Страница:
– Мне никто не поможет.
– Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.
– Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подарить мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?
– Ты проигрался в кости?
– Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!
– Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим – никогда! Я просто недоумеваю: зачем тебе четыре тысячи таньга?
– Я люблю одну девушку…
– Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.
– Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.
– Вмешался Агабек! – воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. – Вмешался Агабек, говоришь ты? Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!
Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы; еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках – лишь призраком.
Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам, Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил:
– Сколько дней осталось до полива?
– Десять дней.
– Время не упущено. Успокойся, твоя несравненная девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело, вмешаюсь и я!
Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему:
– Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше.
– Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме – не знаю, как ее зовут…
– Зульфия, – прошептал юноша.
– Своей прекрасной Зульфии ты все равно скажешь; предупреди, что дело не шуточное, пусть она прикусит свой язычок – розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие…
Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки.
– Второе условие доскажу потом, а сейчас – сиди и не оборачивайся.
Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. «О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?» – думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам, слов разобрать не мог.
А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно.
– Четыре тысячи! – воскликнул вор. – Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин!
– Тебе придется вернуться в Коканд.
– Милостивый аллах!
– Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде – три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь.
– Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха!
– Да, сразу же, с этого места.
– О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом, я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези.
– Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами.
– Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, – милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?..
– Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути!
– Счастливого отдыха, – с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге.
Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия – не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже. Ходжа Насреддин вернулся к Саиду.
– Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться – кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем.
Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта.
– Сейчас я поеду в чайхану, – заключил Ходжа Насреддин. – Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле.
Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся – и теперь уже навсегда – благородный чекан Ходжи Насреддина.
Ночью в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане – они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя.
На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой – как упавшая звезда, дотлевающая на земле.
– Потерявший мужество – теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал…
– Разве он умер?
– Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, – так я слышал в Коканде.
– Но, может быть, это еще и неправда?
– Как знать! Может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: «Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему – предпочтительнее позабыть». Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? – Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. – Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь?
Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово – Зульфия.
– Прости меня, о благородный юноша! – воскликнул он. – Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия – вот наивысшая мудрость, иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду!
Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду.
– Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.
– Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!
– Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок – лепешки, сыр и сушеную дыню.
– Подожди, может быть нам и не придется бежать.
– О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?
– Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай – у нас появился друг и защитник.
– Друг и защитник? У нас?.. Кто?
– Я не могу сказать тебе – кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас!
– Когда ты встретил его?
– Сегодня.
– И уже успел ему поверить?
– О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.
Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело – вся ночь была полна неясных, затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами – близился день.
Глава двадцать четвертая
– Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.
– Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подарить мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?
– Ты проигрался в кости?
– Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!
– Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим – никогда! Я просто недоумеваю: зачем тебе четыре тысячи таньга?
– Я люблю одну девушку…
– Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.
– Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.
– Вмешался Агабек! – воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. – Вмешался Агабек, говоришь ты? Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!
Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы; еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках – лишь призраком.
Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам, Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил:
– Сколько дней осталось до полива?
– Десять дней.
– Время не упущено. Успокойся, твоя несравненная девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело, вмешаюсь и я!
Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему:
– Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше.
– Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме – не знаю, как ее зовут…
– Зульфия, – прошептал юноша.
– Своей прекрасной Зульфии ты все равно скажешь; предупреди, что дело не шуточное, пусть она прикусит свой язычок – розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие…
Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки.
– Второе условие доскажу потом, а сейчас – сиди и не оборачивайся.
Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. «О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?» – думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам, слов разобрать не мог.
А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно.
– Четыре тысячи! – воскликнул вор. – Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин!
– Тебе придется вернуться в Коканд.
– Милостивый аллах!
– Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде – три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь.
– Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха!
– Да, сразу же, с этого места.
– О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом, я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези.
– Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами.
– Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, – милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?..
– Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути!
– Счастливого отдыха, – с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге.
Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия – не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже. Ходжа Насреддин вернулся к Саиду.
– Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться – кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем.
Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта.
– Сейчас я поеду в чайхану, – заключил Ходжа Насреддин. – Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле.
Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся – и теперь уже навсегда – благородный чекан Ходжи Насреддина.
Ночью в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане – они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя.
На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой – как упавшая звезда, дотлевающая на земле.
– Потерявший мужество – теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал…
– Разве он умер?
– Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, – так я слышал в Коканде.
– Но, может быть, это еще и неправда?
