Вторая новость исходила от самого Агабека. На днях он покидает Чорак и уходит в хадж – паломничество к священному камню Кааба. Агабек счел полезным затемнить таким способом свой отъезд в Египет.
   Новые тревоги, новые недоумения! До полива он уйдет или после полива? И главное, самое главное, – какую же все-таки цену назначит он за полив?
   Третья новость – зловещая, страшная: Агабек послал верховых в три конца на розыски кадия Абдурахмана. Он вызывает кадия в Чорак. Зачем? С кем думает затевать он тяжбу перед отъездом, какие сделки понадобилось ему закреплять?
   По этому поводу было великое сборище в чайхане. Забыли сады, поля, пастбища. И опять пророчествовал Сафар: «Погодите, до своего отъезда он еще успеет всех разорить!..» Один Мамед-Али видел радость среди тревог: что бы то ни было, но Зульфию он уже больше не потребует в свой дом!
   Решили пойти навстречу судьбе – спросить Агабека: сколько он думает взять за полив? Направили к нему четырех стариков.
   Старикам видеть Агабека не удалось: не снизошел. Говорил с ними от лица хозяина новый хранитель озера. Слова его были загадочны, доверия не внушали.
   – Воду вы получите, – сказал он. – Ничего не продавайте заранее. Хватит тех денег, что есть у вас в кошельках.
   А что было у них в кошельках? На весь Чорак – сотни полторы таньга. Старики сказали об этом хранителю. Он засмеялся:
   – Кошельки ваши мне известны – они похожи на выдоенное вымя тощей козы. И все-таки повторяю: ничего не продавайте. Идите, почтенные, и передайте мои слова остальным.
   Такой ответ не уменьшил тревог, скорее усилил их. А тут как раз вернулись верховые с известием, что кадий Абдурахман, закончив свой дела в недалеком селении Олты-Агач, завтра к вечеру прибудет в Чорак.
   Селение замерло, стихло в ожидании великих дел и небывалых событий.
   Только двое из всех жителей Чорака не разделяли общих тревог – Саид и Зульфия. А почему не разделяли – каждый легко может сообразить. Об этом хорошо сказано в сочинении проникновеннейшего Бади-аз-Замана-ибн-Мюфрида «Благоухание утренних роз», – вот что он пишет: «Влюбленность, если она сильна, всегда сопровождается легким затмением ума, как бы помешательством, которому, однако, не следует придавать значения, так как оно не опасно и вреда не приносит, – да и как бы могло быть иначе, если сама любовь есть чувство небесное, ниспосылаемое нам аллахом: разве может исходить от аллаха что-либо вредное? Поэтому, встречая влюбленного юношу, не следует удивляться его рассеянности, как равно и странности в суждениях: в нем происходит смешение мыслей и чувств, образуя путаницу, в которой никто не может разобраться, и меньше всех – он сам. Надлежит со всей снисходительностью выслушивать его и не вступать с ним в споры, особенно по поводу совершенств его избранницы, ибо это все бесполезно, пока он влюблен; осуждать же его за это могут только глупцы». Опираясь на мудреца, отнесемся и мы к нашим влюбленным со всей снисходительностью и оставим их рядом друг с другом в ночном саду, не пытаясь воспроизводить их разговоров, порожденных той самой путаницей чувств и мыслей, в которой «никто разобраться не может…»
   Старый кадий Абдурахман столько лет жил по кривде и судил по кривде, что в конце концов сам весь покривел – и душой, и телом, и лицом. И шея была у него кривая, отягощенная зобом, и нос кривой с тонким раздвоенным кончиком, и рот как-то странно кривился, и бороденка торчала вкось; вдобавок он заметно припадал на левую ногу и ходил, приныривая на каждом шагу. Так его и звали в просторечии: «кривой кадий Абдурахман». К этому добавим, что он постоянно поджимал один глаз, тот или другой, в зависимости от хода своих судейских дел: правый – в ожидании мзды, левый – по взятии.
