Страница:
Вот чего нужно было ждать: чтобы засветился осиновый лесок! Через пятнадцать минут грузовик поравнялся с местом моего одинокого сидения.
Наверно, и сам остановился бы грузовик, но для верности я вышел на дорогу и посемафорил рукой, прося ли, требуя ли остановиться.
– На кой тебя сюда понесло? – заругался шофер вместо приветствия. – Ехал бы по дороге.
– Думал, как лучше объехать лужу.
– Петух думал – в горшок попал… Дернуть, что ли?
– Ну а как же? Конечно, дернуть. Век буду благодарить.
– Ладно.
Шофер захлопнул дверцу и поехал вперед, чтобы встать поудобнее для выдергивания.
Когда шофер подошел зацепить трос, я при свете подфарников разглядел его. Здоровенный рыжеволосый детина. Стандартная стеганка коротка ему. Наверно, неудобно лазить в карманы – приходится высоко задирать локти. Впрочем, стеганка расстегнута, клетчатая рубаха тоже, голенища резиновых сапог загнуты. От этого ноги кажутся еще длинней. А сам он весь как восклицательный знак: чем выше, тем шире и здоровее.
Силой и уверенностью повеяло от рыжего богатыря. Не было бы ничего чудного, если бы он потянул за трос да сам же и вытащил мою машину на твердое место.
Разглядел я и его грузовичок. Это была вконец обветшалая, побывавшая, должно быть, не в одном капитальном ремонте, чуть ли не довоенного выпуска, полуторка. Ладно, что борта кузова перекосились и выкрошились, ладно, что вся она похожа на консервную банку, которую мальчишки гоняют вместо футбольного мяча, – очень уж гладка и ненадежна была резина. Вот что смутило меня в первую очередь. Такие колеса без единой зазубринки шоферы зовут лысыми. Казалось, камеры видны сквозь стесавшиеся, утончившиеся покрышки.
Я сел за руль, чтобы помочь грузовику мотором. В ярком свете фар мне видно было, как лысые колеса, словно в масле, крутятся в осклизлой земле, бросая в мои фары, в мое ветровое стекло мелкую, как дождь, и такую же частую грязь.
Покрутившись на одном месте с невероятной, почти пропеллерной быстротой, лысые колеса замерли. Хлопнула дверца грузовика. Сейчас детина подойдет, отвяжет трос и уедет, оставив меня ждать какой-нибудь новой оказии. И точно, детина подошел, присел на корточки и стал глядеть под мою машину.
– Засосало по выхлопную трубу. На моем драндулете не вытащишь.
И замолчал. Снова высматривает что-то там, под машиной. В эту минуту молчания каждый из нас думал по-своему. Я думал о парне, что он сейчас бросит меня и уедет, что он решил уезжать, но сразу как-то неудобно. Молчит, набирается духу.
– Да, не вытащишь, – обобщил парень свое разглядывание под брюхом машины. – Засосало. Давай сначала подкопаем, накидаем под колеса камней и веток, а тогда уж и дернем.
В грузовике нашлась еще одна лопата. В две лопаты с двух сторон дружно мы начали копать землю. Я заметил, что лопата парня не ищет, где помягче, а лезет под дифер в самые жесткие, в самые трудные места.
Кряк, кряк! Дзень, дзень! Кхы, кхы! Шлеп! Чмок! Чмок!
– А, гадость! У нас узнаешь, как не даваться!
Шлеп, шлеп!
– Глубже бери, все равно осядет.
Чмок, чмок!
– И когда это будут у нас дороги?
Кряк, кряк!
– Сам-то откуда?
– Колхоз «Власть Советов».
– А зовут как?
– Серегой… Глина, черт ее дери! Из-под каждого колеса надо полкубометра выбрать.
Шмяк, шмяк!
– У нас – не у тетки Пелагеи: за столом не фукнешь.
Чмок! Трах! Серега распрямился, держа в руках обломок черенка лопаты.
– Перестарался маленечко.
– Ладно, мою возьмешь.
– Чепуха! Завтра насажу – будет лучше новой! Перекурим? А то разогрелся я. Видишь, лопата не выдержала. Надо немного охолодать. Я, когда разгорячусь, про силу забываю, хоть в работе, хоть с бабой…
– Женаты?
– Третий год. Девочка народилась. Настя.
– Какое хорошее имя.
– Неуж плохое? По матери. Да вот незадача у меня.
– По работе?
– Не то чтобы по работе, но и не в дому. Видишь ли, я, конечно, могу открыться. Все от своей же глупости. Председатель наш да еще там два бригадира после работы подрались. Что у них там произошло, не знаю. Завхозу поломали два ребра. Отвезли завхоза в больницу. Ну а я возьми и повесь на магазине бюллетень.
– Какой бюллетень?
– О состоянии здоровья.
– Непонятно… Что же было в том бюллетене?
– Конечно, мне бы не сочинить. Но я нашел старую газету и списал оттуда. Немножко добавил от себя. Пишу: «Бюллетень о состоянии здоровья завхоза Никитина. Пульс такой-то, дыхание такое-то, поломаны два ребра. Сердечная деятельность…» – и так далее. Кнопками приколол к магазину. Оказывается, шум. Приехали из района, не знают, как расценить. Стенная печать? Не подходит. Стали расценивать как листовку. Понимаешь, чем тут запахло?..
– На вид-то вы вроде смирный.
– Нет, я озорник. От этого я не отказываюсь. Но все же какой я враг? Какой я, к примеру, политический преступник? Не враг же я? Неужели могут за врага счесть?
– Я думаю, обойдется. Там люди неглупые. Очень даже неглупые. Разберутся, что к чему. Главное тут – чувство юмора.
– Ну да! Я – чтобы посмеяться, а они – всерьез. Однако давай работать. Хорошо, что у меня запасная лопата есть.
Шмяк, шмяк! Чмок, чмок! Кхы, кхы!
– Ты, пожалуй, бросай лопату да иди на поиски. Камни, бревна, доски – все неси сюда.
Шлеп, шлеп! Кряк, кряк!
– Эх, сударушка, земля-матушка, сколько же тебя перекопано!
Кха, кха! Трах!
– Тьфу! Так-перетак, что за черенки пошли! Эдак-переэдак, нельзя дотронуться – он уже перелетает!
– Кто насаживал?
– Сам же и насаживал.
– Ты уж ставил бы себе дубовые черенки.
Я отдал Сереге последнюю из наших трех лопат, а сам с фонариком пошел на поиски. Недалеко от дороги среди перепаханного поля островком обнаружилась куча прошлогоднего льна, который выдергать-то выдергали, но почему-то не увезли с поля. Я набрал охапку слепившихся, шибающих гнилью, тяжелых от прели снопиков.
– Хорош! Вали по целой охапке под каждое колесо. Да не так, а поперек.
