Страница:
– А по-моему, – на всякий случай меняла понизил голос, – по-моему, власти вообще не должны были бы вмешиваться в домашние дела…
Вор в сундуке почувствовал под своими руками, сжатыми на запястьях вельможи, мгновенную судорогу – отблеск внутренней вспышки, порыва схватить вольнодумца! Даже здесь, в сундуке, на краю собственной гибели, этот доблестный охранитель устоев не мог до конца подавить в себе хватательного рвения.
– Если бы ты когда-нибудь изменила мне, – шутливо продолжал меняла, – то все-таки я не хотел бы видеть тебя в руках палачей. Бедный Нигматулла!.. Опять шорох. И как будто в сундуке?
– Это не в сундуке – под полом. Опять мыши.
– Надо завести кота. Может быть, найдется у лекаря лишний кот – тогда я принесу. Не вставай, не надо: я сам запру калитку снаружи, чтобы не беспокоить тебя, когда вернусь.
И вдруг он запнулся, словно подавившись собственным языком.
Наступило молчание.
Что-то произошло. Но что – вор из сундука понять не мог.
Снова послышался голос менялы – хриплый, глухой, на этот раз далекий от всякого благодушия:
– Откуда здесь этот парчовый халат? Эта золотая сабля?
Сердце вора дрогнуло, дыхание прервалось. О глупцы! Забыть халат, забыть саблю! На самом виду!..
А над сундуком начиналась буря.
– Это?.. Это?.. – лепетала Арзи-биби, и ничего не могла сказать: удар был слишком внезапным. Даже она, бестрепетная, смутилась и, могучая, пошатнулась!
– Да, это! Именно это! – наседал купец; голос у него был горячечный, с визгом.
– Это подарок. Я приготовила тебе подарок…
– Подарок? Мне? Сабля? Парчовый халат с медалями? Ты лжешь! – загремел меняла. – Говори, чей это халат, чья сабля!
– Да твои, твои! – пыталась отговориться Арзи-биби. – Не кричи же так – услышат соседи.
– Пусть! Пусть они слышат! – вопил меняла. – Пусть они знают! Я вижу, что распутство проникло не только в дом Нигматуллы! Кто здесь был без меня? Ага, ты молчишь! О презренная распутница, о дочь шайтана! Кто? Говори – кто?
Арзи-биби молчала, обезоруженная и подавленная.
Вельможа в сундуке от ужаса лишился чувств и мягкой безжизненной грудой навалился на вора.
Да и сам вор – на что уж был привычен ко всяким испытаниям! – тоже поддался гибельному страху. Пропал!.. Сейчас меняла позовет людей, начнет обшаривать дом. Подземная тюрьма, пытки, палач, виселица!.. Погиб!
– Кто? – душно и хрипло надрывался меняла, топоча в исступлении ногами. – Говори!..
Подавленный страхом, смятением, вор мысленно из сундука воззвал к Ходже Насреддину: спаси, пусть совершится чудо!
И оно совершилось! Спасительная догадка – яркая, как молния, тонкая и острая, как игла, мелькнула в его замутившейся голове. Это была не его догадка – она прилетела к нему со стороны; вор сначала даже не очень ясно понял ее и, конечно, сам никогда бы не смог претворить ее в действие. Но в одно время с догадкой ему передалась могучая сила.
Все, что произошло потом, все слова и действия вора были не его словами и действиями, а исходили от этой неведомой силы. Повинуясь ей, вор, как бы в полусне, сам не понимая, что делает, поднял крышку сундука и в облаке взлетевшего пуха предстал перед онемевшим купцом и его супругой.
Арзи-биби коротко вскрикнула и задохнулась, смертельно побелев. Живыми на ее лице остались только глаза – огромные, недвижные, черные… Еще бы! Она прятала в сундук пленительного Камильбека, а вылез какой-то одноглазый урод с широкой, плоской рожей, способный привести в омерзение даже самого демона Сахра!
Таинственная, действующая со стороны сила заставила вора выйти из сундука, захлопнуть за собой крышку, после чего уложила ему на язык следующие слова:
– Арзи-биби, все открылось! Мы с вами не должны больше обманывать вашего столь достойного супруга. Нам остается одно: раскаяться и униженно молить его о прощении.
Меняла подпрыгнул, задрожал и заскрипел зубами. Арзи-биби, прижавшись к стене, лепетала:
– Кто это?.. Кто это?..
– Кто? – хрипел купец. – Ты не знаешь кто?
– Клянусь, я никогда его не видела! Никогда!.. Сегодня… вот сейчас – первый раз в жизни!
А вору не нужно было подыскивать убедительных слов, похожих на правду, – они выговаривались сами:
– Когда я услышал, как ласково, как нежно ваш супруг беседует с вами, сердце мое наполнилось раскаянием и стыдом…
– Он лжет! – кричала Арзи-биби. – Не верь ему! Я никогда, никогда его не видела до этой минуты!
– Развратница! – шипел, содрогаясь, меняла. – Изменница! Обманывать своего благодетеля, который взял тебя нищую! Обманывать его! И с кем? С такой гнусной рожей, с таким уродом! Да ты посмотри на него, посмотри: чем он лучше меня?
– У женщин бывают часто весьма странные и даже порочные склонности, – ханжеским голосом вставил вор.
Арзи-биби в ответ могла только простонать. Она уже оправилась от первого потрясения, уже все поняла; она кипела от гнева, сжигая вора в пепел раскаленными молниями своих черных глаз! Но была связана, бессильна, принуждена к молчанию. Ибо там, в сундуке, был второй.
