивал нам Павел Иванович. – Ну как же! Неужели я не знаю эту траву?! У нее еще стебли пустые. Бывало, надо напиться, а родничок в глубокой промоине. Сейчас срежешь стебель метровой длины да через него и напьешься. А листья у нее немножко на малинные похожи. А цветы белые да пышные. А уж пахнут!.. Бывало, сидишь на реке с удочкой, за сто шагов – аромат. Ну как же, неужели не знаю я эту траву?! Да что ты, Саша, неужели не помнишь, сколько ее возле нашей сторожки росло по тому берегу реки, хоть заготовляй!
– Ну так не тяни душу, говори, как она называется.
– Бела трава.
– Мы знаем, что она белая, но вот название?..
– Какое вам еще название? Я, например, так ее постоянно зову: бела трава. Да и все у нас так зовут.
Мы с Сашей рассмеялись, хотя причина нашего смеха, я так думаю, была совсем непонятна для бывалого человека Павла Ивановича. Бела трава – и вдруг смешно! Попробуй догадайся, над чем тут смеются.
1961
Будем теперь по капелькам увеличивать наше внимание. При этом почти одновременно с водой и зеленью увидим, что, как ни узка речка, как ни густо сплелись над ее руслом ветки, все же и небо принимает не последнее участие в сотворении нашего маленького мира. Оно то серое, когда еще самый ранний рассвет, то серо-розовое, то ярко-красное – перед торжественным выходом солнца, то золотое, то золотисто-синее и, наконец, голубое, как и полагается ему быть в разгаре ясного летнего дня.
В следующую долю внимания мы уже различим, что то, что казалось нам просто зеленью, вовсе не просто зелень, а нечто подробное и сложное. И в самом деле, натянуть бы около воды ровную зеленую парусину, то-то была дивная красота, то-то восклицали бы мы: «Земная благодать!» – глядя на ровную зеленую парусину.
Висит над водой старая, черная, как уголь, коряга. Отзвенела, отшумела свое. Отдрожала дождевыми каплями на весенних листьях, отсорила в воду ярко-желтыми глянцевыми листочками. Угольное отражение ее четко лежит на воде, перерываясь лишь в тех местах, где попадает на округлые листья кувшинок. Зелень этих листьев не может не совпадать, не сливаться с отраженной вокруг лесной зеленью. У черемух выросли до своей величины будущие ягоды. Теперь они гладкие, жесткие, как все равно вырезаны из зеленой кости и отполированы. Листья ракиты повернуты то своей ярко-зеленой, то обратной, матовой, серебряной стороной, отчего все дерево, вся его крона, все, так сказать, пятно в общей картине кажется светлым. У кромки воды растут, наклонясь в сторону, травы. Кажется даже, что дальше травы привстают на цыпочки, тянутся изо всех сил, чтобы обязательно, хотя бы из-за плеч, поглядеть в воду. Тут и крапива, тут и высоченные зонтичные, названия которым здесь у нас никто не знает.
Но всех больше украшает наш замкнутый земной мирок некое высокое растение с пышными белыми цветами. То есть каждый цветок в отдельности очень мал и был бы вовсе незаметен, но собрались цветы на стебле в бесчисленном множестве и образуют пышную, белую, слегка желтоватую шапку. А так как стебли этого растения никогда не растут поодиночке, то пышные шапки сливаются, и вот уже как бы белое облако дремлет среди неподвижной лесной травы. Еще и потому невозможно не залюбоваться этим растением, что едва лишь пригреет солнце, как от белого цветочного облака поплывут во все стороны незримые клубы, незримые облака крепкого медвяного аромата.
Вообще-то говоря, сидя с удочкой, ни о чем больше не думаешь, как только о клеве, о поплавке, если можно назвать думанием сосредоточенное, напряженное ожидание хотя бы легкого шевеления. Страстный рыболов Антон Павлович Чехов не так уж прав, говоря, что во время уженья приходят в голову светлые, хорошие мысли. Ничуть не бывало! Последние жалкие обрывки деваются неизвестно куда.