Серега стал поправлять снопики, брошенные мною как попало, укладывать их рядочком один к одному поперек колеи. Работа наша ладилась. И чем больше и лучше спорилась, тем больше я смущался предстоящим разговором с Сергеем об оплате.
– Под мои колеса тоже по охапке положь. А я еще подкопаю для гарантии.
Сколько времени он потерял из-за меня! Даже неудобно теперь давать ему трешницу. Пожалуй, надо добавить рублик… Одно дело – просто дернуть и вытащить, другое дело – потерять целый вечер.
– Все-таки надо бы и камней. Помнится, недалеко отсюда лежала кучка булыжника. Еще до войны собирались мостить. С тех пор осталось. Пойдем сходим.
Мы пошли за булыжником.
Конечно, теперь он работает не ради этой самой трешки. Тут и самолюбие, и… ну, может быть, не самодисциплина, а нечто врожденное, перешедшее от деда и прадеда, ну… порядочность, что ли. А главное, пожалуй, все-таки азарт. Во всяком деле он должен быть, а иначе не сделаешь никакого, самого пустякового дела. И порядочность тоже врожденная… Почти инстинкт.
Давно бы он плюнул не только на одну – и на три трешки. Не похож ведь на сквалыгу, на жадину, готового радоваться каждому лишнему полтиннику.
– Вот и булыжник. Давай знаешь что… давай в мою стеганку. Ты понесешь за рукава, а я – за полы. Как носилки. В руках-то мы много ли?.. По три камня, больше не унесем.
Грязный, мокрый булыжник мы стали укладывать на исподнюю сторону стеганки.
– Хватит! Не донести.
– Клади, пока рукава не затрещат.
– Как черенки у лопат?
– Не говори… Раз-два – взяли!
Теперь мне надо держать марку. Если он идет хоть бы что, нельзя мне останавливаться через каждые пять шагов, просить отдыха. А он идет, да еще и разговаривает:
– А Маруся, моя жена то есть, спать ни за что не ляжет, пока я не приеду. Сидит и ждет. Приеду, тогда уж вместе.
– Значит, любит.
– Почему же меня не любить? – искренне удивился Серега. – Вали сначала все в одну кучу, будем раскладывать.
Говорят, что лучше всего сближает людей дорога. Но это неверно. Не дорога, а работа, делание одного и того же дела – вот что сближает людей по-настоящему и наверняка.
– Она что же, под стать тебе, рослая, Маруся?
– Что ты! Я ее на плечо посажу и унесу хоть на край света. Ну, правда, верткая, поворотливая то есть, и по хозяйству, и в поле, и так… Очень она переживает за мою дурацкую неприятность.
– Обойдется.
– А Настя уродилась три кило шестьсот. Наверно, значит, в меня… Под заднее колесо вон тот плоский камень подложи. Да заткни его покрепче. Не так. Вот как надо его заткнуть. Теперь давай пробовать. Экзамен нашему труду… Пожалуй, попробуем без твоего мотора. А то она опять вниз полезет. И давай так: ты садись за мою баранку, а я твою машину сзади подтолкну, так будет вернее.
Через три минуты обе машины – и его и моя – стояли на главной колее. Это тоже был не асфальт, и, может быть, скоро опять сидеть в грязи. Но пока мы выиграли у дороги наше маленькое сражение.
– Ну вот, а ты говорил! – Серега надел на себя стеганку, отряхнув ее от земли, убрал трос и поломанные лопаты в кузов. – А ты говорил: «Не вылезем!» Кто сильнее: человек или дорога?
Давясь словами и покраснев (хорошо, что в темноте), я промямлил, протягивая Сереге бумажку:
– Вот!.. Как договорились. Уговор дороже денег. (В последний момент и четырех рублей мне показалось мало, и я прибавил еще один мятый рубль.) Вот! Без вас мне бы никак…
– Ладно! Не возьму. Вместе работали. Убери. А здорово мы ее, а? Одной земли кубометр вынули. Да покрышечные работы, мощение камнем на участке в четыре метра… Слушай-ка, давай заедем ко мне? Марусю поглядишь, Настеньку… Яблочки моченые с прошлого года держатся. У меня ведь погреб.
Я ехал вслед за грузовиком и думал, как неожиданно может раскрыться всякий человек, какими неожиданными гранями может он вдруг сверкнуть, если жизнь повернет его так и эдак.
А может быть, и тот прохожий с можжевеловой палкой, рядившийся за три рубля, может, и он в конце концов позвал бы меня есть моченые яблоки?
1963
Под одной крышей
Наверно, и сам остановился бы грузовик, но для верности я вышел на дорогу и посемафорил рукой, прося ли, требуя ли остановиться.
– На кой тебя сюда понесло? – заругался шофер вместо приветствия. – Ехал бы по дороге.
– Думал, как лучше объехать лужу.
– Петух думал – в горшок попал… Дернуть, что ли?
– Ну а как же? Конечно, дернуть. Век буду благодарить.
– Ладно.
Шофер захлопнул дверцу и поехал вперед, чтобы встать поудобнее для выдергивания.
Когда шофер подошел зацепить трос, я при свете подфарников разглядел его. Здоровенный рыжеволосый детина. Стандартная стеганка коротка ему. Наверно, неудобно лазить в карманы – приходится высоко задирать локти. Впрочем, стеганка расстегнута, клетчатая рубаха тоже, голенища резиновых сапог загнуты. От этого ноги кажутся еще длинней. А сам он весь как восклицательный знак: чем выше, тем шире и здоровее.
Силой и уверенностью повеяло от рыжего богатыря. Не было бы ничего чудного, если бы он потянул за трос да сам же и вытащил мою машину на твердое место.
Разглядел я и его грузовичок. Это была вконец обветшалая, побывавшая, должно быть, не в одном капитальном ремонте, чуть ли не довоенного выпуска, полуторка. Ладно, что борта кузова перекосились и выкрошились, ладно, что вся она похожа на консервную банку, которую мальчишки гоняют вместо футбольного мяча, – очень уж гладка и ненадежна была резина. Вот что смутило меня в первую очередь. Такие колеса без единой зазубринки шоферы зовут лысыми. Казалось, камеры видны сквозь стесавшиеся, утончившиеся покрышки.
Я сел за руль, чтобы помочь грузовику мотором. В ярком свете фар мне видно было, как лысые колеса, словно в масле, крутятся в осклизлой земле, бросая в мои фары, в мое ветровое стекло мелкую, как дождь, и такую же частую грязь.
Покрутившись на одном месте с невероятной, почти пропеллерной быстротой, лысые колеса замерли. Хлопнула дверца грузовика. Сейчас детина подойдет, отвяжет трос и уедет, оставив меня ждать какой-нибудь новой оказии. И точно, детина подошел, присел на корточки и стал глядеть под мою машину.