   А так как он неизменно находился в одном из этих двух состояний, по ту или другую сторону мзды, то и смотрел на мир всегда только одним глазом.
   Он приехал в Чорак на старенькой крытой арбе с перекосившимися ковыляющими колесами, которым дорожная прямая колея заметно была не по сердцу: при каждом обороте они так и норовили вывернуться из нее. Пегая лошаденка в оглоблях была низенькая, взъерошенная, жидко-хвостая и с бельмом на глазу; криво сидел и возница в седле, согнув одну ногу в колене, вторую же вытянув по оглобле вдоль. Сам кадий, в соответствии со своим званием, помещался внутри арбы, за опущенными занавесками, а снаружи, где-то в промежутке между арбой и лошадиным крупом, пристроился писец, старинный соучастник всех темных дел кадия. Писец был хотя и не крив, но весь измят и как-то выкручен, словно его стирали, потом выжали, а расправить забыли – так он и высох жгутом. И цветная чалма на его длинной, дынеподобной голове тоже была скручена жгутом.
   Агабек послал навстречу кадию слугу с приглашением в гости, но кадий отказался, оберегая от лживых наветов белизну своего беспристрастия. Остановился он в чайхане. Сафар сейчас же изгнал из чайханы всех любопытствующих и, поручив кадия заботам Саида, отправился по дворам, собирать одеяла. Обычай того времени требовал, чтобы каждому высокому гостю ложе было устроено из многих одеял, – по разумению Сафара, кадию полагалось не меньше десятка.
   Умывшись и выпив чаю, кадий молча посмотрел на своего писца – одним только глазом, правым.
   Так же молча писец встал и удалился в направлении к дому Агабека.
   Вернулся он затемно, когда среди чайханы высилась уже груда цветных одеял – не десять, а четырнадцать, и кадий возлежал на них, накрывшись пятнадцатым. Писец – все молча – показал ему два пальца и еще полпальца. Это значило – двести пятьдесят. Кадий вздохнул, закрыл правый глаз и открыл левый, обозначив этим свой переход из состояния «до» в состояние «уже».
   Затем между ними произошел короткий разговор – шепотом, дабы не слышал чайханщик.
   – Что за тяжба? – спросил кадий.
   – Не тяжба, а сделка, – ответил писец.
   – Сделка? – удивился кадий. – Столь щедро за сделку?
   – Ему, верно, очень повезло, – прошептал писец. – Полагаю, он схватил за хвост какую-то большую прибыль.
   – Причем – законную прибыль, – наставительно заметил кадий. – Вполне законную. Завтра узнаем, – закончил он и, повернувшись набок, сомкнул левый глаз, ибо состояния «до» и «после» не распространялись на часы его сна.
   Из всех кривых сделок, что на своем веку записал и закрепил старый кадий Абдурахман, эта превосходила кривизною все мыслимое! Доходное озеро, дом и сад обменивались на какого-то грошового, презренного ишака! Налицо была тайная цель, а по закону темные сделки со скрытыми целями строжайше воспрещались. Между тем предстояло записать обмен в книгу, причем так записать, чтобы поставленные от хана для надзора за кадиями многоопытные вельможи не могли ничего заподозрить.
   Когда Агабек звучным и внятным голосом заявил о своем непреклонном решении обменять озеро, дом и сад на ишака, в толпе чоракцев, собравшихся перед чайханой, возник недоуменный приглушенный гул, как в огромном встревоженном улье. Начавшись у помоста чайханы, этот гул мгновенно перекинулся в задние ряды, всколыхнул и взбудоражил их, прошумел, подобно летучему ветру, по заборам, усеянным ребятишками, затем перелетел на ближние кровли, многоцветно пестревшие платками женщин. Озеро – на ишака! Он обменивает озеро на ишака!.. Не было среди чоракцев ни одного, у которого не замутился бы разум, словно застлавшись дымом, и не дрогнуло сердце.
