Потом она села. Я положил голову ей на колени и затих. Сначала я глядел в синее небо, а потом закрыл глаза. Я не знаю, долго ли было так, может быть, пять минут, может быть, полчаса, может быть, полжизни.
   Сделалось так тихо, что журчание ручья подо льдом наполнило весь мир. Значит, рядом бежал ручей, и вот журчание его стало слышимо из-подо льда. В то время как я весь отдался пению воды, женщина наклонилась и поцеловала меня.
   …Оказывается, в ручье все же была полынья – небольшая проталинка на быстринке, в которой среди голубого снега переливалась светлая струя воды. Камушки и песок просвечивали сквозь воду.
   Мы долго стояли и глядели, как вода, выбегая из-под темного полога льда, встречалась с солнцем и как ее снова утягивало в темноту.
   – Эта проталинка – мой сегодняшний день, – сказала женщина. – Солнце, синее небо и песни. Я пойду, а вы идите обратно. Ничего больше не нужно. Было все самое хорошее, а дальше будет, как всегда и у всех. Не хочу. Прощайте!
   Я сломал большую ольховую ветвь с маленькими сережками, плотными, скрючившимися так и сяк.
   – Поставьте в воду у себя в комнате. Через несколько дней ольха зацветет. Видите эти сережки? Они скрючены и смотрят кто куда. Потом они сделаются золотыми, большими и все тяжело повиснут среди коричневых ветвей, стремящихся вверх и в стороны. Будут параллельными штрихами свисать вниз. Это будет похоже на музыку. Только уборщица совсем заругает вас: по всей комнате будет летать золотая пыльца цветения.
   Поднявшись на гору, издалека женщина помахала мне, и я подумал, что никогда больше не увижу ее и даже никогда не узнаю имени.
   Когда я вышел на свою лыжню (она оказалась совсем близко), то никто уж не перегонял меня. Только сейчас мне пришло в голову, что там, где Федя, может быть, хватились меня, ждут или даже ищут. Как же так, ушел человек со старта и до сих пор нету!
   Издали я увидел, что на горке, откуда мы рванулись, где должен быть финиш, все еще толпится народ. Заметив меня, на горке замахали руками и лыжными палками. Кровь стыда и позора бросилась мне в лицо. Федя не выдержал и побежал навстречу:
   – Где же вы? Разве так можно?! Все же коллектив… Перепугались, трое поехали вас искать.
   – Я сбился с лыжни и немного поплутал по лесу, – соврал я внятно и твердо.
   – Мы так и подумали. Но очень уж трудно сбиться!
   Около входа в корпус мне опять встретилась медсестра Наташа. В ее глазах тревога и даже испуг не сразу успели смениться радостью. Я спросил у нее, чтобы только что-нибудь спросить:
   – Ну что, не слышали, догнал ли Салкин этого рыжего в очках?
   – У Салкина плохо с сердцем. Он дышит из кислородной подушки, разве вы об этом не знаете?
   – Нет, не знаю. Когда он обгонял меня на дистанции, нельзя было и подумать. Старик шел так красиво!
   – Вас обогнал Салкин? – не поверила Наташа.
   – Ну да. Я и не старался убегать от него. Зачем? И ему не нужно было бежать через силу. Видите, что из этого вышло.
   Глаза Наташи, всегда сиявшие мне навстречу, вдруг превратились в ледышки. И голосок ее тоже оледенел:
   – Это почему же вы не старались?
   – Видишь ли, девочка, я пришел к выводу, что когда по лесу на лыжах идешь тихо, то больше видишь и чувствуешь, нежели когда летишь через него сломя голову.
   – А самолюбие, а борьба, а цель? – вспыхнула девушка, и глаза у нее опять сделались большими. – Интересная у вас философия: «Мне здесь приятно, тепло и сыро» – не так ли?!
   – Ну… из пустяка вы делаете слишком далеко идущие выводы.
   – Да-да-да! – крикнула девушка мне вслед, когда я, уже сняв лыжи, поднимался по ступенькам. – Да, вы эгоист! Это философия ужа, горьковского ужа, понимаете?! А у соколов рвутся сердца, и они не жалеют об этом.
   Оглянувшись на Наташу, я понял, что больше никогда не засветятся для меня ее глаза, ее милые добрые солнца, в которых было столько восторга и как бы надежды или ожидания.
   Войдя в комнату, первым делом я бросился к столу, чтобы записать музыку, которую нашел на лесной поляне.