– Засосало по выхлопную трубу. На моем драндулете не вытащишь.
И замолчал. Снова высматривает что-то там, под машиной. В эту минуту молчания каждый из нас думал по-своему. Я думал о парне, что он сейчас бросит меня и уедет, что он решил уезжать, но сразу как-то неудобно. Молчит, набирается духу.
– Да, не вытащишь, – обобщил парень свое разглядывание под брюхом машины. – Засосало. Давай сначала подкопаем, накидаем под колеса камней и веток, а тогда уж и дернем.
В грузовике нашлась еще одна лопата. В две лопаты с двух сторон дружно мы начали копать землю. Я заметил, что лопата парня не ищет, где помягче, а лезет под дифер в самые жесткие, в самые трудные места.
Кряк, кряк! Дзень, дзень! Кхы, кхы! Шлеп! Чмок! Чмок!
– А, гадость! У нас узнаешь, как не даваться!
Шлеп, шлеп!
– Глубже бери, все равно осядет.
Чмок, чмок!
– И когда это будут у нас дороги?
Кряк, кряк!
– Сам-то откуда?
– Колхоз «Власть Советов».
– А зовут как?
– Серегой… Глина, черт ее дери! Из-под каждого колеса надо полкубометра выбрать.
Шмяк, шмяк!
– У нас – не у тетки Пелагеи: за столом не фукнешь.
Чмок! Трах! Серега распрямился, держа в руках обломок черенка лопаты.
– Перестарался маленечко.
– Ладно, мою возьмешь.
– Чепуха! Завтра насажу – будет лучше новой! Перекурим? А то разогрелся я. Видишь, лопата не выдержала. Надо немного охолодать. Я, когда разгорячусь, про силу забываю, хоть в работе, хоть с бабой…
– Женаты?
– Третий год. Девочка народилась. Настя.
– Какое хорошее имя.
– Неуж плохое? По матери. Да вот незадача у меня.
– По работе?
– Не то чтобы по работе, но и не в дому. Видишь ли, я, конечно, могу открыться. Все от своей же глупости. Председатель наш да еще там два бригадира после работы подрались. Что у них там произошло, не знаю. Завхозу поломали два ребра. Отвезли завхоза в больницу. Ну а я возьми и повесь на магазине бюллетень.
– Какой бюллетень?
– О состоянии здоровья.
– Непонятно… Что же было в том бюллетене?
– Конечно, мне бы не сочинить. Но я нашел старую газету и списал оттуда. Немножко добавил от себя. Пишу: «Бюллетень о состоянии здоровья завхоза Никитина. Пульс такой-то, дыхание такое-то, поломаны два ребра. Сердечная деятельность…» – и так далее. Кнопками приколол к магазину. Оказывается, шум. Приехали из района, не знают, как расценить. Стенная печать? Не подходит. Стали расценивать как листовку. Понимаешь, чем тут запахло?..
– На вид-то вы вроде смирный.
– Нет, я озорник. От этого я не отказываюсь. Но все же какой я враг? Какой я, к примеру, политический преступник? Не враг же я? Неужели могут за врага счесть?
– Я думаю, обойдется. Там люди неглупые. Очень даже неглупые. Разберутся, что к чему. Главное тут – чувство юмора.
– Ну да! Я – чтобы посмеяться, а они – всерьез. Однако давай работать. Хорошо, что у меня запасная лопата есть.
Шмяк, шмяк! Чмок, чмок! Кхы, кхы!
– Ты, пожалуй, бросай лопату да иди на поиски. Камни, бревна, доски – все неси сюда.
Шлеп, шлеп! Кряк, кряк!
– Эх, сударушка, земля-матушка, сколько же тебя перекопано!
Кха, кха! Трах!
– Тьфу! Так-перетак, что за черенки пошли! Эдак-переэдак, нельзя дотронуться – он уже перелетает!
– Кто насаживал?
– Сам же и насаживал.
– Ты уж ставил бы себе дубовые черенки.
Я отдал Сереге последнюю из наших трех лопат, а сам с фонариком пошел на поиски. Недалеко от дороги среди перепаханного поля островком обнаружилась куча прошлогоднего льна, который выдергать-то выдергали, но почему-то не увезли с поля. Я набрал охапку слепившихся, шибающих гнилью, тяжелых от прели снопиков.
– Хорош! Вали по целой охапке под каждое колесо. Да не так, а поперек.
Серега стал поправлять снопики, брошенные мною как попало, укладывать их рядочком один к одному поперек колеи. Работа наша ладилась. И чем больше и лучше спорилась, тем больше я смущался предстоящим разговором с Сергеем об оплате.
– Под мои колеса тоже по охапке положь. А я еще подкопаю для гарантии.
Сколько времени он потерял из-за меня! Даже неудобно теперь давать ему трешницу. Пожалуй, надо добавить рублик… Одно дело – просто дернуть и вытащить, другое дело – потерять целый вечер.
– Все-таки надо бы и камней. Помнится, недалеко отсюда лежала кучка булыжника. Еще до войны собирались мостить. С тех пор осталось. Пойдем сходим.
Мы пошли за булыжником.
Конечно, теперь он работает не ради этой самой трешки. Тут и самолюбие, и… ну, может быть, не самодисциплина, а нечто врожденное, перешедшее от деда и прадеда, ну… порядочность, что ли. А главное, пожалуй, все-таки азарт. Во всяком деле он должен быть, а иначе не сделаешь никакого, самого пустякового дела. И порядочность тоже врожденная… Почти инстинкт.
Давно бы он плюнул не только на одну – и на три трешки. Не похож ведь на сквалыгу, на жадину, готового радоваться каждому лишнему полтиннику.
– Вот и булыжник. Давай знаешь что… давай в мою стеганку. Ты понесешь за рукава, а я – за полы. Как носилки. В руках-то мы много ли?.. По три камня, больше не унесем.
Грязный, мокрый булыжник мы стали укладывать на исподнюю сторону стеганки.
– Хватит! Не донести.
– Клади, пока рукава не затрещат.
– Как черенки у лопат?
– Не говори… Раз-два – взяли!
Теперь мне надо держать марку. Если он идет хоть бы что, нельзя мне останавливаться через каждые пять шагов, просить отдыха. А он идет, да еще и разговаривает:
– А Маруся, моя жена то есть, спать ни за что не ляжет, пока я не приеду. Сидит и ждет. Приеду, тогда уж вместе.
– Значит, любит.
– Почему же меня не любить? – искренне удивился Серега. – Вали сначала все в одну кучу, будем раскладывать.
Говорят, что лучше всего сближает людей дорога. Но это неверно. Не дорога, а работа, делание одного и того же дела – вот что сближает людей по-настоящему и наверняка.
– Она что же, под стать тебе, рослая, Маруся?