   Но старый кривой кадий Абдурахман, поседелый в пройдошествах, ничуть не удивился, даже бровью не повел. Важно и невозмутимо он сидел на помосте чайханы, лицом к толпе, на возвышении, подобном трону, что устроил для него из пятнадцати ночных одеял чайханщик Сафар. Внизу сидел писец, нацелившийся длинным унылым носом в раскрытую книгу судейских записей. Этот, следуя своему господину, тоже сохранял полную невозмутимость.
   Кадий строго воззрился на толпу.
   Гудящий ропот начал как бы оседать, прижиматься к земле и наконец совсем затих.
   Все замерли в трепетном ожидании.
   – Узакбай, сын Бабаджана! – возгласил кадий. Ходжа Насреддин, ведя в поводу за собой ишака, приблизился к помосту.
   – Что скажешь ты в ответ на слова Агабека, сына Муртаза? – вопросил кадий. – Согласен ли ты на обмен?
   – Согласен.
   В толпе чоракцев опять прошел гул. Он согласен! Еще бы!.. За ишака ценою в тридцать таньга на самом удачном базаре – и получить такое богатство!
   Происходило какое-то загадочное, темное, страшное дело. Кто-то в толпе, не выдержав, тонко застонал, вернее пискнул.
   Кадий сохранял прежнее спокойствие.
   – Обе стороны изъявили согласие на предстоящий обмен! – возгласил он. – Первое требование закона исполнено. Теперь пусть каждый из жителей селения, если есть у него достаточно веский, подкрепленный доказательствами повод воспрепятствовать обмену, – пусть он скажет об этом перед лицом всех!
   Таких не нашлось.
   Кадий, выждав минуты две, заключил:
   – К совершению сделки препятствий нет, о чем я свидетельствую.
   Теперь предстояло последнее – запись. Такая запись, чтобы в ней не содержалось даже малейшей кривизны.
   Вот когда старый кадий показал себя во всем блеске своего судейского хитроумия!
   Минут пять он думал; как текли мысли в его старой голове, какими путями, – трудно сказать, но вот, в соответствии с их течением, поехала влево сперва его чалма и повисла, опираясь только на ухо, затем поехали влево очки, и наконец он сам поехал влево на своих одеялах, которые держались и не рушились только благодаря самоотверженным усилиям Сафара, подпиравшего возвышение плечом.
   Когда кадий заговорил, в голосе его звучало гордое упоение могуществом своего разума.
   – Запиши имена совершающих сделку! – приказал он писцу.
   Тот заскрипел пером, так глубоко всунувшись в книгу, что, казалось, он скрипит по ее страницам своим длинным носом.
   Кадий в это время мысленно подбирал слова, которые бы могли наилучшим образом свидетельствовать о полной законности сделки, выражая примерное равенство вкладов с обеих сторон.
   – Доходное озеро и принадлежащие к нему сад и дом, – сказал он многозначительным, каким-то вещим голосом и поднял палец. – Очень хорошо, запишем! – Он подал повелительный знак писцу. – Запишем в таком порядке: дом, сад и принадлежащий к ним водоем. Ибо кто может сказать, что озеро – это не водоем? С другой стороны: если упомянутые дом и сад принадлежат к озеру или, иначе говоря, – к водоему, ясно, что и водоем в обратном порядке принадлежит к дому и саду. Пиши, как я сказал: дом, сад и принадлежащий к ним водоем!
   По ловкости это был удивительный ход, сразу решивший половину дела: простой перестановкой слов озеро волшебно превратилось в какой-то захудалый водоем, находящийся в некоем саду, перед некиим домом. В общей стоимости такой усадьбы главная доля падала, конечно, на дом, затем – на сад, а водоем только упоминался – так, для порядка, ибо сам по себе даже не заслуживал отдельной оценки.
   Стоимость имущества одной стороны уменьшилась во много десятков раз. Но сделка все еще заметно кренилась влево. Чтобы окончательно выровнять ее, многомудрый кадий приступил к исследованию имущества другой стороны.
