О купце, о конях, о гадальщике, как и в первый раз, конечно, забыли.
   На помост поднялся медлительный пожилой стражник – один из старших. Этот стражник служил давно, поседел на ханской службе, все видел, ко всему привык; будучи от природы человеком вовсе не злым, вдобавок – угнетенным заботами о многочисленном семействе, он никогда не проявлял кнутобойного усердия сверх самого необходимого, за исключением только случаев, если поблизости оказывалось начальство. Мягко ступая по драгоценным коврам, он подошел к меняле:
   – Забирай, купец, своих коней и с миром иди домой; тебе нечего здесь делать: им хватит теперь разбираться надолго.
   Подталкивая менялу кулаком в загривок – для порядка, тихонько, совсем не больно, потому что начальство не взирало, стражник свел его по лестнице, вручил ему коней, дал в сопровождающие двух младших стражников и отправил домой. Затем вернулся на помост, чтобы таким же образом выпроводить и гадальщика.
   Но Ходжи Насреддина уже на помосте не было: он всегда умел уйти незаметно; в это время он был на противоположном конце скакового поля, в светлой тени молодых тутовников, на берегу маленького арыка, бойко и весело бежавшего по белым камешкам, по золотому песку. Шепталась листва, пели птицы, пробежала мышь, плеснулась рыбка, в безмятежном предвечернем покое синело небо, плыли облака. Ходжа Насреддин жадно припал к воде, освежил пересохшие губы, умылся, задрал рубаху, вытер лицо, блаженно ощутив заголившимся животом свежесть ветра. Потом обернулся к полю. Там, на помосте, как в клокочущем адском котле, продолжалось кипение страстей: мелькали, смешивались цветные халаты, искрились медали, бляхи, сабли, доносился бурлящий гул взаимообличении, яростных даже и в этом своем слабом отзвуке. Ходжа Насреддин усмехнулся, ощупал в поясе тяжелый кошелек и не спеша, размашистой походкой, сопутствуемый ветерком и немолчным щебетом птиц, пошел берегом арыка, вслед за веселой водой.
   Мешок с гадальным имуществом тяготил его. По дороге попался, окруженный старыми деревьями, маленький непроточный водоем, источавший из своих затхлых недр густые запахи гнили; едва Ходжа Насреддин вошел в тень, как вокруг заныли, зазвенели комары и пошли впиваться, липнуть к потному лицу, шее, открытой груди. Выбрав один старый тутовник, искривленный, с узловатыми сучьями и большим дуплом, черневшим под кроной, Ходжа Насреддин засунул мешок в это дупло и для верности примял кулаком. Со свободными руками, легким сердцем он присел на мшистый корень, горбом выпиравший из-под земли; отмахиваясь от назойливых комаров, он говорил тутовнику: «Смотри не проболтайся, старик; ты ведь только один во всем городе знаешь, куда вдруг исчез главный гадальщик с моста Отрубленных Голов!» Более надежного хранителя своей тайны Ходжа Насреддин не смог бы найти: это был самый хмурый, самый молчаливый старик изо всех, обитавших вокруг водоема, и в глубине своей древесной души он, конечно, таил к людям полное презрение, потому что давно и прочно стоял на своем законном месте, глубоко запустив корни в землю, не боясь ни холодов, ни бурь и не мотаясь неизвестно зачем по белу свету, нигде не находя успокоения сердцу, как это свойственно некоторым людям.