Глядя на белые пышные груды цветов, я часто думал о нелепости положения. Я вырос на этой реке, чему-то меня учили в школе. Цветы эти я вижу каждый раз, и не просто вижу, а выделяю из всех остальных цветов. А вот спроси меня, как они называются, – не знаю, почему-то ни разу не слыхал их названия и от других, тоже здесь выросших людей. Одуванчик, ромашка, василек, подорожник, колокольчик, ландыш – на это нас еще хватает. Эти растения мы еще можем называть по имени. Впрочем, зачем же сразу обобщать, – может быть, один лишь я и не знаю? Нет, кого бы я ни расспрашивал в селе, показывая белые цветы, все разводили руками:
– Кто их знает! Полно их растет: и на реке, и в лесных оврагах. А как называются?.. Да тебе на что? Цветы и цветы, их ведь не жать, не молотить. Нюхать и без названия можно.
Мы вообще-то, я бы сказал, немного равнодушны ко всему, что окружает нас на земле. Нет, нет, конечно, мы часто говорим, что любим природу: эти перелески, и холмы, и роднички, и огневые, на полнеба, летние теплые закаты. Ну и, конечно, собрать букет цветов, ну и, конечно, прислушаться к пению птиц, к их щебетанию в золотых лесных верхах в то время, когда сам лес еще полон темно-зеленой, черной почти прохлады. Ну и сходить по грибы, ну и поудить рыбу, да и просто полежать на траве, глядя вверх на плывущие облака.
«Послушай, а как называется трава, на которой ты теперь так бездумно и так блаженно лежишь?» – «То есть как это как? Трава. Ну там… какой-нибудь пырей или одуванчик». – «Какой же тут пырей? Тут вовсе нет никакого пырея. Всмотрись повнимательнее. На месте, которое ты занял своим телом, растет десятка два разнообразных трав, и ведь каждая из них чем-нибудь интересна: то ли образом жизни, то ли целебными для человека свойствами. Впрочем, это уж вроде как бы непостижимая для нашего ума тонкость. Пусть об этом знают хотя бы специалисты. Но названия, конечно, не мешало бы знать».
Из двухсот пятидесяти видов грибов, что растут повсеместно в наших лесах, начиная с апреля и кончая заморозками (кстати, почти все виды съедобны, исключая лишь несколько видов), мы знаем «в лицо» и по названиям едва ли четвертую часть. Про птиц не говорю. Кто мне подтвердит, которая из этих двух птиц малиновка-пересмешница, которая крапивница, а которая мухоловка-пеструшка? Кто-нибудь, конечно, подтвердит, но каждый ли? Но каждый ли третий, по каждый ли пятый – вот вопрос!
…Встретившись в Москве с моим другом и земляком из соседнего села Сашей Косицыным, мы начинаем вспоминать наш лес Журавлиху, нашу речушку Воршу, наш Долгий омут, затерявшийся в Журавлихе.
– Больше всего я люблю в Журавлихе запахи, – зажмуриваясь от блаженства, вспоминает Саша Косицын. – Нигде, ни на одной реке, ни в одном лесу я не встречал таких запахов! Нельзя сказать в отдельности, что пахнет крапивой, или мятой, или вот этой… как ее?.. Ну, знаешь, такая белая трава… пышная, ну, ты знаешь…
– Знаю, о чем ты говоришь, но я сам сто раз собирался спросить у тебя, как называется эта трава. А ты, оказывается, забыл.
– Ну, знал, да забыл, – рассмеялся Саша. – Вообще-то не мешало бы выяснить. Ты бы спросил в деревне у местных жителей, скажут.
– Разве я не спрашивал? Много раз!..
– Я придумал: надо будет спросить у моего отца. Он лесником четыре года работал, он все знает. Их, лесников, даже заставляют собирать семена деревьев и растений. Он книги на эту тему читал. И по этой части знает все досконально. А уж эту траву – и говорить нечего. Вокруг сторожки, где мы жили, ее целые плантации.