   И здесь воспоследовал его новый победоносный удар:
   – Узакбай, сын Бабаджана, скажи, какое имя носит находящийся в твоем обладании предназначенный тобой к обмену ишак?
   – Я всегда называл его Пфак-Пузырь.
   – Пфак! Пузырь! – воскликнул кадий. – Какое низменное, отвратительное имя для столь драгоценного животного, в обмен на которое ты получаешь целое богатство! Не будет ли разумным дать ему другое, благородное, звучное имя: если уж не Олтын-Золото, то хотя бы Кумыш-Серебро?
   – Можно и так, – согласился Ходжа Насреддин, схвативший на лету мысль кадия. – Мне все равно, а ему и подавно.
   – Пиши! – обратился кадий к писцу. – Пиши: упомянутое имущество – дом, сад и принадлежащий к ним водоем со стороны Агабека, сына Муртаза, передаются Узакбаю, сыну Бабаджана, в обмен со стороны последнего на Кумыш-Серебро, весом… А скажи, Узакбай, – в упоении гордым торжеством старый кадий возвысил голос до трубного звука, – скажи, сколько он весит, твой ишак?
   – Да пуда четыре весит.
   – Мне нужен точный вес.
   – Пусть будет четыре пуда и семь с половиной фунтов – за счет безделья и сожранных лепешек.
   – Пиши! – вострубил кадий, повелевая писцу. – Обменивается на серебро, весом в четыре пуда и семь с половиной фунтов, о чем и составлена мною, кадием Абдурахманом, сыном Расуля, настоящая запись в полном соответствии с законом и ханскими повелениями!
   Ходжа Насреддин смотрел на кадия с удивлением: это была работа хотя и в пройдошестве, но подлинного мастера, и нельзя было ею не восхищаться.
   – Что моей печатью и подписью заверяется! – трубил кадий, наполняя голосом и чайхану и все заполненное людьми пространство перед чайханой, а сам незаметно для себя все кренился и кренился влево; тут, как на грех, Сафар зазевался, не успел поддержать возвышения плечом – и кадий на последнем слове медленно, плавно съехал вниз, на пол со всеми пятнадцатью одеялами.
   Обмен завершился. Озеро теперь принадлежало Ходже Насреддину, ишак – Агабеку.
   Кадий выдал обоим соответствующие бумаги.
   Потрясенные чоракцы, обсуждая на все лады сегодняшние события, разошлись по домам.
   Дорога перед чайханой опустела.
   А вскоре опустела и чайхана: старый кадий отбыл из Чорака в другие места, где ожидали его многомудрых решений различные тяжбы и сделки.
   Перед самым его отъездом Ходжа Насреддин потихоньку спросил: как скоро почтенный кадий сможет на обратном пути завернуть еще раз в Чорак?
   При этом вопросе левый глаз кадия мгновенно закрылся, и ему на смену открылся правый, означающий состояние «до».
   – Дня через четыре, завершив дела в нескольких селениях, расположенных неподалеку, – ответил он и, кряхтя, полез по спицам колеса на арбу.
   Писец пристроился на своем привычном месте, где-то в промежутке между арбой и лошадиным крупом.
   Возница согнул одну ногу в колене, вторую – вытянул по оглобле вдоль, искривился в седле и, щелкнув языком, тронул лошадь.
   Скрипя, вихляясь, раскачиваясь, арба двинулась по дороге и исчезла за тополями.
   Наступившую ночь и Ходжа Насреддин и Агабек провели без сна.
   Обуянный нетерпением надеть египетский придворный халат, Агабек не желал больше ни одного дня задерживаться в Чораке. На рассвете он уходил.
   Его дорожные сумки были готовы с вечера; оставалось лишь уложить два кувшинчика с волшебной водой.
   К полуночи были уложены и кувшинчики, наглухо залитые сверху смолой.