Глава девятнадцатая

   Этим разговором со старым тутовником завершилась для Ходжи Насреддина в книге его бытия одна из примечательных страниц. Все, что он задумал, было исполнено, кожаная сумка менялы открылась перед ним, кошелек с десятью тысячами таньга лежал в его поясе, тяжеловесно соседствуя с другим кошельком, поменьше, полученным от вельможи. Теперь, казалось бы, он с полным правом мог подумать об отдыхе, но уже новые заботы теснились к нему.
   Не будем описывать в подробностях следующего дня Ходжи Насреддина, – скажем коротко: он покупал. Он покупал все, что попадалось на глаза из вещей, милых детскому сердцу: шелковые халатики, сапожки с цветными кисточками, туфельки, платья, игрушки, сласти, связки бус и серебряных перстеньков. Его сопровождал по базару одноглазый вор, сгибавшийся под тяжестью большого мешка; наполнив мешок до верху, вор уносил его в примыкавший к базару переулок, в один пустой дом, а когда возвращался – его ждал сменный мешок, уже до половины набитый.
   Закупки продолжались до вечера. Одноглазый вор выбился из сил, таская мешки. Наконец ударили барабаны, базар вскипел последней сумятицей, и в жарких, низко стелющихся лучах закатного солнца, по всему огромному пыльному пространству, от конской ярмарки на севере до китайской слободы на юге, началось гулкое хлопанье тяжелых щитов, опускаемых над прилавками, разноголосый звон певучих медных запоров; толпы редели, верблюды и арбы двинулись к ночлегу, караван-сараи широко распахнули ворота навстречу им, бесчисленные харчевни и чайханы наполнили воздух пахучим дымом, который, не расходясь, пластами висел в обезветренном воздухе, нежно-палевый от солнца сверху и угарно-сизый внизу.
   Ходжа Насреддин и одноглазый вор, взвалив на спины два последних мешка, направились к дому. Купленную напоследок, уже под барабанный рокот, связку перстеньков Ходжа Насреддин нес в руках и время от времени встряхивал, освежая слух после базарного шума веселым тонким пением серебра.
   Напомним здесь, что происходило это все в канун дня дедушки Турахона. Переулок был охвачен предпраздничной суетой. Навстречу Ходже Насреддину и одноглазому то и дело выскакивали из калиток маленькие жители земли, восьми, девяти и десяти лет от роду, и с озабоченно-таинственными лицами и тревожно-радостными огоньками в глазах спешили по своим неотложным и важным делам – кто за разноцветными ниточками для подвешивания тюбетеек, кто на поиски доброго дела, которого сегодня еще не успел совершить. Но хотя и велика была их озабоченность, ни один не забыл поклониться нашим путникам и звонко сказать:
   – Здравствуйте, добрый вечер, да будут назавтра удачны все ваши дела! Не помочь ли вам донести мешки?
   – Спасибо! – отвечал Ходжа Насреддин. – Да будут удачны ваши дела в эту ночь, да свершатся все ваши надежды и ожидания! Что же касается мешков, – то как вы их понесете, если вас самих можно посадить по трое в каждый мешок? Впрочем, вы можете проводить нас, и это в глазах дедушки Турахона – поверьте мне – будет все равно, как если бы вы тащили мешки.
   Дети с восторгом встречали его слова и шли провожать. К дому Ходжа Насреддин и одноглазый прибыли, окруженные шумной гурьбой обутых и босоногих, выбритых и носящих косички, курносых и прямоносых, веснушчатых и гладких, черных, рыжих, белобрысых и всяких иных. Здесь-то как раз и пригодилась связка перстеньков – хватило на всех, даже два перстенька еще остались на нитке.
   – Обязательно положите перстеньки в свои тюбетейки, что будете подвешивать на ночь, – наставлял ребятишек Ходжа Насреддин. – Пусть это будет для Турахона знаком, что вы помогали в переноске мешков.
   Остаток дня Ходжа Насреддин и одноглазый вор провели в пустом доме, среди сваленного грудами на полу добра – сапожек, халатиков, игрушек и сластей. Здесь и поужинали в слабом янтарно-розовом полусвете зари.
   Наступила ночь.
   Только луна, стоявшая в небе, в широком туманном круге, видела их последующие дела. Нагруженные мешками, они, крадучись, вышли на затихшую, безлюдную улицу, волшебно преображенную лунным светом: голубая мгла, журчание воды, глубокие тени, образующие в стенах и заборах таинственные проходы, из которых, казалось, вот-вот появится сам Турахон или незабвенный калиф Гарун-аль-Рашид в своем двухстороннем плаще, сверху – рваном и нищенском, но с царственной, усыпанной алмазами подкладкой.
   Много раз они возвращались к дому, освобожденные от своего груза, с пустыми мешками в руках, и опять уходили, сгибаясь под тяжестью полных.
   Тихо скрипели калитки, оставленные по обычаю не запертыми на эту ночь.
   Порою слышался нетерпеливый шепот одноглазого:
   – Куда они ухитрились запрятать свои тюбетейки, эти маленькие разбойники, обитающие под здешней кровлей? Подожди, я загляну еще вон в тот конец виноградника.