– Как знать! Может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: «Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему – предпочтительнее позабыть». Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? – Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. – Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь?
Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово – Зульфия.
– Прости меня, о благородный юноша! – воскликнул он. – Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия – вот наивысшая мудрость, иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду!
Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду.
– Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.
– Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!
– Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок – лепешки, сыр и сушеную дыню.
– Подожди, может быть нам и не придется бежать.
– О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?
– Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай – у нас появился друг и защитник.
– Друг и защитник? У нас?.. Кто?
– Я не могу сказать тебе – кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас!
– Когда ты встретил его?
– Сегодня.
– И уже успел ему поверить?
– О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.
Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело – вся ночь была полна неясных, затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами – близился день.
Глава двадцать четвертая
Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своем озере и самолично отпускает воду на поля.
– Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле – мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!
– Он живехонек! – отозвался Ходжа Насреддин. – Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?
– Здешним людям он не доверяет, а чужеземные редки у нас, только проездом.
– Посещает ли он эту чайхану?
– В полдень придет обязательно – выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.
– Теперь есть.
– Ты играешь в шахматы?
– Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра – «Паук и шершень».
– Никогда не слышал.
– Услышишь, увидишь.
Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы – и земледельцы и ремесленники – потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, – отвечал Ходжа Насреддин, – да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу – пожелание хорошего урожая, гончару – красивого и ровного обжига, мельнику – умягчения помола, пастуху – обильного приплода в стадах. С первой минуты – по рукам, по загару, пятнам на халате – он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.
Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар – маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко – трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень: он знал о любви своего приемного сына и страдал за него.
Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:
– Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.
– А зачем ее вырывать? – удивился Ходжа Насреддин. – Пусть себе растет и приносит плоды.
– Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь?
– Только у неумелых садовников, почтенный старец, только у них!..
Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.
Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.
Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек.
Последнего, медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остается.
Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные, мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце – все это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать – либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может: какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, – вот его самая большая утрата, его неутешное тайное горе».
Это было очень хорошо, что Агабек – из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, – и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.
Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.
Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.
Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.
Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, наконец – словно прыгал с обрыва в холодную воду – делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И, конечно, все время терял.
Агабек, наоборот, хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! Дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием.
Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку.
Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести последний удар.
– Сдавайся, старик, сдавайся! – кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. – Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!
Столь бесстыдное ликование уязвляло Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.
– Ходи же, ходи! – кричал Агабек. – Клянусь бородою моего отца, недурная игра!
– Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга – две!
Это подал свой голос из темного угла Ходжа Насреддин.
– Две против одной! – воскликнул Агабек. – Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, – обратился он к Сафару, – жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата!
– А вот я не прочь закончить игру и на деньги. – Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. – Я поставил бы двести таньга – все, что у меня есть.
Откинув тяжелую голову, Агабек высокомерно воззрился на него:
– Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за черных пятью сотнями, если бы нашелся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню!
– Такой дурак нашелся: двести таньга за белых. Теперь – твое слово!
За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш – вопреки очевидности?
Нет, о выигрыше он не думал, – наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги – другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелек он приносил в жертву всемогущей судьбе, – да будет она милостива и благосклонна к нему в своем последнем решении!
– Ты ставишь за белых? – дивился Агабек. – Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец? Он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша?
– Довольно пустых слов! – Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелек. – Если ты не боишься, почтенный, то ставь!
– Я боюсь? – засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой, увесистый кошелек желтой кожи. – Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык – ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным!
– Игра начинается! – возгласил Ходжа Насреддин. Сафар отодвинулся в сторону, освобождая место. Он с недоумением и жалостью смотрел на Ходжу Насреддина: действительно, что ли, сошел с ума этот странный гость?
И вдруг вспомнил, что гость еще не расплачивался за ночлег, чай и корм, съеденный ишаком. Сразу же позабыл об игре, охваченный мелочным трепетом: что была ему эта игра и куча таньга на подносе, рядом с опасностью потерять своих шесть таньга?
– Чужеземец, а чем ты будешь расплачиваться со мною?
Ходжа Насреддин взглянул на старика с презрением, – как ненавидел он в людях этот мелочный страх за свой жалкий грош, хотя бы вокруг погибала вселенная! Однако на сей раз он был в своем осуждении не прав: шесть таньга для старика означали три дня сытой жизни; вовремя сообразив это, Ходжа Насреддин устыдился:
– Не тревожься, чайханщик: если я проиграю, отдам тебе сапоги.