«Наша дама»

   В четвертый раз я приехал в эту большую абхазскую деревню на благословенном берегу благодатного Черного моря. Мне полюбилось бывать здесь в конце сентября, когда там, у нас в Москве, в подмосковных полях и лесах, становится сыро и мглисто, в небе – темные, быстро летящие облака, под ногами – размокшая глина.
   Не то чтобы я вовсе не любил этого времени, напротив. Столько настроения бывает в дрогнувшей уже, безнадежно больной природе, что тихо начинает ныть и болеть душа, и сладка, и желанна эта боль, как если бы боль любви, и тогда холодное, серое ненастье вдруг становится дороже пусть красного, пусть жаркого, но все же какого-то бездумного, я бы сказал, пустоватого лета.
   Но приходит момент, когда так насмотришься серого неба, так надышишься северным зябким ветром, так насытишься беспощадной осенней болью, что надо уж либо что-то делать, например плакать, падать плашмя на сырую грудь земли и целовать ее в исступлении, либо бежать на время, пока не скует окрестности легким бодрящим морозцем.
   Да и кроме всего, просто так захочется вдруг после серого и черного увидеть голубее с золотом. Да еще и ослепительно-белая чайка качнется вдруг в невероятной неправдоподобной стихии золотого и синего.
   Приедешь в эту абхазскую деревню, снимешь комнату, договоришься насчет питания. За два дня перезнакомишься с другими такими же москвичами, что живут с тобой в одном доме, а также и в соседних домах.
   На пляже с утра до вечера вполне бездумная, вполне растительная жизнь. В Москве кто-то из этих людей – врач, кто-то – дирижер эстрадного оркестра, кто-то – администратор филармонии, кто-то – инженер по нефтеперегонной аппаратуре, а вон те двое – юристы. Ну и разумеется, жены: врача, администратора, инженера, дирижера, юристов… Здесь все одинаковы, все ходят в пижамах, в цветных халатиках, а то и просто в трусах. Все занимаются одним, в общем-то, делом: жарятся на солнышке, время от времени купаются, играют в карты: в кинг, в преферанс, а то и просто в подкидного дурака. Некоторые запаслись карманными шахматами, некоторые читают книги. Но таких мало. Не потому их мало, что не любители или что в подкидного дурака интереснее, а потому, что на ярком солнце, на жаре много не начитаешь. Страница бьет в глаза слепящим солнечным зайчиком. Да и мозги, размягчившись, не готовы к восприятию чего-либо серьезного и духовного.
   Тут свой быт, свои разговоры, свои сплетни. Так, помню, в позапрошлый год предметом всеобщих разговоров служила одна пара, а именно директор областной филармонии и его жена. Сам он был нельзя сказать чтобы вовсе плюгавенький человек, хотя и с лысиной, и щеки подушечками, и росточком мог бы быть посолиднее. Но зато она… Это была женщина с жгучими черными волосами, жгучими черными глазами, с широким, как бы даже несколько свирепым, ярко-лиловым ртом. Ноздри ее всегда трепетали, а взгляд выражал одно и то же: «Знаю я вас, мужчин… Все вы ничтожества и хлюпики, неврастеники и слабаки».
   Прошел слух, что она бьет своего мужа – директора филармонии. Это-то и служило пищей для разговоров.
   Ожидания увенчались успехом. Действительно, однажды, когда муж сильно проштрафился, придя из шашлычной «подшофе», она при хозяйке дома и двух соседях заставила мужа встать на колени, спустить штаны, после чего побила палкой. Самое странное, что муж аккуратно исполнил все ее требования.
   Большим развлечением служил также рыбак дядя Павел, живущий по соседству. Не имея детей, дядя Павел привечал всех бродячих собак (а им здесь не было числа); собаки жили у него и не чаяли в нем души. То есть я думаю, что, если бы кто-нибудь тронул дядю Павла, делая вид, что хочет ударить, тот наверное, был бы разорван дружной стаей. Анекдотом же послужил один случай, когда рыбак, по обыкновению, пробирался к дому на четвереньках, к тому же задом наперед, так что собаки не узнали своего благодетеля и, бросившись на него, начали было рвать.
   – Вот это настоящая степень опьянения, – шутили москвичи, – когда собственные собаки не признают.
   В этом году стоило мне в первый день посидеть во время обеда за общим столом, как сразу же я уловил, что имеется новый объект для шуток, острот и, что-там скрывать, даже насмешек.
   – Ну, где же наша дама?
   – Что-то не видно нашей дамы.
   – Вчера она опять загорала при лунном свете…
   – Ха-ха! Это называется «лунные ванны».
   – Интересно, если пойдет дождь, она все равно будет спать на пляже?
   – Наверно, не пронюхали еще местные парни.
   – Ну, это как раз ей не грозит.
   Я не знал предыстории, почему все они так не любят эту еще неизвестную мне женщину, почему постоянно смеются над ней. Скорее всего, и не было никакой предыстории: не полюбили, не приняли в коллектив – постепенно, словечко за словечком образовалась пропасть. Может быть и то, что отверженная сама не захотела общества: старалась отдельно обедать, отдельно завтракать и даже спала не так, как все, – не в доме, на кровати, а на раскладушке. Раскладушку ставила на пляже, возле самого прибоя, возле самого плеска и трепетания морской воды, источающей смутное мерцание и тревожные, крепкие запахи.