   Тюбетейки отыскивались где-нибудь в затененном углу; в иной поблескивал на донышке знакомый перстенек – тогда Ходжа Насреддин добавлял к подаркам лишний кусочек халвы за участие в переноске мешков.
   Майские ночи коротки, а добра приготовили много: носить пришлось без отдыха и быстрым шагом.
   В маленький дворик вдовы они попали только к рассвету – уже поднимался туман.
   А последние мешки разносили бегом, то и дело поглядывая на разгоравшийся восток, откуда из-за гор и морей шел в рубиновой короне, в солнечном плаще новый сияющий день.
   Они успели как раз вовремя. Свой обход они закончили в дальнем переулке, в чисто прибранном, выметенном садике, из которого им пришлось спасаться бегством через забор, потому что какой-то маленький нетерпеливец, вскочивший с постели раньше законного времени, едва не прихватил их у своей тюбетейки. И, сидя с громко стучащими сердцами по ту сторону забора, в мокрых от росы лопухах и репейниках, они слышали восторженные вопли нетерпеливца, взбудоражившего в одну минуту весь переулок, перед этим сонный и тихий. С высокого неба над ними под свежим дыханием утра улетучивалась туманная бледность, и все чище выступала сквозь нее глубокая, густая синева, и лопухи со всех сторон тянули к ним лапчатые листья с дрожащими на них крупными каплями росы, – как грубые ладони рыбаков, добывших жемчуг из моря.
   Возвращались они теми же улицами, но уже при солнечных лучах, легко и прохладно скользивших навстречу. Во всех домах по пути они слышали возгласы радости. «О благословенная ночь! – говорил одноглазый. – О великая ночь моей жизни!..» А Ходжу Насреддина пошатывало от усталости.
   До нанятого ими дома было далеко, между тем некоторые чайханы уже открылись; полусонные чайханщики, зевая и потягиваясь, разводили огонь в очагах, вытряхивали ковры и паласы.
   – А какая нам надобность возвращаться теперь в тот именно дом, если он уже пуст? – сказал Ходжа Насреддин, поворачивая к одной из чайхан.
   Чайханщик встретил их с особым приветом, как первых, самых ранних гостей, сделавших почин его торговле: подал душистого чаю, постелил в темном углу два мягких одеяла.
   Укладываясь, Ходжа Насреддин сказал:
   – Если дедушке Турахону приходится каждый раз так уставать, неудивительно, что он спит потом целый год!
   – А я вспоминаю свой черенок, посаженный у гробницы, – отозвался одноглазый. – Как ты думаешь, принялся он или нет?
   Ходжа Насреддин не ответил: он уже спал. Он спал, этот веселый странник, умевший сделать своим домом любое место, где только удавалось ему приклонить голову. Через минуту уснул и одноглазый. И ни тягучее скрипение арб, вереницами потянувшихся на базар, ни бубенцы верблюжьих караванов, проходивших перед чайханой, ни оглушительные крики погонщиков овечьих гуртов, ни вопли водоносов и лепешечников, высыпавших вдруг сразу и во множестве на дорогу изо всех углов, калиток и переулков, – ничто не могло нарушить их глубокого сна. А вокруг чайханы и над нею все уже горело, сняло и плавилось, – из прохладных заводей утра земля плыла в жаркий солнечный океан.
   Спали они долго, ничего не зная о трепетном волнении, охватившем в окрестных домах не только детей, но и взрослых. Люди показывали друг другу подарки Турахона, шептались, дивились. Какое объяснение могли они подобрать такому чудесному, небывалому делу, коснувшемуся не одного и не двух домов, а сразу нескольких сотен? Только одно, трогательное в своей простоте, подсказанное верой отцов: значит, все правда, бисмилля рахман рахим!.. Воистину праведен и отмечен бессмертием добрый дедушка Турахон!
   Велики, неисчислимы для мира были последствия этой ночи! Может быть, даже и сейчас многие люди неведомо для себя носят в сердцах ее отзвук. Эта ночь вернула многим кокандцам веру в истинность и несомненность добра на земле, – какое другое дело может по высоте сравниться с таким?
   Город волновался, перешептывался… А в бедном домике вдовы все заполнила собою молчаливая, робкая радость. Трое сыновей вдовы нашли каждый в своей тюбетейке по тысяча таньга золотом, кроме богатых подарков, сложенных тремя кучками на земле и бережно прикрытых сверху тряпками – от росы (забота одноглазого вора). Что могла подумать об этом бедная женщина, что – говорить? Она ничего и не говорила, и не думала – только плакала и верила. В жизни перед нею словно расступился давящий со всех сторон мрак безысходности, рассеченный надвое широким и ярким лучом надежды, помощи, доброго участия в ее судьбе.
   Взрослые дивились ночным событиям, а дети – нисколько: ничего другого и не ждали они от своего старинного друга и покровителя. Им не было нужды укреплять в себе веру в добро, ибо вера эта, данная им вместе с жизнью, еще не поколебалась в них, подточенная ложным хитроумием, и светилась в их сердцах первозданной девственностью. Собравшись в хороводы, кружились они в садах по мягкой, шелковой траве и звонкими голосами старательно выводили свою благодарственную песенку:
 