– Не надо, – вмешался Агабек: ему захотелось изобразить великодушие. – Ты получишь с меня, Сафар.
Он взял с подноса монету в десять таньга и протянул чайханщику.
А Ходжа Насреддин вдруг задохнулся, даже побледнел. Что-то его обожгло изнутри. Может быть, вспышка гнева?
Нет – совсем другое: на доске он увидел улыбку судьбы. Словно бы оценив его жертву, судьба царственно возвращала ему двести таньга с великим добавлением от себя.
На доске он увидел победу белых – свою победу! Сначала – не поверил глазам, еще раз прикинул ходы. Сомнения исчезли. Победа!
– Ты слишком спешишь, почтенный, – обратился он к Агабеку. – Недостойно мусульманина проявлять щедрость за чужой счет.
Сильнее нельзя было ничем уязвить Агабека.
– За чужой счет! – багровея, захрипел он. – Хорошо, я выучу тебя почтительности, бродяга! Сафар, положи монету на поднос. Положи монету и возьми в залог сапоги, – пусть он уйдет из нашего селения босиком!
Твой ход – слышишь ты, презренный оборванец! А я думал еще дать на дорогу тебе двадцать таньга из выигранных денег, но теперь, после твоей беспримерной дерзости, не дам ничего!
– А я и не прошу.
– Ходи! Но сначала сними сапоги, передай чайханщику.
Ходжа Насреддин снял сапоги, передал их Сафару, затем смело двинул своего ферзя через всю доску в противоположный угол:
– Шах черному королю!
– Всемилостивый аллах! – с притворным ужасом глумливо вскричал Агабек. – Право, я думал, мое сердце разорвется от страха. Такой удар! Но ты, видно, ослеп: здесь на страже стоит моя башня! Ну, где же твой ферзь?
С этими словами он своей башней снял с доски белого ферзя.
– Что ты думаешь делать теперь? – обратился он к Ходже Насреддину. – Ты, дерзкий оборванец, оставшийся без денег и без сапог! Потерей ферзя ты отсрочил свою неминуемую гибель только на один ход!
Ответом ему было короткое слово.
– Мат! – сказал Ходжа Насреддин, переставив своего коня с черного поля на белое.
Агабек тупо смотрел на доску, не понимая, что произошло. По мере того как истина прояснялась перед ним, его мясистое лицо синело все гуще и гуще.
– Игра окончена! – сказал Ходжа Насреддин. – Где мой выигрыш?
Сафар дрожащей рукой придвинул к нему поднос; недвижным взглядом, полным тоски и темного страха, он следил, как пересыпает Ходжа Насреддин деньги в свой кошелек, надевает сапоги, снятые всего минуту назад. У старика отнялся язык с перепугу, хотя во всем этом деле он был только свидетелем, – но такую уж робкую душу носил он в себе, что всегда и всего боялся и постоянно ждал беды от каждого нового человека, от каждого события вблизи. «Что будет, что будет?» – с тоской спрашивал он себя, предвидя великие бури; ему думалось, что теперь весь гнев Агабека обратится против него и сокрушит его благополучие. Между тем все это благополучие, за которое он так трепетал, заключалось всего-навсего в чайхане, слепленной на скорую руку из глины и камыша, ценою, на самого щедрого покупателя, никак не дороже двух сотен таньга; больше у Сафара ничего не было – ни дома, ни сада, ни поля, а дрожал он так, словно хранил в подвалах слитки золота. Нищий, он обладал другим бесценным сокровищем – свободой, но пользоваться ею не умел; он сам держал себя на цепи, сам связал крылья своей души! От нищеты он взял ее плотскую часть, то есть лишения, а от богатства – духовную, то есть вечный страх; и в том и в другом случае он избрал для себя наихудшее.
Агабек все молчал, не отрывая выпученного взгляда от доски; сизая краска на его лице переходила уже в черноту.
– Чайханщик, у вас есть в селении лекарь? – осведомился Ходжа Насреддин. – Может быть, во избежание удара, следует пустить ему кровь?
Лекаря звать не пришлось, опасность миновала; с натугой, с хрипом Агабек перевел дыхание, его раскаленный загривок начал остывать, и зловещая темно-сизая синева исчезла с лица.
– Как я не заметил! Поистине, путник, ты напустил мне в глаза колдовского тумана!
– Сыграем еще?
– Пусть меня пожрет самый смрадный из дьяволов, если когда-нибудь я сяду за доску с тобою! Уезжай поскорее, хватит с тебя и семисот пятидесяти таньга, что ты уже выудил!