   Заклинания, что Ходжа Насреддин написал на листке плотной китайской бумаги, Агабек спрятал в потайной пояс, надеваемый путешественниками под рубаху, прямо на голое тело. В этом же поясе лежали его деньги и драгоценности, полученные от Мамеда-Али.
   Начался рассвет.
   – Время! – сказал Агабек. – Ну, прощай, Узакбай, жди от меня богатого подарка из Египта. Я пришлю тебе кальян, отделанный золотом, и серебряный кувшинчик для вина.
   Ходжа Насреддин ответил глубоким поклоном:
   – Благодарю властительного и великолепного визиря земли египетской. Позволь, о визирь, в последний раз послужить тебе.
   Он вошел в дом и через минуту появился обратно, таща за собой упиравшегося ишака.
   Постукивая копытами по каменным влажным ступеням, ишак спустился в сад и привычным путем направился прямо к цветочным грядкам, уже наполовину объеденным.
   Натянув повод, Ходжа Насреддин удержал его и ловким движением набросил ему на спину дорожные сумки.
   – Что ты делаешь! – вскричал Агабек, схватив сумки. – Отягощать принца! Поистине, ты лишен разума, Узакбай!
   – А как же? – в недоумении спросил Ходжа Насреддин.
   Агабек в ответ окинул его презрительным взглядом и кряхтя взвалил обе сумки на себя.
   – Что же, ты думаешь так – до самого Каира? – осведомился Ходжа Насреддин.
   – В Коканде я куплю вьючную лошадь. Для этих сумок только. А сам пойду пешком, ибо неприлично будет ехать мне, если принц шествует пешком. Конечно, я бы нанял повозку для принца, но боюсь, что в пути он будет оскорбляем насмешками разных невежд, привыкших видеть четвероногих, подобных принцу в его теперешнем обличье, впряженными в повозки, но не восседающими в них.
   – Это мудро. О визирь, сколь необъятен твой разум!
   Синева раннего рассвета быстро переходила в бледность утра. Небо начинало слегка розоветь. В саду во всех концах щебетали, чирикали птицы.
   Ишак, Агабек и Ходжа Насреддин вышли на дорогу. Даль в горах была подернута мглою, подножья хребтов тонули в густом белесом тумане, но снеговые вершины уже светились легким прозрачным блеском – первой улыбкой проснувшегося дня. И туман в ущельях, в провалах начинал уже зыбиться, клубиться и восходить. Как легко дышалось!
   – В пути лучше всего иметь арабские динары, – наставлял Ходжа Насреддин Агабека. – Их принимают везде по полной цене, ибо в арабском золоте нет дешевых примесей, как во многих прочих монетах. Но будь осторожен с разменом. Менялы часто бывают жуликами: они могут подсунуть тебе низкопробное золото фальшивой чеканки. Когда ты завершишь в Коканде все дела, о блистательный визирь, перед самым отъездом найди лавку менялы Рахимбая. Это недалеко от главного базарного водоема, по левую сторону большого арыка, что лет уже пятнадцать облицовывают камнем и никак не могут закончить. Спроси Рахимбая – любой кокандец укажет. Его знают все, он честный купец, ему без опасений можно довериться.
   – Быть может, он купит мои драгоценности?
   – О да, только он! Причем даст цену большую, чем все другие.
   – Значит, по левую сторону большого арыка, близ главного водоема?
   – Вот, вот!.. Какую могучую память вложил в твою голову аллах, о визирь!
   – Ну, прощай, Узакбай!
   – Прощай, блистательный визирь!
   – Жди от меня подарка.
   – Жду, великолепный визирь!
   – Поклонись на прощание сиятельному принцу. Ты долгое время был приближен к его царственной особе; поблагодари за столь великое счастье.
   – Кланяюсь земно и благодарю. Расстались.
   Долго, долго смотрел Ходжа Насреддин вслед уходящим. И – вот странности человеческой природы! – Агабек был ему врагом, и все-таки он взгрустнул, проводив его; такую власть имеет над нашим сердцем разлука.