Открывает южный ветер
Вишен белые цветы,
День встает, лучист и светел,
Солнце греет с высоты.
 
 
И под ясный свист синицы,
Под весенний гром и звон,
Просыпается в гробнице
Добрый старый Турахон…
 
   Под эту песенку, несущуюся отовсюду, Ходжа Насреддин и одноглазый вор в тихий предвечерний час покидали Коканд.
   Они отправлялись на поиски горного озера, о котором в Коканде Ходже Насреддину так ничего и не удалось узнать.
   Бойко семенил по дороге ишак, не разделивший за это время ни одной из забот своего хозяина; сидя в седле, Ходжа Насреддин жаловался одноглазому:
   – Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому-нибудь киргизу с кривыми ногами.
   А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему – и так без конца, из садика в садик:
 
Дни весенние крылаты, —
Сна не зная от забот,
Шьет он мальчикам халаты,
Платья девочкам он шьет…
 
   Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп.
   Вброд – Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый разувшись и засучив штаны – пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, а противоположный берег встретил их знакомым напевом:
 
И когда всем детям снится
В лунном свете майский сон, —
Он выходит из гробницы,
Добрый старый Турахон…
 
   За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними – дороги и вправо, и влево, и прямо…
   Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина:
   – Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок?
   Сказать по правде, Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти – пришлось ехать.
   Повернули к темно и густо зеленевшим справа карагачам и скоро были в их слитной прохладной тени.
   Одноглазый шел молча, вздыхал. Его внутренний трепет передался и Ходже Насреддину, который хотя и знал, что никаких чудес не будет, но тоже чувствовал в душе страшный жар, переходивший в трепет.
   Не зря чувствовал он этот жар! Он вздрогнул, увидев у гробницы большой и сильный куст, покрытый пышными яркими розами.
   Одноглазый вскрикнул и в полубеспамятстве упал на каменные ступени гробницы, обливаясь слезами.