Но Ходжа Насреддин вовсе не собирался покидать селения так быстро.
– Опять изгнание, отовсюду изгнание! – Он скорбно усмехнулся, поник головой. – Уезжать… уместнее было бы другое слово: бежать. О злая судьба, о ветер невзгод!
Стрела его жалобы попала в цель.
– Разве тебя кто-нибудь преследует? – насторожился Агабек.
– Несчастья, беды, неудачи – вот мои неутомимые преследователи!
– Если твои неудачи всегда таковы, как сегодняшняя, можно тебе позавидовать.
– Это всего лишь случай, один на сотню противоположных.
– А куда ты направляешь свой путь?
– Не знаю и сам. Куда глаза глядят. Мне все равно – юг или север, восток или запад…
– Но ты ведь имеешь какую-нибудь цель, ради которой предпринял свое путешествие? Ты не богач и не вельможа, чтобы разъезжать для собственного удовольствия.
Так завязался между ними первый разговор – большая игра в паука и шершня началась.
Агабек расспрашивал не без умысла: может быть, этот путник виновен в каком-нибудь беззаконии? Тогда – схватить его, предать в руки стражников и таким образом вернуть свои семьсот пятьдесят таньга! Ходжа Насреддин усмехнулся в душе над его надеждами, но развеивать их не спешил:
– Какое уж тут удовольствие! Знай, о почтенный, что не столь давно и я обладал собственным домом и кое-каким достатком, но по воле злой судьбы внезапно лишился всего и ныне пребываю в ничтожном, жалком положении, хуже нищего.
– Что за несчастье постигло тебя?
– История моя соткана из тысячи скорбей! Я жил в Герате, где занимал многодоходную должность старшего писца у главного базарного надзирателя…
– В Герате? Я бывал там когда-то. Продолжай.
– Клянусь аллахом, мой начальник был мною доволен. Я собирал для него плату за места на базаре, причем за плохие получал как за средние, а за средние – как за хорошие. Каждый грош, что мог я вырвать у какого-нибудь презренного земледельца или ремесленника, я нес в дом начальника и благоговейно возлагал на михраб моей преданности. Начальник, принимая деньги, всегда говорил: «О Узакбай, если бы я имел даже тысячу горшков, полных золота, бестрепетно доверил бы тебе ключи от подвала!» И не ошибался в этом: его добро было для меня дороже собственного; так учил меня отец, служивший ключником у одного вельможи, таким остался я на всю жизнь. За верную службу начальник отделял мне одну двадцатую часть доходов.
– Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле – мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!
– Он живехонек! – отозвался Ходжа Насреддин. – Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?
– Здешним людям он не доверяет, а чужеземные редки у нас, только проездом.
– Посещает ли он эту чайхану?
– В полдень придет обязательно – выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.
– Теперь есть.
– Ты играешь в шахматы?
– Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра – «Паук и шершень».
– Никогда не слышал.
– Услышишь, увидишь.
Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы – и земледельцы и ремесленники – потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, – отвечал Ходжа Насреддин, – да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу – пожелание хорошего урожая, гончару – красивого и ровного обжига, мельнику – умягчения помола, пастуху – обильного приплода в стадах. С первой минуты – по рукам, по загару, пятнам на халате – он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.
Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар – маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко – трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень: он знал о любви своего приемного сына и страдал за него.
Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:
– Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.
– А зачем ее вырывать? – удивился Ходжа Насреддин. – Пусть себе растет и приносит плоды.
– Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь?
– Только у неумелых садовников, почтенный старец, только у них!..
Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.
Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.
Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек.
Последнего, медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остается.
Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные, мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце – все это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать – либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может: какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, – вот его самая большая утрата, его неутешное тайное горе».
Это было очень хорошо, что Агабек – из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, – и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.
Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.
Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.
Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.
Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, наконец – словно прыгал с обрыва в холодную воду – делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И, конечно, все время терял.
Агабек, наоборот, хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! Дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием.
Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку.
Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести последний удар.
– Сдавайся, старик, сдавайся! – кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. – Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!
Столь бесстыдное ликование уязвляло Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.
– Ходи же, ходи! – кричал Агабек. – Клянусь бородою моего отца, недурная игра!
– Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга – две!
Это подал свой голос из темного угла Ходжа Насреддин.
– Две против одной! – воскликнул Агабек. – Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, – обратился он к Сафару, – жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата!