   Вскоре я увидел виновницу пересудов. К концу дня я пришел с моря с уловом. В то время как я потрошил и чистил ярких морских рыб, около меня остановилась женщина лет шестидесяти или даже шестидесяти пяти, худая, седая, смуглая. Она внимательно, неторопливо, я бы даже сказал, несколько бесцеремонно, как будто меня здесь нет, разглядывала рыбину за рыбиной, беря ее двумя пальцами (остальные оттопырены) и переворачивая с боку на бок. Больше всего ее поразила зеленуха – ярко-зеленая, как чернила для вечного пера, с ярко-красными полосами по бокам. Когда женщина взялась за скарпену, я предупредил: «Осторожнее, если вы уколетесь об эту рыбу, будет очень больно. Ее колючки выделяют яд».
   Женщина не обратила на мои слова никакого внимания, повертела еще с боку на бок морского карася, потом распрямилась, громко хмыкнула и ушла.
   Самое страшное на юге для таких, как мы, отдыхающих – обложные дожди. Все мы ютимся в летних неустроенных, продувных комнатенках, да других и не нужно в хорошую погоду: весь день проходит на пляже, а в комнату приходишь только спать. И вдруг нужно целыми днями сидеть в чужом, собственно, неуюте. Кроме того, появляется огромное количество времени, которое просто некуда девать. Тут-то, дождавшись своего законного часа, и начинают господствовать картишки и анекдотишки. Соберутся в одну комнату человек десять, да целый день из нее и не выходят. А в карты режутся в две или три колоды. Только и слышно: «Пики… трефы. Пики – два… Пас… Вист… Мизер… А мы ее, голубушку, королем… А мы вашего короля по усам!..» Тут же примешивается:
   – У армянского радио спрашивают: «Что делать, если человеку хочется работать?» Армянское радио отвечает: «Полежите два часа – само пройдет».
   – Ха-ха~ха!
   В дождливые дни особенно заметными сделались отверженность и одинокость бедной женщины. Она снимала крохотную клетушку, этакую фанерную пристроечку, и теперь проводила там одна целые дни. Иногда я старался представить, что она там делает: читает или, быть может, умирает от тоски и одиночества. А еще я представлял, как, наверно, надоели ей наши анекдоты и наши «пики-козыри», которые, конечно, долетают к ней через тонюсенькую перегородку. Самой ее целый день не было слышно.
   На третьи сутки дождя хозяйка домика нам доложила;
   – Ну, наша дама совсем, видно, спятила: взяла раскладушку, клеенку, зонт и отправилась на пляж.
   – Разве дождь прошел?
   – Какое прошел! Говорю: спятила! А уж выкобенивается: и это ей не так, и это не так…
   – Что же ей не так?
   – На кухне, видите ли, грязно и полотенце, которым посуду вытираю, видите ли, ей грязно…
   Мы все неловко замолчали, потому что полотенце было как раз заткнуто у хозяйки за пояс и оно было действительно…
   – Тоже мне бела кость!
   Ночевать в свою клетушку «наша дама» не пришла, хотя дождь всю ночь шумел, дробясь и ломаясь о звонкую толевую крышу. Не видно было ее и весь день.
   Ближе к сумеркам я решил сходить на пляж и посмотреть, что же делает там «наша дама».
   Дождь падал с высоких, неподвижно висящих над морем облаков. Был он прямой, теплый, и, сколько бы его ни лилось, весь он как в прорву утекал в мелкую прибрежную гальку.
   Галька холодила ноги, не как при солнце, когда нельзя на нее ни сесть, ни лечь, настолько горяча. Зато морская вода рядом с прохладной галькой казалась только что не горячей.
   На пляже почти никого не было. Два энтузиаста купались, фыркая и исторгая непонятные междометия, да еще стояла под густокронной сосной раскладушка «нашей дамы».
   Я подошел поближе. Женщина лежала, укрывшись одеялом, а поверх него большой столовой клеенкой в голубую клеточку. В изголовье же, закрывая от дождя лицо и вообще все изголовье, раскрылился большой черный зонт.
   Она лежала и спокойно читала книжку. Черт возьми! А ведь, наверно, это не так уж плохо: лежать здесь, под сосной, около моря, слушая шум дождя по гальке, по крупным зеленым иглам, по теплой морской воде! К тому же, если интересная книга…
   Я подошел совсем близко к раскладушке, чтобы поглядеть, если удастся, что читает женщина. Иногда книга, одно название книги, одна строка, прочитанная из книги, могут сказать о человеке очень много. То есть открывается как бы узенькая щелочка, в которую можно заглянуть за высокий, непроницаемый забор чужой жизни. А там сразу видно, что за забором: мусорная свалка, пустырь, усыпанный щебнем, строящийся дом или, может быть, сад с фонтанами.
   Книжку я разглядеть не успел, потому что женщина оторвалась от чтения, но зато (чего никак нельзя было ожидать!) молчальница вдруг заговорила со мной:
   – Здравствуйте, голубчик… Хорошо, что вы пришли. Вы знаете, у меня к вам есть дело. Может быть, вы сумеете меня выручить. Вы не поверите, я четвертый день страшно мучаюсь. И что же? Положение мое вполне безвыходно!
   – Может быть, простудились и нужмы лекарства, так я сейчас. Аптека не так далека.
   – Ну что вы, голубчик, в аптеку я сходила бы сама. Моя просьба гораздо сложнее. – Тут женщина перешла на шепот: – Понимаете, я забыла слово… Ну да, что вы на меня так смотрите? Стала читать про себя стихотворение Пушкина – и вдруг… выпало из головы. Одно только слово. Оно не дает мне покоя четвертый день. Если я его не вспомню, я, кажется, сойду с ума. Давайте попробуем с вами вместе. Итак, я начинаю:
 