Глава двадцатая

   Охранял гробницу все тот же старик, в том же невероятном халате, сшитом как будто из лоскутков и ленточек, принесенных сюда почитателями праведника. Он с первого взгляда узнал приехавших:
   – Как удалось вам пройти сюда – разве нет на дорогах застав? Говорят, в городе возникла какая-то смута, сопряженная с именем Турахона.
   – Кому нужно, – тот пройдет. Какие заставы смогут удержать его? – указал Ходжа Насреддин на своего спутника, распростертого перед входом в гробницу.
   Старик придвинулся ближе и, трясясь от мелкого внутреннего смеха, прошептал:
   – Помнишь, я говорил, что черенок на этот раз обязательно примется, разве я не оказался прав?
   Он словно помолодел; сгорбленный, темный, старый, он светился каким-то внутренним светом через глаза – такие прозрачные, что, думалось, он никогда бы не смог скрыть за ними ни одной черной мысли.
   – Старый лис! – сказал Ходжа Насреддин. – Мне понятны все твои плутни, все хитрости! Где ты раздобыл такой великолепный куст и как ухитрился перенести его, не повредив корней?
   – Это мне стоило немалых трудов. Но что я могу поделать со своим старым сердцем – оно разорвалось бы от жалости, если бы этот человек опять нашел свой черенок засохшим. Вот я и решил сам сотворить маленькое чудо.
   – Ты сотворил не маленькое чудо, а очень большое, ибо такими чудесами только и держится мир, – ответил Ходжа Насреддин.
   Одноглазый поднялся, вошел в гробницу.
   – Пусть помолятся вдвоем, – сказал старик.
   – Вдвоем? Разве там есть еще кто-нибудь?
   – Какая-то женщина, вдова, по-моему – сумасшедшая. Рассказывает, что дедушка Турахон подарил ее детям три тысячи таньга, помимо всякой мелочи, вот она и пришла вознести ему благодарственную молитву. Ей, должно быть, приснилось…
   – Старик, не кощунствуй! Я только что из города и могу торжественно поклясться, что в ее рассказе нет ни одного слова лжи. Научись же наконец верить в чудеса – ты, ежедневно созерцающий их и даже творящий сам!
   – Если так, то я верю, – пробормотал старик, несколько смутившийся под взглядом Ходжи Насреддина. – Может быть, Турахон и вправду ходит гулять по ночам, когда я сплю? Может быть, даже заглядывал и в мою каморку?
   – Он заглянул глубже – в твое сердце, и оставил в нем навсегда свой благостный след.
   Старик задумался и долго молчал, глядя затуманившимися глазами поверх гробницы, в мягкую остывающую синеву над куполом, где с шелковым шелестом крыльев сновали туда и сюда хлопотливые горлинки, полные забот о своих птенцах.
   – Вдова принесла Турахону в благодарность нерушимый обет: взять в дом четвертого сына, какого-нибудь сиротку.
   – Еще чудо! – воскликнул Ходжа Насреддин. – Теперь ты видишь воочию, как одно добро, совершенное в мире, порождает второе, а второе порождает третье – и так без конца. Могуча сила добрых дел, и только добру суждена победа на земле!
   – Именно так! – прошептал старик, размягчившись. – После нашей встречи я много думал над твоими словами и признал их неоспоримую правоту. Но не спеши осуждать меня за мои прошлые заблуждения, – пойми, что они были порождены великой болью. Аллах дал мне жалостливое сердце: при виде чужих страданий я сам страдаю больше всех. И не могу никуда укрыться от слез несчастных и стонов обиженных. Было время, когда мне удалось на несколько лет спрятаться от беспощадного зла жизни в одном тихом далеком селении, где я служил хранителем горного озера, орошающего своими водами окрестные поля. Благословенные годы! Мое старое, измученное сердце смогло отдохнуть немного. Но скоро зло настигло меня и там: оно явилось в образе нового владельца озера, некоего Агабека. Это чудовище, слившее в себе свирепость дракона и бессердечие паука, словно бы не родилось из чрева женщины, а возникло из мерзостных глубин зла, подобно плесенному грибу, возникающему из древесной сырости…
   – Подожди, старик, подожди! – Сердце у Ходжи Насреддина подпрыгнуло до самого горла, заткнув дыхание. – Агабек, говоришь ты? Владелец горного озера? Тот самый, что обложил жителей селения неслыханными поборами за воду?
   В эту минуту он был похож на охотника, что долгое время искал в ущельях пятнистого мягколапого барса и уже отчаялся найти его, и вдруг на мокром песке у ледяного всклокоченного ручья увидел след – совсем свежий, еще не успевший заветриться.
   – Вот, вот, он самый, – сокрушенно вздохнул старик. – Ты уже слышал о нем?
   – А не знаешь ли ты, у кого и как он приобрел это озеро?
   – Говорят, выиграл в кости.
   Ходжа Насреддин нашел Агабека!
   Продолжая наше уподобление, скажем: охотник увидел барса. Он на лету схватил глазом бесшумно мелькнувшую в зарослях желтую тень и в переливчатом мерцании листвы под ветром, в пляске солнечных пятен успел заметить иные пятна, сразу исчезнувшие.
   Схватив старика за руку, Ходжа Насреддин усадил его на коврик возле дымившегося костра:
   – Садись, отец! Садись и рассказывай. Мне нужно многое узнать от тебя, очень многое. Где, в каких горах это озеро? Каков с виду Агабек? Сколько ему лет? Не удивляйся моему волнению, поверь, что за ним кроется не только праздное любопытство. Откуда он взялся, этот Агабек? Где жил и что делал раньше?
   – Вопросы твои летят, как пчелы из улья, разве могу я уследить за всеми сразу? – взмолился старик. – Осади коня своего нетерпения, задавай вопросы по одному, чтобы мог я отвечать не спеша, обстоятельно и обдуманно, как это положено людям моего возраста.
   В прежние годы верили, что человек, о котором заглазно говорят в дурную сторону, испытывает щекотание в носу и беспрерывно чихает, хотя бы разговор происходил вдалеке от него. Этому Агабеку, наверное, пришлось чихнуть подряд не меньше раз пятидесяти, если даже он наглухо закупорил в своем доме все окна и двери, опасаясь холодного ветра с гор.
   Он ошибался, этот презренный Агабек: ветер, опасный для него, ветер возмездия и расплаты, дул не с горных вершин. Из долины!..
   – Сегодня счастливый день! – радовался Ходжа Насреддин, окончив свои расспросы. – Все получили от дедушки Турахона подарки: вдова, мой одноглазый спутник и я сам. Один ты остался без подарка, старик. Но так не будет, держи!
   Он сбросил с плеч, старику на колени, свой новый халат, полученный при выходе из тюрьмы.
   Старик благодарил и отказывался. Ходжа Насреддин заставил его взять подарок.
   – Куда же я дену теперь лишний халат? – недоумевал старик, облачившись в обнову и разглядывая свою старую ленточно-лоскутную ветошь, которая, будучи снятой с его плеч, уже ничем решительно не походила на человеческую одежду. – Выйдет, пожалуй подстилка… Можно сделать и подушку…
   – Сделай из этого дым, – посоветовал Ходжа Насреддин.
   – Дым? – не понял старик.
   – Ну да! Смотри, как это делается.
   Взяв из его рук ветошь, Ходжа Насреддин бросил ее в костер.
   Помог еще и ветер – повалил черный дым.
   – Вот и все! – сказал Ходжа Насреддин, закашлявшись и припадая к земле. – Смотри, какое великолепие, какой цвет, какая в нем едучесть; такой дым не часто приходится видеть, а нюхать – тем более!
   Старик охал, кряхтел, сожалел, но поделать ничего уже не мог: ветошь сгорела.
   По ветру издали донеслись детские голоса:
 