Как-то так получилось, что летом, когда мы с Сашей встречались в деревне и когда его отец, знающий все досконально, бывал поблизости, а часто даже и сидел с нами за одним столом, мы забывали про нашу душистую траву. Вспоминали же о ней снова зимой в Москве: начинали сожалеть, что вот была возможность узнать – забыли. На будущий год непременно надо спросить у бывшего лесника. Наше нетерпение обострялось в такой степени, что хотелось скорее написать письмо.
Но вспоминали мы о белой траве обыкновенно поздним вечером, не дома, а в гостях, во время ужина, а то и вовсе в ресторане, когда на нас находили особенно лирические мгновения и мы особенно ярко вспоминали о Журавлихе и Ворше. Только этим и можно объяснить, почему мы в течение трех лет не отправили ни письма, ни телеграммы. Однажды наконец-то совпали все желаемые условия: мы были с Сашей вместе. Павел Иванович сидел рядом, и мы вспомнили про нашу загадочную белую траву.
– Так-так-так, – энергично поддакивал нам Павел Иванович. – Ну как же! Неужели я не знаю эту траву?! У нее еще стебли пустые. Бывало, надо напиться, а родничок в глубокой промоине. Сейчас срежешь стебель метровой длины да через него и напьешься. А листья у нее немножко на малинные похожи. А цветы белые да пышные. А уж пахнут!.. Бывало, сидишь на реке с удочкой, за сто шагов – аромат. Ну как же, неужели не знаю я эту траву?! Да что ты, Саша, неужели не помнишь, сколько ее возле нашей сторожки росло по тому берегу реки, хоть заготовляй!
– Ну так не тяни душу, говори, как она называется.
– Бела трава.
– Мы знаем, что она белая, но вот название?..
– Какое вам еще название? Я, например, так ее постоянно зову: бела трава. Да и все у нас так зовут.
Мы с Сашей рассмеялись, хотя причина нашего смеха, я так думаю, была совсем непонятна для бывалого человека Павла Ивановича. Бела трава – и вдруг смешно! Попробуй догадайся, над чем тут смеются.
1961
Летний паводок
Каждый день перепрыскивали дожди. В конце концов земля так напиталась водой, что не брала в себя больше ни капли влаги. Вот почему, когда образовалась в небе широкая, темная прореха и оттуда хлынула обильная, по-летнему теплая вода, наша тихая мирная речка сразу начала вздуваться и пухнуть. По каждому оврагу, по каждой канаве наперегонки, перепрыгивая через корни деревьев, через камни, мчались ручьи, словно у них была единственная задача – как можно быстрее домчаться до речки и принять посильное участие в ее разгуле.
Дождь стегал веревками по спинам ручьев и потоков, подхлестывая их. Чем сильнее, звучнее стегал дождь, тем азартнее, тем проворнее мчались бесчисленные потоки.
Над самой землей, так примерно на полметра, стоял седой дым. Крупные капли дождя разбивались о землю, превращаясь в пыль и мельчайшие брызги. Точно такой же седой дым виднелся над каждой кровлей. Повсюду, уверенно наполнив окрестности, устойчиво держался ровный, напряженный шум. Время от времени резко и оглушительно ударял гром. Было странно слышать его, потому что все небо было серое и ровное, ненастное, а не грозное, когда черная синева и ветер и все знают, что это сейчас пройдет.
Дождь лил в безветрии, из однотонного, студенистого неба. Казалось, не будет теперь ему ни конца ни края. Меньше всего можно было ждать ударов грома, тем не менее удары были, и каждый удар, как бичом, подхлестывал и без того взбесившийся дождь.
Шум стоял всю ночь. К утру стало тихо. Только обильно капало с деревьев, а если очень чутко прислушаться, то и с трав.