– Что ты! Я ее на плечо посажу и унесу хоть на край света. Ну, правда, верткая, поворотливая то есть, и по хозяйству, и в поле, и так… Очень она переживает за мою дурацкую неприятность.
– Обойдется.
– А Настя уродилась три кило шестьсот. Наверно, значит, в меня… Под заднее колесо вон тот плоский камень подложи. Да заткни его покрепче. Не так. Вот как надо его заткнуть. Теперь давай пробовать. Экзамен нашему труду… Пожалуй, попробуем без твоего мотора. А то она опять вниз полезет. И давай так: ты садись за мою баранку, а я твою машину сзади подтолкну, так будет вернее.
Через три минуты обе машины – и его и моя – стояли на главной колее. Это тоже был не асфальт, и, может быть, скоро опять сидеть в грязи. Но пока мы выиграли у дороги наше маленькое сражение.
– Ну вот, а ты говорил! – Серега надел на себя стеганку, отряхнув ее от земли, убрал трос и поломанные лопаты в кузов. – А ты говорил: «Не вылезем!» Кто сильнее: человек или дорога?
Давясь словами и покраснев (хорошо, что в темноте), я промямлил, протягивая Сереге бумажку:
– Вот!.. Как договорились. Уговор дороже денег. (В последний момент и четырех рублей мне показалось мало, и я прибавил еще один мятый рубль.) Вот! Без вас мне бы никак…
– Ладно! Не возьму. Вместе работали. Убери. А здорово мы ее, а? Одной земли кубометр вынули. Да покрышечные работы, мощение камнем на участке в четыре метра… Слушай-ка, давай заедем ко мне? Марусю поглядишь, Настеньку… Яблочки моченые с прошлого года держатся. У меня ведь погреб.
Я ехал вслед за грузовиком и думал, как неожиданно может раскрыться всякий человек, какими неожиданными гранями может он вдруг сверкнуть, если жизнь повернет его так и эдак.
А может быть, и тот прохожий с можжевеловой палкой, рядившийся за три рубля, может, и он в конце концов позвал бы меня есть моченые яблоки?
1963
Под одной крышей
Некоторое время волею судеб мы жили в деревне Светихе, занимая половину пятистенного дома. Половины были отгорожены друг от дружки наглухо: мы выходили из дому на свою сторону, соседи – на свою. Но все же была общая стена. В сенях сквозь нее проникали к нам запахи картошки, поджариваемой на постном масле, жареного лука, жареной трески, запах самой керосинки.
Достигали и звуки. Отчетливо было слышно, как соседствующая хозяйка Нюшка рубит уткам крапиву, как храпит в сенях ее отец, дядя Павел, как тявкает вздорная собачонка с нелепой для деревни кличкой Рубикон, как ежедневно ругаются между собой отец с дочерью.
Они жили вдвоем, потому что остальные многочисленные дети дяди Павла все разъехались по сторонам. Одна только Нюшка приросла к деревенскому дому. Она овдовела в первые дни войны и с тех пор живет без мужика, что, вероятно, тоже наложило свою печать на ее и без того нелегкий характер.
У дяди Павла пенсия – двадцать семь рублей. Нюшка на ферме зарабатывает гораздо больше. Вероятно, главные раздоры между отцом и дочерью начались с этого материального неравенства. Нюшка отделила дядю Павла от своего стола и поставила дело так, чтобы он питался отдельно. Оно бы ничего. Восьмидесятилетнему старику нужно немного. Двадцати семи пенсионных рублей – по деревенской жизни – как раз бы хватило. Но у Нюшки, кроме зарплаты, было еще одно преимущество: она была женщиной, стряпухой, хозяйкой. Ей сподручней топить печку, варить похлебку, жарить картошку на постном масле. Нельзя было вдвоем соваться в одну и ту же печь. Да и характер обидевшегося дяди Павла не позволял никаких совместных действий. Таким образом, старик обычно сидел на сухомятке.
Половину дня Нюшка проводила на ферме. В это время дядя Павел иногда зажигал керосинку, чтобы разогреть хотя бы рыбные консервы – кильку в томате. В старости, когда остывает кровь, говорят, особенно хочется горяченького. Но чаще дядя Павел стоял перед домом, нахохлившись, в своей стеганке, глядя вдоль села слезящимися глазами, и, отщипывая из кармана, жевал хлебушек, гоняя его по рту беззубыми деснами. Иногда старик баловал себя печеньем, тоже обламывая его в кармане. Это не от жадности, не для того, чтобы не показывать людям, но зачем же стоять посреди улицы с кульком печенья или с куском хлеба в руках.
За стеной в такие часы было тихо. Но как только Нюшка приходила с фермы, начинали зарождаться звуки и шумы. Вот хозяйка ласково поговорила с Рубиконом. Пожалуй, это было единственное существо в ее доме, с которым она говорила ласково, не считая разве уточки-хромоножки. С Рубиконом Нюшка говорила так:
– Ну, что, соскучился, дурачок! Скушно, чай, сидеть целый день на цепи? Сейчас я тебя отвяжу. Ах ты, собачья голова, понял, обрадовался. Ступай, побегай.
Затем начиналось кормление уток:
– Ах ты миленькая, ах ты хроменькая моя, на вот тебе отдельно… А ты куда лезешь, лопай со всеми вместе! – Это на какую-нибудь утку, решившую полакомиться из блюда хромоножки.
Поросенок, почуяв еду, начинал визжать пронзительно и надсадно.
– Холера, успеешь, замолчи, вот я тебе сейчас покричу, я тебе сейчас покричу!
Если бы еще какая-нибудь скотина была у Нюшки, то, вероятно, отборные словечки нарастали бы и дальше. Но никакой скотины больше не было. Оставался дядя Павел.
Я думаю, что самая отборная брань приходилась на дядю Павла вовсе не потому, что дочь относилась к отцу хуже, чем к Рубикону или к поросенку. Но ведь дядя Павел, в отличие от бессловесных тварей, мог отвечать, и брань его бывала обычно не менее остроумной и изощренной.
После каждой очередной схватки старик шел на нашу половину. Он здоровался у порога, снимал шапку и садился на стул, унося его от стола на середину комнаты. Мы уговаривали старика сесть с нами и выпить чашку чаю, но чем больше мы его уговаривали, тем дальше и дальше он отодвигал свой стул.
Сначала разговор шел о том о сем: что вот опять нет дождя или, напротив, что вот опять с утра дождь, – потом дядя Павел решительно переходил на главную тему:
– Сволочь. И откуда такие зарождаются? Ведь что она надо мной вытворяет! Чистого кипятку не дает. Да ляд с ним, кипятком, хоть бы не кричала, не срамила последними словами. Помню, я со старшей дочерью жил. Рай, а не жизнь. Бывало, с работы идет, а я сижу в избе у окна. Так она еще с улицы в окно поглядит, смеется: «Ну как, петушок, сидишь, лиса тебя не утащила?» Пошутит эдак-то, и сразу у нас человеческая жизнь. А эта… – И голос у дяди Павла меняется. – Каблуком бы ее раздавить…
Мы со смущением слушали откровенные излияния отца по поводу дочери, большую часть которых я не могу здесь привести по чисто цензурным соображениям.