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит… —
 
   тут женщина сделала нетерпеливое движение рукой, нетерпеливо пошевелила пальцами, – …какой-то держа черепок… А вот какой? Я перебрала все возможные эпитеты, я перебрала десятки эпитетов… Какой?
   – Праздный, – выпалил я, как на экзаменах. – Какой же еще, конечно, праздный!..
   – Боже мой! – облегченно откинулась женщина на подушку. Даже руки ее повисли в облегченной, блаженной расслабленности. – Голубчик, милый, вы сняли с меня тяжелый груз! Вы сделали меня вполне счастливой. А как это прекрасно:
 
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок…
 
   Надо ли говорить, что слово «праздный» она произнесла с особенным удовольствием, как бы даже наслаждением.
   Я отошел немного по берегу и сел на камень. Мне вдруг захотелось самому вспомнить это стихотворение до конца.
   Совсем уж смеркалось. Из темноты йодистой, соленой теплотой в лицо мне дышало море. Ласково, убаюкивающе журчала о гальку вода.
 
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок
Чудо! Та-та-та… вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева… та-та-та-та-та… вечно над урной сидит.
 
   Теперь я почувствовал, что не смогу успокоиться и уйти домой, пока не вспомню и не поставлю на место выпавшие из памяти слова. Долго бормотал я эти слова «та-та-та», но проклятые слова не хотели появляться.
   – Скажите мне третью и четвертую строки! – крикнул я наконец в темноту, зная, что, кроме нее, услышать меня некому.
   Некоторое время было тихо. Потом из темноты прозвучало:
 
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева над вечной струей, вечно печально сидит.
 
   Да, как это прекрасно – вспомнить нужное слово, – и как это прекрасно вообще! Какая пластика, музыка! Какой восторг! Почти как это журчание вечного великого моря.
 
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева над вечной струей, вечно печально сидит.
 
   Дома я разделся, лег, не зажигая света. Ветер шумел в деревьях. Снова начавшийся дождь зашелестел за окном и по крыше. Некоторое время я лежал, открыв глаза и все еще упиваясь так неожиданно нахлынувшей на меня светлой и чистой красотой. Потом я стал засыпать. Не то во сне, не то наяву через две перегородки доносилось до меня:
   – Трефы – два! Пас! Откроемся!..
   – Спрашивают у армянского радио: «Может ли муж изменять своей жене?..»
   – Ха-ха-ха!
   – А наша дама опять не пришла ночевать. Это было последнее, что я слышал.