   Об ишаке нечего и говорить! Когда он, отойдя шагов пятьдесят, остановился, повернул морду и скорбно, укоризненно посмотрел на хозяина, Ходжа Насреддин не смог сохранить свои глаза сухими. «О лепешечник! – мысленно воскликнул он. – Да неужели ты думаешь, что старый твой друг по скитаниям способен отдать тебя какому-то Агабеку, способен расстаться с тобою! Нет, я не совершу столь низкого предательства, мы будем еще долгие годы вместе!»
   Уходящие скрылись. По их следу скользнул на дорогу робкий розовый луч – прохладный, прозрачный, свежий, отраженный гладью горных высоких снегов.
   Ходжа Насреддин вернулся в мазанку на бугре.
   Вор ждал его там, согласно их вчерашнему условию.
   – Я готов, – кратко сказал он. – Дай мне только немного денег, чтобы не добывать их в Коканде.
   Отсчитывая деньги, Ходжа Насреддин говорил:
   – Следи за Агабеком, следи за каждым его шагом. Раньше чем через неделю, считая от сегодня, он из Коканда не выйдет, я за это время успею.
   – Если будешь торопиться…
   – А наипаче – следи за моим ишаком. Я не знаю, что со мной будет, если я потеряю его!
   – Не потеряешь, этого не случится, ибо и мне он дорог – так я к нему привык! Удивительно, что в нем сокрыто, в этом длинноухом, упрямом и вечно бурчащем своим животом, что в нем есть, привлекающего сердца?
   – Ну, иди! Да поможет тебе всемогущий аллах!
   – Оставайся! Да поможет аллах и тебе в успешном завершении задуманного.
   Так в это ясное утро Ходжа Насреддин проводил в дальний путь и одноглазого вора.

Глава тридцать шестая

   В самом начале нашего повествования упоминался мимоходом некий замечательный воробей – подробное слово о нем было обещано впереди. Ныне время этому слову пришло; что же, пусть найдется в нашей книге место и для воробья, хоть он и малый мира сего, но кто из живущих может с полным правом и основанием возвеличиваться перед ним, называя себя избранным и единственным на земле?
   Такое высокомерие свойственно некоторым людям, но вовсе не служит им к чести, свидетельствуя лишь об их чванливом и тупоумном самодовольстве. А мы со всей откровенностью скажем, что малый двуногий в перьях часто нашему сердцу куда милее и ближе, чем иной, надутый самодовольством, большой двуногий без перьев; продолжим наше слово о воробье с братской благожелательностью к нему.
   Этот воробей жил в чайхане Сафара, под крышей, в уютном гнезде, устроенном на скрещении двух бревен. Образ жизни вел он такой же, как и все другие чоракские воробьи: просыпался до солнышка, чирикал, вертел головой, чистил перья, забираясь клювом глубоко под крылья, топорщился и отряхивался, прыгал по дороге, купаясь в пыли, затем обрызгивался водой из арыка и отправлялся по своим делам: либо на мельницу – подбирать зерна, либо на виноградник – портить ягоды. Была у него воробьиха, и было многочисленное потомство, пополнявшееся дважды в год – в начале и в середине лета. Он был неизменно весел, бодр, оживлен, драчлив; имея собственное хорошее гнездо, временами поддавался соблазну захватить чужое и залезал в какое-нибудь дупло, облюбованное скворцами, откуда бывал изгоняем с великим шумом, выщипыванием перьев и выволакиванием за крылья. В гнезда ласточек он не забирался, зная, что это небезопасно: могут замуровать. Так он и жил в чайхане долгое время, совершая каждый день, как и все прочие земнородные, множество мелких грехов, но не преступая законов совместного и равноправного бытия живых на земле, и в этом смысле был вполне достоин своего воробьиного счастья. О большем, конечно, говорить не приходится: никаких высот разума или духа за ним не значилось, и в должный срок, достигнув своего предела, он тихо и незаметно покинул бы землю, угодив либо ястребу в когти, либо коту на обед и не оставив по себе в мире никакого следа, подобно тысячам тысяч своих маленьких серых собратьев. Но всемогущий случай отметил его своим выбором, остановил на нем свой перст, сказав: «Ты!» – через это слово он обрел бессмертие, славную память в последующих веках. Сколько людей на земле из кожи вон лезут, добиваясь от случая этого слова, и не получают его, а вот маленький воробей получил! Нить его жизни – серенькая тонкая нить – вплелась в многоцветный ковер дел и подвигов Ходжи Насреддина и осталась в этом ковре навсегда.