Дождь прошел, а у реки начиналось самое гулянье. Никогда, при самом дружном таянии самых глубоких снегов, не было на нашей реке такого разлива, такого водополья, как теперь. Река немедленно сорвала и унесла с собой все лавы, подняла все, что лежало на ее летних, казавшихся безопасными берегах: дрова так дрова, бревна так бревна, копны сена так копны сена, мусор так мусор. Выйдя из берегов, она залила где луга, а где и поле зеленого овса, золотой уже ржи, белой цветущей гречихи. В деревушках, что стоят пониже, она подобралась к огородам.
В Останихе у реки притулились на берегу бани, этакие покосившиеся избушки на курьих ножках. Теперь над водой оставались только крыши этих бань, и все ждали, что вот-вот их приподнимет и понесет.
Но все же речка наша слишком мала, чтобы даже в такое половодье всерьез навредить людям. Допустим, разыграется в избе котенок: ну, сорвет занавеску, ну, разобьет стакан или вазу, ну, что еще он может набедокурить? Все-таки котенок, а не слон, не медведь и не тигр.
Напротив, всем было интересно поглядеть на такую необыкновенную для наших мест воду. Одни говорили: «Вот бы всегда у нас была такая река!» Старики вспоминали, когда – пятьдесят или семьдесят лет назад! – они видели такую воду. Богомольные старушки причитали: «Одну ночь лил, а что сотворилось! А если бы сорок дней и сорок ночей – вот и был бы потоп. Погодите еще, разверзнутся хляби небесные!..» Мальчишки бегали возле самой воды и глядели, как комбайнер Анатолий Ламанов шарит наметкой в надежде поймать голавля или щуку.
Я пошел вдоль по берегу, не думая ни о чем, любуясь воистину необыкновенным зрелищем.
Высокие ольховые кусты теперь выглядывали одними макушками. Видно было, как вода пригибает кусты в одну сторону по своему течению, а они пружинят, стараются выпрямиться, пользуясь малейшим послаблением мутных струй, и оттого беспрерывно кланяются как заведенные.
Старую ветлу затопило по самую крону. По ее ветвям сновали, тревожно и жалобно крича, разнообразные пичужки. Наверное, немало уютных обжитых гнезд (по времени так и с птенцами) залило этой водой.
В одном месте я остановился, засмотревшись на завертину. Вода в этом месте ударялась о загнутый берег, ходила кругами. По краю завертины движение воды было медленное, как бы ленивое, но ближе к середине оно все убыстрялось и убыстрялось, образуя наконец водяную вертящуюся яму, в которую неудержимо тянуло все, что проплывало мимо: солому, сено, щепки и даже пузыри, рождающиеся там, где вода расчесывалась ветвями затопленных деревьев.
До моего слуха стал доноситься однообразный слабенький писк, настолько слабенький, что сначала я хоть и слышал его, но как-то не обращал внимания, как-то он не мог «допищаться» до меня. Может быть, спутывался сначала с писком и щебетанием птиц, а потом уж и выделился, чтобы завладеть вниманием.
Я прислушался и понял, что пищит не одно существо, а несколько, и где-то очень близко, чуть ли не у моих ног.
Сделав несколько шагов по берегу, я прислушался еще раз и тут увидел у носка моего, самому мне показавшегося огромным резинового сапога крохотную ямочку, оставленную некогда коровьим копытом. В ямке, сбившись в клубочек, барахтались крохотные существа, беспомощные, как все детеныши.
Детеныши были величиной со взрослых мышей или, лучше сказать, с кротов, потому что больше походили на них окраской своих мокреньких шубок. Их копошилось там штук шесть, причем каждый старался занять верх, так что они вслепую все время перемешивались клубочком, попирая и топча наиболее слабеньких.
Ямка находилась как раз на границе земли и воды. Но вода продолжала неумолимо подниматься. Она скопилась холодной лужицей на дне убежища, где два слепеньких существа лежали, не двигаясь, то ли захлебнувшись, то ли их затоптали в слепой борьбе за существование их же «братишки» и «сестренки».