– Вот погодите, – предрекал дядя Павел, – она вам здесь житья не даст, покарай меня бог.
Это предположение нам казалось странным и неправдоподобным. Как это может быть, чтобы к нам стали относиться плохо, если мы сами ко всем относимся хорошо или, во всяком случае, никому не мешаем? Но мрачные предсказания дяди Павла неожиданно начали сбываться.
У жителей этой деревни существует привычка – помои выливать на дорогу. Если раздуматься, нарочно не изобретешь такой отвратительной привычки, потому что если в выливаемых помоях есть какая-нибудь зараза, то нет вернее способа распространить ее на всю округу, как вылить на дорогу. Проедет телега либо машина – и повезут заразу, прилипшую к колесу, по всему белому свету. Но тем не менее эта дурная привычка в Светихе существует. Каждая хозяйка выносит помои на дорогу против своих окон и выливает их в колею.
Против пятистенка, в котором нам привелось тогда жить, не было никакой дороги, он располагался в стороне от главной улицы. Против дома ровная зеленая лужайка. По ней приятно ступать босиком, приятно полежать на ней в тени развесистой старой липы. Посреди полянки, шагах в семи от окон, канавка не канавка, ложбинка не ложбинка. Когда-нибудь прокопали канавку, но теперь она сгладилась и заросла все той же шелковой травкой. От этой ложбинки большая польза: во время летнего ливня или затяжных невеселых дождей вода не собирается перед окнами в лужи, не застаивается, но мчится вдоль по ложбинке в отдельный пруд.
И вот мы видим из окна, что Нюшка выносит большой таз помоев и выливает его на лужайку, как раз против окон. Во-первых, теперь не полежишь на траве под липой; во-вторых, начнут разводиться мухи, которые будут залетать в окна и садиться на хлеб и сахар; в-третьих, помои во время дождя стекут в пруд, в котором жители полощут белье, моют ноги после трудового дня, а ребятишки иногда купаются.
Моя жена, окончившая медицинский институт по санитарно-гигиеническому профилю, не могла вынести этого зрелища – помойки посреди деревенской улицы, да еще под самыми окнами. Нюшке же чем-то понравилась лужайка, и она каждый день стала носить помои и выливать их на одно и то же место. Зловонная черная язва образовалась на нашей чистой зеленой лужайке. Две вороны постоянно торчали там, выклевывали из грязи остатки чего-то перегнившего, но еще, по-видимому, съедобного для ворон.
Во время очередного прихода к нам дяди Павла мы попросили его, чтобы он уговорил дочь, хотя бы и от нашего имени, перенести помойку куда-нибудь на задворки.
– И боже сохрани! Не буду и заикаться. И вам не советую. Да можно ли ей сказать что-нибудь поперек! Вы ее еще не знаете.
Мы никак не могли поверить в это и пошли делегацией на другую половину дома.
Нюшка возилась у печки.
– Здравствуйте, – бросила нам Нюшка довольно резко в ответ на наше совершенно робкое: «Здравствуйте».
Мы присели на скамейку около порога и стали ждать появления хозяйки из-за кухонной перегородки. Хозяйка вышла. Впервые я разглядел ее как следут. Это была женщина лет сорока пяти, низкорослая, круглолицая, со следами некоторой миловидности, но с каким-то угрюмым, недружелюбным выражением. В лице ее, в общем-то, все было заурядным: жидкие блеклые волосы того цвета, когда не скажешь, что шатенка, но не скажешь, что и русая, маленькие глазки, про которые не скажешь, что они серые, но не назовешь их и голубыми, невыразительный маленький рот, – одним словом, все рядовое и будничное. При всем том, когда она улыбнулась, выйдя из-за перегородки, на щеках у нее возникло по ямочке, и я представил себе, что лет двадцать пять или двадцать семь назад она могла казаться вполне миловидной.
Улыбка подбодрила нас, и мы приступили к делу. Мы говорили о вреде мух, о свирепости летних болезней, о чувстве и значении прекрасного. Это была обстоятельная лекция о сангигиене и по охране природы одновременно. Нюшка слушала молча, пока мы не дошли до ее конкретной помойки. Наконец я собрался с духом и проговорил:
– Так что просим тебя, Анна Павловна, помойку перенести куда-нибудь на зады, в удобное место.
Скорее всего я ожидал согласия. В крайнем случае могли последовать какие-нибудь деловые возражения – мало ли что у нее в голове. Произошло самое неожиданное. Анна Павловна послала нас довольно-таки далеко, но все же с указанием самого точного, недвусмысленного адреса. Бросив свою энергичную, из четырех слов состоящую фразу, она ушла за перегородку, а мы как ошпаренные выскочили из избы.
На другой день в деревенском магазинчике, как мне в подробности рассказали, произошла следующая сцена. Вошла наша соседка и в присутствии семерых человек – восьмая продавщица – громким голосом ни с того ни с сего заговорила:
– Понаедут всякие, а мы – хлебай. Ишь что придумали! Хотят половину дома совсем купить, а потом меня с моей половины выжить да и мою половину к рукам прибрать. Конечно, они городские, все ходы-выходы знают. А что же мне, бедной вдове, по миру идти? Где мне угла искать? Отец еще сколько лет проживет? Неужели нельзя найти управу? Да я завтра же в сельсовет пойду или в милицию. Пускай их первых выселяют. Я тоже не лыком шита. Советская власть не дозволит.
Мы были потрясены фантазией Нюшки. Никогда, даже во сне, не собирались мы делать ничего подобного, даже мысль не мелькала, а она в пять минут набросала готовую программу наших действий. Я сначала только посмеялся. Но тут же представил, как Нюшка заходит в сельсовет, в милицию, еще куда-нибудь и всюду возводит на нас напраслину. Стало не по себе. На другой день у колодца, в окружении трех собеседниц, Нюшка фантазировала еще вдохновеннее:
– Пауков ко мне напускают.
– Неуж?
– У нас в сенях, между досками, щели, я и гляжу – с их половины ко мне паук ползет, за ним второй. Они, значит, их у себя там ловят и ко мне в щелочку пускают. А может, пауки-то ядовитые…
Я представил нас с женой в роли диверсантов, выпускающих пауков на чужую территорию, и мне сделалось и смешно и грустно одновременно.