– А вот я не прочь закончить игру и на деньги. – Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. – Я поставил бы двести таньга – все, что у меня есть.
Откинув тяжелую голову, Агабек высокомерно воззрился на него:
– Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за черных пятью сотнями, если бы нашелся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню!
– Такой дурак нашелся: двести таньга за белых. Теперь – твое слово!
За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш – вопреки очевидности?
Нет, о выигрыше он не думал, – наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги – другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелек он приносил в жертву всемогущей судьбе, – да будет она милостива и благосклонна к нему в своем последнем решении!
– Ты ставишь за белых? – дивился Агабек. – Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец? Он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша?
– Довольно пустых слов! – Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелек. – Если ты не боишься, почтенный, то ставь!
– Я боюсь? – засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой, увесистый кошелек желтой кожи. – Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык – ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным!
– Игра начинается! – возгласил Ходжа Насреддин. Сафар отодвинулся в сторону, освобождая место. Он с недоумением и жалостью смотрел на Ходжу Насреддина: действительно, что ли, сошел с ума этот странный гость?
И вдруг вспомнил, что гость еще не расплачивался за ночлег, чай и корм, съеденный ишаком. Сразу же позабыл об игре, охваченный мелочным трепетом: что была ему эта игра и куча таньга на подносе, рядом с опасностью потерять своих шесть таньга?
– Чужеземец, а чем ты будешь расплачиваться со мною?
Ходжа Насреддин взглянул на старика с презрением, – как ненавидел он в людях этот мелочный страх за свой жалкий грош, хотя бы вокруг погибала вселенная! Однако на сей раз он был в своем осуждении не прав: шесть таньга для старика означали три дня сытой жизни; вовремя сообразив это, Ходжа Насреддин устыдился:
– Не тревожься, чайханщик: если я проиграю, отдам тебе сапоги.
– Не надо, – вмешался Агабек: ему захотелось изобразить великодушие. – Ты получишь с меня, Сафар.
Он взял с подноса монету в десять таньга и протянул чайханщику.
А Ходжа Насреддин вдруг задохнулся, даже побледнел. Что-то его обожгло изнутри. Может быть, вспышка гнева?
Нет – совсем другое: на доске он увидел улыбку судьбы. Словно бы оценив его жертву, судьба царственно возвращала ему двести таньга с великим добавлением от себя.
На доске он увидел победу белых – свою победу! Сначала – не поверил глазам, еще раз прикинул ходы. Сомнения исчезли. Победа!
– Ты слишком спешишь, почтенный, – обратился он к Агабеку. – Недостойно мусульманина проявлять щедрость за чужой счет.
Сильнее нельзя было ничем уязвить Агабека.
– За чужой счет! – багровея, захрипел он. – Хорошо, я выучу тебя почтительности, бродяга! Сафар, положи монету на поднос. Положи монету и возьми в залог сапоги, – пусть он уйдет из нашего селения босиком!
Твой ход – слышишь ты, презренный оборванец! А я думал еще дать на дорогу тебе двадцать таньга из выигранных денег, но теперь, после твоей беспримерной дерзости, не дам ничего!
– А я и не прошу.
– Ходи! Но сначала сними сапоги, передай чайханщику.
Ходжа Насреддин снял сапоги, передал их Сафару, затем смело двинул своего ферзя через всю доску в противоположный угол:
– Шах черному королю!
– Всемилостивый аллах! – с притворным ужасом глумливо вскричал Агабек. – Право, я думал, мое сердце разорвется от страха. Такой удар! Но ты, видно, ослеп: здесь на страже стоит моя башня! Ну, где же твой ферзь?
С этими словами он своей башней снял с доски белого ферзя.
– Что ты думаешь делать теперь? – обратился он к Ходже Насреддину. – Ты, дерзкий оборванец, оставшийся без денег и без сапог! Потерей ферзя ты отсрочил свою неминуемую гибель только на один ход!
Ответом ему было короткое слово.
– Мат! – сказал Ходжа Насреддин, переставив своего коня с черного поля на белое.
Агабек тупо смотрел на доску, не понимая, что произошло. По мере того как истина прояснялась перед ним, его мясистое лицо синело все гуще и гуще.
– Игра окончена! – сказал Ходжа Насреддин. – Где мой выигрыш?