Мне захотелось узнать, чьи это детеныши, и я стал оглядываться. Из-за верхушки ольхи, судорожно, непрерывно загребая лапками, чтобы удержаться на одном месте (течение сносило ее), глядела на меня своими черными бусинками выхухоль. Встретившись со мной глазами, она быстро, испуганно поплыла в сторону, но невидимая связь с коровьим копытцем держала ее, как на нитке. Поэтому поплыла выхухоль не вдаль, а по кругу. Она вернулась к ольховому кусту и снова стала глядеть на меня, без устали гребя на одном месте.
Копытце при нормальной высоте было далеко от берега. Значит, можно было предположить, что мать, когда вода хлынула в нору, сумела перетащить детенышей на сухое высокое место. Скорее всего, копытце было не первым убежищем. Но все предыдущие тоже заливало водой, как залило теплую нору, как зальет через четверть часа и это студеное, с лужицей на дне копытце.
Выхухоль держалась на воде метрах в двух от меня, что невероятно для этого крайне осторожного, крайне пугливого зверька. Это был героизм, это было самопожертвование матери, но иначе не могло и быть: ведь детеныши кричали так тревожно и так призывно!
Я наконец ушел, чтобы не мешать матери делать свое извечное дело – спасать своих детей. Может быть, она перетащит их еще на новое место, и хоть снова начинается дождь, и в конце концов вряд ли ее детеныши выйдут целыми из этой передряги, как уж не вышли те двое, что лежат на дне ямки, – живой думает о живом.
Дождь стегал веревками по спинам ручьев и потоков, подхлестывая их. Чем сильнее, звучнее стегал дождь, тем азартнее, тем проворнее мчались бесчисленные потоки.
Над самой землей, так примерно на полметра, стоял седой дым. Крупные капли дождя разбивались о землю, превращаясь в пыль и мельчайшие брызги. Точно такой же седой дым виднелся над каждой кровлей. Повсюду, уверенно наполнив окрестности, устойчиво держался ровный, напряженный шум. Время от времени резко и оглушительно ударял гром. Было странно слышать его, потому что все небо было серое и ровное, ненастное, а не грозное, когда черная синева и ветер и все знают, что это сейчас пройдет.
Дождь лил в безветрии, из однотонного, студенистого неба. Казалось, не будет теперь ему ни конца ни края. Меньше всего можно было ждать ударов грома, тем не менее удары были, и каждый удар, как бичом, подхлестывал и без того взбесившийся дождь.
Шум стоял всю ночь. К утру стало тихо. Только обильно капало с деревьев, а если очень чутко прислушаться, то и с трав.
Дождь прошел, а у реки начиналось самое гулянье. Никогда, при самом дружном таянии самых глубоких снегов, не было на нашей реке такого разлива, такого водополья, как теперь. Река немедленно сорвала и унесла с собой все лавы, подняла все, что лежало на ее летних, казавшихся безопасными берегах: дрова так дрова, бревна так бревна, копны сена так копны сена, мусор так мусор. Выйдя из берегов, она залила где луга, а где и поле зеленого овса, золотой уже ржи, белой цветущей гречихи. В деревушках, что стоят пониже, она подобралась к огородам.
В Останихе у реки притулились на берегу бани, этакие покосившиеся избушки на курьих ножках. Теперь над водой оставались только крыши этих бань, и все ждали, что вот-вот их приподнимет и понесет.
Но все же речка наша слишком мала, чтобы даже в такое половодье всерьез навредить людям. Допустим, разыграется в избе котенок: ну, сорвет занавеску, ну, разобьет стакан или вазу, ну, что еще он может набедокурить? Все-таки котенок, а не слон, не медведь и не тигр.
Напротив, всем было интересно поглядеть на такую необыкновенную для наших мест воду. Одни говорили: «Вот бы всегда у нас была такая река!» Старики вспоминали, когда – пятьдесят или семьдесят лет назад! – они видели такую воду. Богомольные старушки причитали: «Одну ночь лил, а что сотворилось! А если бы сорок дней и сорок ночей – вот и был бы потоп. Погодите еще, разверзнутся хляби небесные!..» Мальчишки бегали возле самой воды и глядели, как комбайнер Анатолий Ламанов шарит наметкой в надежде поймать голавля или щуку.