Между тем события развивались. Чтобы хоть как-нибудь нейтрализовать действие помойки под окнами, жена посыпала гнилую черную язву дустом: все-таки дезинфекция. Не каждая муха сядет, не каждая улетит. Нюшка, оказывается, наблюдала из окна за санитарно-гигиеническими действиями вражеского стана. Не знаю, на какую фантазию подтолкнуло бы ее увиденное, но совпало так, что у Нюшки в этот день околел петух. Не думаю, чтобы от дуста. Тогда почему же не околели все остальные куры? Но в воображении Нюшки факт преломился по-своему, она решила, что ей не только объявлена война, но что война ведется недозволенными химическими средствами. Нужно было ждать ответных действий.
В тихий предвечерний час, когда я только что углубился в интересную для меня книгу, в комнату с рыданием вбежала моя жена. Она бросилась на кровать плашмя и тряслась всем телом. Я побежал на кухню за валерьянкой. Долго она не могла объяснить мне, что случилось, и наконец выпалила:
– Иди и немедленно застрели Рубикона.
Правда, у меня есть ружье, и пристрелить собачонку не так уж трудно, но нужно было сначала разобраться в деле. Оказывается, Нюшка только что, пять минут назад, пришибла палкой нашего Афанасия – прекрасного пушистого котенка.
Перед поездкой в деревню мы зашли на птичий рынок, чтобы побродить там между рядами аквариумов, населенных сказочными тропическими рыбками, сверкающими и переливающимися, как драгоценные камни и еще красивее драгоценных камней. Сам я уже несколько лет не держу аквариума: мешают постоянные отлучки из Москвы, – но полюбоваться чужими – для меня по-прежнему праздник.
Набродившись по рынку, у рыночных выходных ворот мы увидели девочку лет девяти с очаровательным существом на руках. Она прижимала не к груди, а к горлу крохотного, но уже пушистого и смышленого котеночка. Покупать зверька мы не собирались, но интересно было узнать, почем котята на московском базаре.
– Я не продаю, – обрадовалась нашему вопросу девочка. – Я вас прошу, возьмите его так.
– Почему ты хочешь избавиться от котеночка?
– Я подслушала разговор. Бабушка хочет подкинуть его в какой-нибудь подъезд, а мне жалко: вдруг его никто не возьмет и он будет голодать и мяукать? Я хочу отдать его в руки, чтобы видеть, кому отдашь. Я вас очень прошу, возьмите, он хороший, очень хороший. Пожалуйста…
Кто-то, видно, надоумил девочку отправиться с котенком именно на птичий рынок. Удивительно, как это никто не взял у нее котенка до нас. Взглянув на его уморительную мордочку, невозможно было уже от него отказаться. Девочка взяла с нас слово, что мы будем кормить котенка ежедневно, не будем его бить и будем иногда играть с ним бумажным бантиком, привязанным к нитке.
И вот этого-то котенка, милого нашего Афанасия, палкой убила злая женщина Нюшка.
Жена рыдала и требовала, чтобы я немедленно застрелил Рубикона. Я и сам почувствовал невыносимую злость. Значит, дело будет выглядеть так: я в ответ на ее злодеяние убиваю Рубикона, она затаптывает в грязь наши простыни, вывешенные сушиться в саду, я беглым огнем истребляю всех ее кур и уток, возможно, поросенка, а она ошпаривает кипятком наших детей… Моя фантазия остановилась на этом месте, но кто знает границы Нюшкиной изобретательности! Конечно, она не сможет совершить главного шага – подпалить дом, потому что сама живет под той же крышей…
Вероятно, так и началась история на земле. Обида отплачивается обидой. Всегда хотя бы с маленьким перехлестом. Крупица зла породила горошину зла. Горошина породила орех, орех породил яблоко, яблоко породило арбуз… И вот в конце концов накопился океан зла, в котором может потонуть все человечество. Дело подошло вплотную к поджогу, а еще точнее – к сожжению дома. Хорошо еще, что, как и в нашем микроскопическом случае с соседкой Нюшкой, все живут под одной крышей, и поджечь соседа означает поджечь себя.
Сопоставления самые дерзкие сколько угодно могли тесниться в моем мозгу, но явь состояла в том, что наш Афанасий был убит палкой, что моя жена плакала и что нужно было идти и застрелить Рубикона.
– Ну что же ты сидишь?! – говорила моя жена. – Сегодня она убила котенка, завтра перешибет ноги твоей дочери, а ты все будешь сидеть. Надо набраться мужества и застрелить.
Так как я сидел и пока молчал, жена продолжала:
– И вообще, застрелишь ты Рубикона или нет, давай уедем сегодня же. Я не могу жить с ней под одной крышей. Не могу ни минуты, понимаешь?
Уехать по целому ряду причин мы не могли, поэтому я продолжал молчать.
Достигали и звуки. Отчетливо было слышно, как соседствующая хозяйка Нюшка рубит уткам крапиву, как храпит в сенях ее отец, дядя Павел, как тявкает вздорная собачонка с нелепой для деревни кличкой Рубикон, как ежедневно ругаются между собой отец с дочерью.
Они жили вдвоем, потому что остальные многочисленные дети дяди Павла все разъехались по сторонам. Одна только Нюшка приросла к деревенскому дому. Она овдовела в первые дни войны и с тех пор живет без мужика, что, вероятно, тоже наложило свою печать на ее и без того нелегкий характер.
У дяди Павла пенсия – двадцать семь рублей. Нюшка на ферме зарабатывает гораздо больше. Вероятно, главные раздоры между отцом и дочерью начались с этого материального неравенства. Нюшка отделила дядю Павла от своего стола и поставила дело так, чтобы он питался отдельно. Оно бы ничего. Восьмидесятилетнему старику нужно немного. Двадцати семи пенсионных рублей – по деревенской жизни – как раз бы хватило. Но у Нюшки, кроме зарплаты, было еще одно преимущество: она была женщиной, стряпухой, хозяйкой. Ей сподручней топить печку, варить похлебку, жарить картошку на постном масле. Нельзя было вдвоем соваться в одну и ту же печь. Да и характер обидевшегося дяди Павла не позволял никаких совместных действий. Таким образом, старик обычно сидел на сухомятке.
Половину дня Нюшка проводила на ферме. В это время дядя Павел иногда зажигал керосинку, чтобы разогреть хотя бы рыбные консервы – кильку в томате. В старости, когда остывает кровь, говорят, особенно хочется горяченького. Но чаще дядя Павел стоял перед домом, нахохлившись, в своей стеганке, глядя вдоль села слезящимися глазами, и, отщипывая из кармана, жевал хлебушек, гоняя его по рту беззубыми деснами. Иногда старик баловал себя печеньем, тоже обламывая его в кармане. Это не от жадности, не для того, чтобы не показывать людям, но зачем же стоять посреди улицы с кульком печенья или с куском хлеба в руках.