За подарки в день счастливый,
Ясный, теплый, золотой
Мы поем тебе «спасибо»
В нашей песенке простой.
 
 
Пусть же, песенке внимая,
Погружаясь снова в сон,
В этот день веселый мая
Улыбнется Турахон…
 
   …А первую звезду Ходжа Насреддин и одноглазый вор встретили далеко за Кокандом. Их путь лежал на запад, в горы, что смутной громадой высились впереди, резко отграничивая изломанной линией своего хребта землю от неба. Словно тихий светоносный океан, слегка розовато-сиреневый, разлился над миром, легкие тучки стояли в нем, как волшебные острова, с отмелями, заливами и размытыми косами, и одинокая зеленовато-льдистая звезда, совсем еще молодая, прозрачная, казалась огоньком далекого корабля, плывущего в светлом тумане.
   Стемнело быстро; светоносное море со своими волшебными островами исчезло; звезд высыпало несчетное множество, и первая, самая ранняя, затерялась в них. А потом небосвод охватило пожаром: показалась луна – огромная, красная, уже переходившая на ущерб; она всплыла над горами, и в ее мглистом красноватом свете опять обозначилась изломанная линия хребта.
   Повеяло свежестью, пришла ночь. Ходжа Насреддин, оставшийся без халата, начал поеживаться и все чаще приподнимался в седло, вглядываясь – не блеснет ли на дороге впереди огонек уютной сельской чайханы.
   Так, втроем, начали они свой новый поход: ишак, одноглазый вор и Ходжа Насреддин. Но если бы мы встретили их в эту ночь на каменистой, тускло поблескивающей дороге, то нам почудилось бы, что с ними в дальний путь незримо идет четвертый – дедушка Турахон.