   Удивительнее всего, что и здесь не обошлось без старого ходжентского нищего из разрушенной мечети Гюхар-Шад. Спросят: как попал он сюда, в затерянное горное селение, зачем? В том-то и дело, что он появился… вернее сказать – явился Ходже Насреддину. И между ними была длительная беседа, вернее – мысленное подобие беседы, ибо старик явился бесплотно; впрочем, Ходжа Насреддин видел его вполне ясно и слышал вполне отчетливо; то ли во сне это было, то ли наяву – трудно определить; поди вот, разберись теперь, как он появился, этот звездностранственный, туманных мыслей старик: в бесплотном виде или в некой полутелесности? Придется рассказать об его появлении особо, иначе получается непонятно. А к воробью мы еще вернемся через несколько страниц в этой же самой главе.
   Проводив Агабека, ишака, а за ними вдогонку – вора, Ходжа Насреддин отправился в свой вновь приобретенный дом, где весь день провел в одиноком раздумье, беседуя лишь с кувшином вина из оставленных Агабеком запасов. Старому слуге было приказано не допускать никого – ни чоракских стариков с их заботами о поливе, ни даже Саида.
   К раздумьям была у него основательная причина: сегодня утром перед ним вдруг возникло недоумение, касающееся озера, – недоумение, которого он раньше не предвидел.
   Вот он изгнал Агабека. Озеро отобрано. Выполнено слово, что в свое время он дал старому ходжентскому нищему. Но что дальше делать с этим озером? Не самому же ради него переселяться в Чорак? Можно, конечно, подарить Саиду к свадьбе. Но что скажет нищий, одобрит ли он такое решение? Что, если он имеет какие-либо свои замыслы относительно озера? И ничего не сказал, – теперь догадывайся как хочешь! Поистине, он создан для тумана в чужих головах, этот Молчащий и Постигающий старец!
   Кувшин – коварный собеседник: он всегда притворяется, что на его дне, как драгоценная жемчужина, сокрыта самая главная истина, и с каждым глотком – к ней ближе. А когда наконец самоотверженными усилиями дно достигнуто, отважный искатель уже не в силах не только овладеть жемчужиной, но даже и разглядеть ее. Так случилось и с Ходжой Насреддином: дважды в этот день он опускался на дно кувшина и дважды выныривал пустым, без жемчужины… Так до самого вечера он ничего путного и не придумал, растерял даже те мысли, что у него были до собеседования с кувшином, и с отягощенным, затуманившимся разумом, неудовлетворенным сердцем, почтительно поддерживаемый под локоть старым слугой, удалился в дальний конец сада, в беседку, где была приготовлена ему постель.
   Это была та самая беседка, из которой они с Агабеком неделю назад ходили уговаривать принца. Волшебный плющ был на месте, и волшебный лопух на месте, и в листве звенели волшебные комары. Засыпая, Ходжа Насреддин подумал: «Вот если бы здесь пришли ко мне волшебные мысли, как лучше всего поступить с этим озером!» Еще раз он вспомнил неодобрительными словами ходжентского старца, причинившего ему столько лишних забот, сначала – с поисками озера, теперь – с его дальнейшим предназначением… Больше ни о чем он уже не успел подумать: голова закружилась еще сильнее, мысли помрачились, и он уснул.