Сафар дрожащей рукой придвинул к нему поднос; недвижным взглядом, полным тоски и темного страха, он следил, как пересыпает Ходжа Насреддин деньги в свой кошелек, надевает сапоги, снятые всего минуту назад. У старика отнялся язык с перепугу, хотя во всем этом деле он был только свидетелем, – но такую уж робкую душу носил он в себе, что всегда и всего боялся и постоянно ждал беды от каждого нового человека, от каждого события вблизи. «Что будет, что будет?» – с тоской спрашивал он себя, предвидя великие бури; ему думалось, что теперь весь гнев Агабека обратится против него и сокрушит его благополучие. Между тем все это благополучие, за которое он так трепетал, заключалось всего-навсего в чайхане, слепленной на скорую руку из глины и камыша, ценою, на самого щедрого покупателя, никак не дороже двух сотен таньга; больше у Сафара ничего не было – ни дома, ни сада, ни поля, а дрожал он так, словно хранил в подвалах слитки золота. Нищий, он обладал другим бесценным сокровищем – свободой, но пользоваться ею не умел; он сам держал себя на цепи, сам связал крылья своей души! От нищеты он взял ее плотскую часть, то есть лишения, а от богатства – духовную, то есть вечный страх; и в том и в другом случае он избрал для себя наихудшее.
Агабек все молчал, не отрывая выпученного взгляда от доски; сизая краска на его лице переходила уже в черноту.
– Чайханщик, у вас есть в селении лекарь? – осведомился Ходжа Насреддин. – Может быть, во избежание удара, следует пустить ему кровь?
Лекаря звать не пришлось, опасность миновала; с натугой, с хрипом Агабек перевел дыхание, его раскаленный загривок начал остывать, и зловещая темно-сизая синева исчезла с лица.
– Как я не заметил! Поистине, путник, ты напустил мне в глаза колдовского тумана!
– Сыграем еще?
– Пусть меня пожрет самый смрадный из дьяволов, если когда-нибудь я сяду за доску с тобою! Уезжай поскорее, хватит с тебя и семисот пятидесяти таньга, что ты уже выудил!
Но Ходжа Насреддин вовсе не собирался покидать селения так быстро.
– Опять изгнание, отовсюду изгнание! – Он скорбно усмехнулся, поник головой. – Уезжать… уместнее было бы другое слово: бежать. О злая судьба, о ветер невзгод!
Стрела его жалобы попала в цель.
– Разве тебя кто-нибудь преследует? – насторожился Агабек.
– Несчастья, беды, неудачи – вот мои неутомимые преследователи!
– Если твои неудачи всегда таковы, как сегодняшняя, можно тебе позавидовать.
– Это всего лишь случай, один на сотню противоположных.
– А куда ты направляешь свой путь?
– Не знаю и сам. Куда глаза глядят. Мне все равно – юг или север, восток или запад…
– Но ты ведь имеешь какую-нибудь цель, ради которой предпринял свое путешествие? Ты не богач и не вельможа, чтобы разъезжать для собственного удовольствия.
Так завязался между ними первый разговор – большая игра в паука и шершня началась.
Агабек расспрашивал не без умысла: может быть, этот путник виновен в каком-нибудь беззаконии? Тогда – схватить его, предать в руки стражников и таким образом вернуть свои семьсот пятьдесят таньга! Ходжа Насреддин усмехнулся в душе над его надеждами, но развеивать их не спешил:
– Какое уж тут удовольствие! Знай, о почтенный, что не столь давно и я обладал собственным домом и кое-каким достатком, но по воле злой судьбы внезапно лишился всего и ныне пребываю в ничтожном, жалком положении, хуже нищего.
– Что за несчастье постигло тебя?
– История моя соткана из тысячи скорбей! Я жил в Герате, где занимал многодоходную должность старшего писца у главного базарного надзирателя…
– В Герате? Я бывал там когда-то. Продолжай.
– Клянусь аллахом, мой начальник был мною доволен. Я собирал для него плату за места на базаре, причем за плохие получал как за средние, а за средние – как за хорошие. Каждый грош, что мог я вырвать у какого-нибудь презренного земледельца или ремесленника, я нес в дом начальника и благоговейно возлагал на михраб моей преданности. Начальник, принимая деньги, всегда говорил: «О Узакбай, если бы я имел даже тысячу горшков, полных золота, бестрепетно доверил бы тебе ключи от подвала!» И не ошибался в этом: его добро было для меня дороже собственного; так учил меня отец, служивший ключником у одного вельможи, таким остался я на всю жизнь. За верную службу начальник отделял мне одну двадцатую часть доходов.