За стеной в такие часы было тихо. Но как только Нюшка приходила с фермы, начинали зарождаться звуки и шумы. Вот хозяйка ласково поговорила с Рубиконом. Пожалуй, это было единственное существо в ее доме, с которым она говорила ласково, не считая разве уточки-хромоножки. С Рубиконом Нюшка говорила так:
– Ну, что, соскучился, дурачок! Скушно, чай, сидеть целый день на цепи? Сейчас я тебя отвяжу. Ах ты, собачья голова, понял, обрадовался. Ступай, побегай.
Затем начиналось кормление уток:
– Ах ты миленькая, ах ты хроменькая моя, на вот тебе отдельно… А ты куда лезешь, лопай со всеми вместе! – Это на какую-нибудь утку, решившую полакомиться из блюда хромоножки.
Поросенок, почуяв еду, начинал визжать пронзительно и надсадно.
– Холера, успеешь, замолчи, вот я тебе сейчас покричу, я тебе сейчас покричу!
Если бы еще какая-нибудь скотина была у Нюшки, то, вероятно, отборные словечки нарастали бы и дальше. Но никакой скотины больше не было. Оставался дядя Павел.
Я думаю, что самая отборная брань приходилась на дядю Павла вовсе не потому, что дочь относилась к отцу хуже, чем к Рубикону или к поросенку. Но ведь дядя Павел, в отличие от бессловесных тварей, мог отвечать, и брань его бывала обычно не менее остроумной и изощренной.
После каждой очередной схватки старик шел на нашу половину. Он здоровался у порога, снимал шапку и садился на стул, унося его от стола на середину комнаты. Мы уговаривали старика сесть с нами и выпить чашку чаю, но чем больше мы его уговаривали, тем дальше и дальше он отодвигал свой стул.
Сначала разговор шел о том о сем: что вот опять нет дождя или, напротив, что вот опять с утра дождь, – потом дядя Павел решительно переходил на главную тему:
– Сволочь. И откуда такие зарождаются? Ведь что она надо мной вытворяет! Чистого кипятку не дает. Да ляд с ним, кипятком, хоть бы не кричала, не срамила последними словами. Помню, я со старшей дочерью жил. Рай, а не жизнь. Бывало, с работы идет, а я сижу в избе у окна. Так она еще с улицы в окно поглядит, смеется: «Ну как, петушок, сидишь, лиса тебя не утащила?» Пошутит эдак-то, и сразу у нас человеческая жизнь. А эта… – И голос у дяди Павла меняется. – Каблуком бы ее раздавить…
Мы со смущением слушали откровенные излияния отца по поводу дочери, большую часть которых я не могу здесь привести по чисто цензурным соображениям.
– Вот погодите, – предрекал дядя Павел, – она вам здесь житья не даст, покарай меня бог.
Это предположение нам казалось странным и неправдоподобным. Как это может быть, чтобы к нам стали относиться плохо, если мы сами ко всем относимся хорошо или, во всяком случае, никому не мешаем? Но мрачные предсказания дяди Павла неожиданно начали сбываться.
У жителей этой деревни существует привычка – помои выливать на дорогу. Если раздуматься, нарочно не изобретешь такой отвратительной привычки, потому что если в выливаемых помоях есть какая-нибудь зараза, то нет вернее способа распространить ее на всю округу, как вылить на дорогу. Проедет телега либо машина – и повезут заразу, прилипшую к колесу, по всему белому свету. Но тем не менее эта дурная привычка в Светихе существует. Каждая хозяйка выносит помои на дорогу против своих окон и выливает их в колею.
Против пятистенка, в котором нам привелось тогда жить, не было никакой дороги, он располагался в стороне от главной улицы. Против дома ровная зеленая лужайка. По ней приятно ступать босиком, приятно полежать на ней в тени развесистой старой липы. Посреди полянки, шагах в семи от окон, канавка не канавка, ложбинка не ложбинка. Когда-нибудь прокопали канавку, но теперь она сгладилась и заросла все той же шелковой травкой. От этой ложбинки большая польза: во время летнего ливня или затяжных невеселых дождей вода не собирается перед окнами в лужи, не застаивается, но мчится вдоль по ложбинке в отдельный пруд.
И вот мы видим из окна, что Нюшка выносит большой таз помоев и выливает его на лужайку, как раз против окон. Во-первых, теперь не полежишь на траве под липой; во-вторых, начнут разводиться мухи, которые будут залетать в окна и садиться на хлеб и сахар; в-третьих, помои во время дождя стекут в пруд, в котором жители полощут белье, моют ноги после трудового дня, а ребятишки иногда купаются.
Моя жена, окончившая медицинский институт по санитарно-гигиеническому профилю, не могла вынести этого зрелища – помойки посреди деревенской улицы, да еще под самыми окнами. Нюшке же чем-то понравилась лужайка, и она каждый день стала носить помои и выливать их на одно и то же место. Зловонная черная язва образовалась на нашей чистой зеленой лужайке. Две вороны постоянно торчали там, выклевывали из грязи остатки чего-то перегнившего, но еще, по-видимому, съедобного для ворон.
Во время очередного прихода к нам дяди Павла мы попросили его, чтобы он уговорил дочь, хотя бы и от нашего имени, перенести помойку куда-нибудь на задворки.
– И боже сохрани! Не буду и заикаться. И вам не советую. Да можно ли ей сказать что-нибудь поперек! Вы ее еще не знаете.
Мы никак не могли поверить в это и пошли делегацией на другую половину дома.
Нюшка возилась у печки.
– Здравствуйте, – бросила нам Нюшка довольно резко в ответ на наше совершенно робкое: «Здравствуйте».
Мы присели на скамейку около порога и стали ждать появления хозяйки из-за кухонной перегородки. Хозяйка вышла. Впервые я разглядел ее как следут. Это была женщина лет сорока пяти, низкорослая, круглолицая, со следами некоторой миловидности, но с каким-то угрюмым, недружелюбным выражением. В лице ее, в общем-то, все было заурядным: жидкие блеклые волосы того цвета, когда не скажешь, что шатенка, но не скажешь, что и русая, маленькие глазки, про которые не скажешь, что они серые, но не назовешь их и голубыми, невыразительный маленький рот, – одним словом, все рядовое и будничное. При всем том, когда она улыбнулась, выйдя из-за перегородки, на щеках у нее возникло по ямочке, и я представил себе, что лет двадцать пять или двадцать семь назад она могла казаться вполне миловидной.
Улыбка подбодрила нас, и мы приступили к делу. Мы говорили о вреде мух, о свирепости летних болезней, о чувстве и значении прекрасного. Это была обстоятельная лекция о сангигиене и по охране природы одновременно. Нюшка слушала молча, пока мы не дошли до ее конкретной помойки. Наконец я собрался с духом и проговорил:
– Так что просим тебя, Анна Павловна, помойку перенести куда-нибудь на зады, в удобное место.