Я пошел вдоль по берегу, не думая ни о чем, любуясь воистину необыкновенным зрелищем.
Высокие ольховые кусты теперь выглядывали одними макушками. Видно было, как вода пригибает кусты в одну сторону по своему течению, а они пружинят, стараются выпрямиться, пользуясь малейшим послаблением мутных струй, и оттого беспрерывно кланяются как заведенные.
Старую ветлу затопило по самую крону. По ее ветвям сновали, тревожно и жалобно крича, разнообразные пичужки. Наверное, немало уютных обжитых гнезд (по времени так и с птенцами) залило этой водой.
В одном месте я остановился, засмотревшись на завертину. Вода в этом месте ударялась о загнутый берег, ходила кругами. По краю завертины движение воды было медленное, как бы ленивое, но ближе к середине оно все убыстрялось и убыстрялось, образуя наконец водяную вертящуюся яму, в которую неудержимо тянуло все, что проплывало мимо: солому, сено, щепки и даже пузыри, рождающиеся там, где вода расчесывалась ветвями затопленных деревьев.
До моего слуха стал доноситься однообразный слабенький писк, настолько слабенький, что сначала я хоть и слышал его, но как-то не обращал внимания, как-то он не мог «допищаться» до меня. Может быть, спутывался сначала с писком и щебетанием птиц, а потом уж и выделился, чтобы завладеть вниманием.
Я прислушался и понял, что пищит не одно существо, а несколько, и где-то очень близко, чуть ли не у моих ног.
Сделав несколько шагов по берегу, я прислушался еще раз и тут увидел у носка моего, самому мне показавшегося огромным резинового сапога крохотную ямочку, оставленную некогда коровьим копытом. В ямке, сбившись в клубочек, барахтались крохотные существа, беспомощные, как все детеныши.
Детеныши были величиной со взрослых мышей или, лучше сказать, с кротов, потому что больше походили на них окраской своих мокреньких шубок. Их копошилось там штук шесть, причем каждый старался занять верх, так что они вслепую все время перемешивались клубочком, попирая и топча наиболее слабеньких.
Ямка находилась как раз на границе земли и воды. Но вода продолжала неумолимо подниматься. Она скопилась холодной лужицей на дне убежища, где два слепеньких существа лежали, не двигаясь, то ли захлебнувшись, то ли их затоптали в слепой борьбе за существование их же «братишки» и «сестренки».
Мне захотелось узнать, чьи это детеныши, и я стал оглядываться. Из-за верхушки ольхи, судорожно, непрерывно загребая лапками, чтобы удержаться на одном месте (течение сносило ее), глядела на меня своими черными бусинками выхухоль. Встретившись со мной глазами, она быстро, испуганно поплыла в сторону, но невидимая связь с коровьим копытцем держала ее, как на нитке. Поэтому поплыла выхухоль не вдаль, а по кругу. Она вернулась к ольховому кусту и снова стала глядеть на меня, без устали гребя на одном месте.
Копытце при нормальной высоте было далеко от берега. Значит, можно было предположить, что мать, когда вода хлынула в нору, сумела перетащить детенышей на сухое высокое место. Скорее всего, копытце было не первым убежищем. Но все предыдущие тоже заливало водой, как залило теплую нору, как зальет через четверть часа и это студеное, с лужицей на дне копытце.
Выхухоль держалась на воде метрах в двух от меня, что невероятно для этого крайне осторожного, крайне пугливого зверька. Это был героизм, это было самопожертвование матери, но иначе не могло и быть: ведь детеныши кричали так тревожно и так призывно!
Я наконец ушел, чтобы не мешать матери делать свое извечное дело – спасать своих детей. Может быть, она перетащит их еще на новое место, и хоть снова начинается дождь, и в конце концов вряд ли ее детеныши выйдут целыми из этой передряги, как уж не вышли те двое, что лежат на дне ямки, – живой думает о живом.