Подворотня

   Всю ночь мне снились золотые соломенные пояски. Это, наверное, потому, что вечером я помогал матери их скручивать. Мы крутили их на зеленой лужайке около пруда. Ведь если солому помочить в прудовой воде, то она делается мягче, лучше свивается в поясок.
   Я знал, что утром мать пойдет в поле жать рожь. За ней среди высоченной частой ржи будет оставаться ровная соломенная щетка. Местами среди желтой соломенной щетки зеленеет живой, по сравнению с созревшей соломой, колючий жабрей.
   На желтую соломенную щетку, на зеленый жабрей будет мать класть длинные гибкие пряди ржи, пока не наберется их столько, что можно связать в сноп. Тут-то и пригодится поясок, скрученный нами вчера на берегу пруда, на лужайке. Всю ночь мне снились золотые соломенные пояски, лежащие на зеленой траве. К тому же мне очень хотелось с матерью на жнитво, и я боялся, чтобы не проспать, чтобы она не ушла без меня. Кто тогда вовремя подаст ей поясок, кто тогда с радостью укроется в тень от самого первого поставленного среди жнивья снопа, кто принесет ей бутылку с квасом, спрятанную у межи в прохладной густой траве!
   Но детский мой организмишко не успел отдохнуть к нужному часу. Ни рука, ни нога не хотели шевелиться. Глаза – как все равно намазаны самым надежным крепким клеем, а по всему телу – тяжелая сладкая истома. Такая сладкая, что ничего уж на свете не может быть слаще ее, ибо она есть желание сна.
   Мать пожалела меня и сказала, перекрестив:
   – Ну спи, бог с тобой, я тебя запру снаружи. А когда ты выспишься и встанешь, первым делом умойся, потом выпей молоко, что стоит на столе. Лепешка будет лежать рядом. А потом, если хочешь, сиди дома или приходи ко мне. Дорожку ты знаешь. А на улицу ты вылезешь через подворотню: калитку-то я снаружи замкну, значит, ты через подворотню. Там хоть и нешироко, ну да ты у меня ловкий, ты у меня обязательно вылезешь.
   Тут все закачалось вокруг меня, и я уснул крепче прежнего. Проснулся я уже не в полутемной, а в солнечной, яркой избе. По выскобленным половицам, по желтым, как смола, бревенчатым стенам, по струганым лавкам, по скатерти, пусть застиранной, но все еще белой, по печке, недавно побеленной с добавлением синьки, по разноцветной дорожке на полу – повсюду разлилось солнце. И не какое-нибудь там слабосильное, но солнце самого разгара лета, солнце жнитва.
   Уж одно ощущение того, что выспался, есть наслаждение жизнью. Каждая клеточка налита до отказа жаждой жить, каждый мускул просит движения. Ко всему этому еще солнце, еще чистые теплые доски под босой ногой, еще свежая вода в рукомойнике, а значит, и на моих щеках, глазах, губах. Ко всему этому еще свежее молоко в крынке и мягкая пшеничная лепешка.
   Я бессознательно (а не то чтобы думать о клеточках своего организма) наслаждался всем этим, и было у меня смутное ощущение чего-то очень интересного и хорошего, что ждет меня впереди, сейчас, вот-вот, может, даже в следующую минуту. Сначала я никак не мог вспомнить и понять. Но потом вдруг вспомнил: мне ведь предстоит выйти на улицу, и не каким-нибудь там обычным путем, а через подворотню. Значит, не только взрослым доступно инстинктивное, может быть, стремление оттягивать немедленное осуществление того, что в воображении кажется истинным и верным счастьем.
   Я сначала вылил остатки молока в кошачью локушку, поманил кошку из сеней, и та сразу прибежала на зов. Тогда я решил, что раз кошка гуляла на улице, значит, пусть она съест молоко, и я опять выпущу ее за дверь. Присев на корточки, я долго наблюдал, как ловко она розовым язычком лакает белое-белое молоко. Наконец она выпила все, облизнулась, широко раскрыла пасть с острыми белыми зубами и принялась умываться.
   Я привязал к нитке бумажный бантик и пытался поиграть с кошкой, как делал прошлый год, когда она была еще маленьким котенком. Однако теперь кошка не захотела носиться по избе за шуршащей бумажкой. Правда, она постреляла за ней справа налево загоревшимися вдруг глазами, резко поворачивая голову, но дальше этого дело не пошло.