Скорее всего я ожидал согласия. В крайнем случае могли последовать какие-нибудь деловые возражения – мало ли что у нее в голове. Произошло самое неожиданное. Анна Павловна послала нас довольно-таки далеко, но все же с указанием самого точного, недвусмысленного адреса. Бросив свою энергичную, из четырех слов состоящую фразу, она ушла за перегородку, а мы как ошпаренные выскочили из избы.
На другой день в деревенском магазинчике, как мне в подробности рассказали, произошла следующая сцена. Вошла наша соседка и в присутствии семерых человек – восьмая продавщица – громким голосом ни с того ни с сего заговорила:
– Понаедут всякие, а мы – хлебай. Ишь что придумали! Хотят половину дома совсем купить, а потом меня с моей половины выжить да и мою половину к рукам прибрать. Конечно, они городские, все ходы-выходы знают. А что же мне, бедной вдове, по миру идти? Где мне угла искать? Отец еще сколько лет проживет? Неужели нельзя найти управу? Да я завтра же в сельсовет пойду или в милицию. Пускай их первых выселяют. Я тоже не лыком шита. Советская власть не дозволит.
Мы были потрясены фантазией Нюшки. Никогда, даже во сне, не собирались мы делать ничего подобного, даже мысль не мелькала, а она в пять минут набросала готовую программу наших действий. Я сначала только посмеялся. Но тут же представил, как Нюшка заходит в сельсовет, в милицию, еще куда-нибудь и всюду возводит на нас напраслину. Стало не по себе. На другой день у колодца, в окружении трех собеседниц, Нюшка фантазировала еще вдохновеннее:
– Пауков ко мне напускают.
– Неуж?
– У нас в сенях, между досками, щели, я и гляжу – с их половины ко мне паук ползет, за ним второй. Они, значит, их у себя там ловят и ко мне в щелочку пускают. А может, пауки-то ядовитые…
Я представил нас с женой в роли диверсантов, выпускающих пауков на чужую территорию, и мне сделалось и смешно и грустно одновременно.
Между тем события развивались. Чтобы хоть как-нибудь нейтрализовать действие помойки под окнами, жена посыпала гнилую черную язву дустом: все-таки дезинфекция. Не каждая муха сядет, не каждая улетит. Нюшка, оказывается, наблюдала из окна за санитарно-гигиеническими действиями вражеского стана. Не знаю, на какую фантазию подтолкнуло бы ее увиденное, но совпало так, что у Нюшки в этот день околел петух. Не думаю, чтобы от дуста. Тогда почему же не околели все остальные куры? Но в воображении Нюшки факт преломился по-своему, она решила, что ей не только объявлена война, но что война ведется недозволенными химическими средствами. Нужно было ждать ответных действий.
В тихий предвечерний час, когда я только что углубился в интересную для меня книгу, в комнату с рыданием вбежала моя жена. Она бросилась на кровать плашмя и тряслась всем телом. Я побежал на кухню за валерьянкой. Долго она не могла объяснить мне, что случилось, и наконец выпалила:
– Иди и немедленно застрели Рубикона.
Правда, у меня есть ружье, и пристрелить собачонку не так уж трудно, но нужно было сначала разобраться в деле. Оказывается, Нюшка только что, пять минут назад, пришибла палкой нашего Афанасия – прекрасного пушистого котенка.
Перед поездкой в деревню мы зашли на птичий рынок, чтобы побродить там между рядами аквариумов, населенных сказочными тропическими рыбками, сверкающими и переливающимися, как драгоценные камни и еще красивее драгоценных камней. Сам я уже несколько лет не держу аквариума: мешают постоянные отлучки из Москвы, – но полюбоваться чужими – для меня по-прежнему праздник.
Набродившись по рынку, у рыночных выходных ворот мы увидели девочку лет девяти с очаровательным существом на руках. Она прижимала не к груди, а к горлу крохотного, но уже пушистого и смышленого котеночка. Покупать зверька мы не собирались, но интересно было узнать, почем котята на московском базаре.
– Я не продаю, – обрадовалась нашему вопросу девочка. – Я вас прошу, возьмите его так.
– Почему ты хочешь избавиться от котеночка?
– Я подслушала разговор. Бабушка хочет подкинуть его в какой-нибудь подъезд, а мне жалко: вдруг его никто не возьмет и он будет голодать и мяукать? Я хочу отдать его в руки, чтобы видеть, кому отдашь. Я вас очень прошу, возьмите, он хороший, очень хороший. Пожалуйста…
Кто-то, видно, надоумил девочку отправиться с котенком именно на птичий рынок. Удивительно, как это никто не взял у нее котенка до нас. Взглянув на его уморительную мордочку, невозможно было уже от него отказаться. Девочка взяла с нас слово, что мы будем кормить котенка ежедневно, не будем его бить и будем иногда играть с ним бумажным бантиком, привязанным к нитке.
И вот этого-то котенка, милого нашего Афанасия, палкой убила злая женщина Нюшка.
Жена рыдала и требовала, чтобы я немедленно застрелил Рубикона. Я и сам почувствовал невыносимую злость. Значит, дело будет выглядеть так: я в ответ на ее злодеяние убиваю Рубикона, она затаптывает в грязь наши простыни, вывешенные сушиться в саду, я беглым огнем истребляю всех ее кур и уток, возможно, поросенка, а она ошпаривает кипятком наших детей… Моя фантазия остановилась на этом месте, но кто знает границы Нюшкиной изобретательности! Конечно, она не сможет совершить главного шага – подпалить дом, потому что сама живет под той же крышей…
Вероятно, так и началась история на земле. Обида отплачивается обидой. Всегда хотя бы с маленьким перехлестом. Крупица зла породила горошину зла. Горошина породила орех, орех породил яблоко, яблоко породило арбуз… И вот в конце концов накопился океан зла, в котором может потонуть все человечество. Дело подошло вплотную к поджогу, а еще точнее – к сожжению дома. Хорошо еще, что, как и в нашем микроскопическом случае с соседкой Нюшкой, все живут под одной крышей, и поджечь соседа означает поджечь себя.
Сопоставления самые дерзкие сколько угодно могли тесниться в моем мозгу, но явь состояла в том, что наш Афанасий был убит палкой, что моя жена плакала и что нужно было идти и застрелить Рубикона.
– Ну что же ты сидишь?! – говорила моя жена. – Сегодня она убила котенка, завтра перешибет ноги твоей дочери, а ты все будешь сидеть. Надо набраться мужества и застрелить.
Так как я сидел и пока молчал, жена продолжала:
– И вообще, застрелишь ты Рубикона или нет, давай уедем сегодня же. Я не могу жить с ней под одной крышей. Не могу ни минуты, понимаешь?
Уехать по целому ряду причин мы не могли, поэтому я продолжал молчать.