   И, давая кошке молоко и играя с ней бумажным бантиком, я не переставал думать о том, что ждет меня на улице. Во-первых – солнце, во-вторых – трава, в-третьих – земля под босой ногой. Побегу к матери в поле. Это очень близко, сразу за молотильным сараем. Или нет – сначала найду красивый черепок, или нет – сначала погоняю вокруг церкви железное колесо на проволоке. Вокруг церкви у нас все замощено речным камнем. Значит, колесо, когда его быстро катишь, высоко подпрыгивает и на разные голоса звенит.
   Итак, была изба, и была улица. И все это было мое. А между ними, как самое главное, как самое радостное для этого дня, была подворотня, сквозь которую мне предстояло пролезть.
   Бегом промчался я сквозь полутемные сени, выскочил на двор – и остолбенел. Ворота были широко открыты, и дедушка подметал возле них. Он подметал истово, вершок за вершком, мусоринку за мусоринкой, благо торопиться ему было некуда, подметай хоть до вечера.
   – Дедушка, закрой ворота, мне нужно вылезти на улицу.
   Дедушка не понял всей тонкости моей просьбы, а понял только, что «на улицу», поэтому сказал:
   – Ступай, я тебя не держу.
   – Нет, ты закрой ворота.
   – Зачем же их закрывать, если ты хочешь на улицу? Вот она, улица, ступай.
   – Нет, ты закрой ворота!..
   Тут уж терпения моего больше не хватило, и я горько-прегорько заревел.
   – Чего ты плачешь? Кто тебя обидел? – растерялся дедушка.
   – Никто… Закрой ворота… Я хочу на улицу.
   Так ничего и не поняв, но видя, что я не перестану плакать, пока ворота не будут закрыты, дедушка запахнул сначала одну, потом другую широкую воротину. Со скрипом они сошлись одна с другой, сразу загородив и траву, и солнце, и колодезь, и улицу нашего села с ветлами по сторонам.
   – Запри их на запор, – сквозь продолжавшийся рев потребовал я от дедушки.
   Дедушка (странно, что при его нраве он все еще медлил распоясывать свой крученый веревочный поясок), кряхтя, просунул в железные скобы тяжелый, гладкий от времени квадратный брус.
   – Ну, что тебе еще?
   Мне ничего больше было не нужно. Теперь мне оставалось осуществить то, что целое утро казалось таким заманчивым и интересным. Мне оставалось теперь лечь на живот и пролезть в подворотню из прохладного, темноватого двора на зеленую, золотистую улицу.
   Но вот беда, отчего-то расхотелось лезть в подворотню. Это вовсе даже неинтересно лезть в подворотню, если ворота широко распахнуты, это неинтересно даже тогда, когда их нарочно закроют и даже нарочно запрут для того, чтобы пролезть в подворотню.
   Я почувствовал себя глубоко несчастным, глубоко обиженным человеком и заревел еще громче.
   Дедушка неторопливо начал развязывать свой крученый веревочный поясок…
 
   1961

Белая трава

   Есть на нашей реке такие глухие и укромные места, что, когда продерешься через спутанные лесные заросли, заполненные к тому же крапивой, и присядешь около самой воды, почувствуешь себя как бы в обособленном, отгороженном от остального земного пространства мире. На самый грубый, поверхностный взгляд, мир этот состоит только из двух частей: из зелени и воды. Но и в воде отражается все та же сплошная зелень.
   Будем теперь по капелькам увеличивать наше внимание. При этом почти одновременно с водой и зеленью увидим, что, как ни узка речка, как ни густо сплелись над ее руслом ветки, все же и небо принимает не последнее участие в сотворении нашего маленького мира. Оно то серое, когда еще самый ранний рассвет, то серо-розовое, то ярко-красное – перед торжественным выходом солнца, то золотое, то золотисто-синее и, наконец, голубое, как и полагается ему быть в разгаре ясного летнего дня.
   В следующую долю внимания мы уже различим, что то, что казалось нам просто зеленью, вовсе не просто зелень, а нечто подробное и сложное. И в самом деле, натянуть бы около воды ровную зеленую парусину, то-то была дивная красота, то-то восклицали бы мы: «Земная благодать!» – глядя на ровную зеленую парусину.