– Он лжет!
И опять она задохнулась.
– Не запирайтесь, Арзи-биби, – сказал вор. – Только чистосердечное признание может спасти нас. Не сами ли вы сегодня увлекли меня в этот дом, сказав, что ваш супруг до ночи удалился к ростовщику Вахиду с целью отыграть в кости свой проигрыш – триста семьдесят таньга?
– Ты даже это разболтала ему! – возопил купец, рванув себя за бороду. – Даже это!
Таинственная сила продолжала действовать, подсказывать вору нужные слова:
– Клянусь никогда больше не переступать порога этого дома и никогда не наполнять моих глаз видом этой женщины, которая действительно прекрасна телом, но черна душой, как это явствует из ее бесстыдного запирательства. Мое сердце с презрением отвращается от нее – я удаляюсь…
Медленными шагами, опустив голову, как бы вконец подавленный раскаянием и скорбью, он вышел из комнаты.
За его спиной творилось неописуемое.
– Нет! Нет! Я не знаю его! Никогда! Никогда! – кричала вся в слезах Арзи-биби.
– Лжешь! – гремел супруг. – Лжешь, презренная! Он сам изобличил тебя!
Вслед вору полетела, гремя и звеня, сабля, за нею – парчовый халат.
– Возьми – слышишь ты, осквернитель чужих опочивален! И чтобы я тебя не видел больше!
Об этом вора дважды просить не пришлось.
Как только он выскочил из калитки в переулок, – таинственная сила оставила его. Но теперь ему вполне хватало своей, которую он и приложил к ногам – всю, без остатка! Как он бежал, как мчался! Воздух свистел в его ушах, собственная тень едва успевала за ним. В одно мгновение он пересек пустырь и очутился на кладбище, – здесь он залег в пыльном чертополохе, между старых могил.
А в доме купца буря понемногу затихала.
Обессилевший, обмякший купец со взъерошенной бородой, испестренной пухом, в съехавшей набок чалме сидел на сундуке и горестно восклицал:
– А я тебе всегда верил, я так тебе верил!..
Он стиснул руками голову и замотал ею, раскачиваясь и глухо стеная от нестерпимой боли в душе.
Последняя вспышка гнева бросила его на середину комнаты. Дико вращая глазами, терзая себя за бороду, он возопил:
– И с кем? С кем? Да где ты его нашла – такую поганую рожу!
Этот вопль души исчерпал все силы до дна. Больше он уже ничего не говорил – ни слова.
Какое наказание мог он избрать для своей ветреной супруги? Выдать палачам? Для этого он слишком любил ее, кроме того не хотел огласки и бесчестья. Наказать ее плетью самолично? Он мог бы это сделать, пользуясь тем, что в доме – никого, но: «ударивший женщину – достоин презрения!» – он это помнил.
Тогда он решил запереть ее дома и лишить всех знаков своего благоволения. С мрачным и непреклонным видом, шумно сопя, он снял со стены серебряное зеркало, содрал ковер, затем оголил ниши, забрав кувшинчики, ларчики и прочую мелочь.
Он разорил тахту, оставив на ней только одну подушку.
Комната сразу стала угрюмой, как бы нежилой.
Арзи-биби, забившись в угол, огромными недвижными глазами молча следила за мстительными действиями супруга.
Он обвел взглядом потолок, стены. Что бы еще содрать? Ага, шелковый балдахин над тахтою! Он содрал и балдахин и присоединил к остальному отобранному.
Образовалась большая куча разнообразных вещей. Куда это все девать? Взгляд купца упал на сундук – вот самое подходящее место!
Арзи-биби похолодела, предвидя новую бурю.
…Только могучее перо Низами или Фирдоуси могло бы достойно описать все последующее! Вконец обезумевший в сундуке от страха, от жары и духоты вельможа, видя, что до него все-таки добрались, впал в полное неистовство, исступление! С дикими глухими воплями, подобными уханью ночного филина, весь мокрый и облепленный пухом, он выскочил из сундука, ударил купца головою в живот, укусил за палец и, ни с чем решительно не сообразуясь, ринулся в окно, дробя китайские цветные стекла.
Калитка была открыта – он ее не увидел. Бросился на забор. Сорвался. Бросился опять. Завыл. Грузно перевалился на ту сторону забора, упал на дорогу, вымазался еще и в пыли – и, вскочив, ничего не видя перед собою, устремился куда-то… все равно куда, только подальше!
На этом, однако, его злоключения не кончились. Гонимый страхом, он бросился на кладбище. Случай привел его к тому самому надгробью, где затаился вор. Задыхаясь и хрипя, с бешено колотящимся сердцем, готовым лопнуть, вельможа повалился в бурьян, в двух шагах от вора, по другую сторону каменного надгробья. Немного отдышавшись, отважился выглянуть.
Всемилостивый аллах! Прямо на него, дружелюбно ухмыляясь и подмигивая желтым глазом, смотрела широкая плоская рожа – совсем незнакомая!
Но шепот, который он услышал, был ему знаком – о, как знаком был ему этот шепот!
– Ну что там, в доме? У меня ваша сабля и ваши медали, почтеннейший. Можете взять. А халат я оставлю себе – на память.
Какая уж тут сабля, какие медали! Судорожно вскрикнув, вельможа вскочил и быстрее лани помчался в глубину кладбища, прыгая через могилы, ломясь напрямик сквозь колючий терновник. Тщетно вор махал ему вслед руками в знак своих миролюбивых намерений – вельможа не остановился, не оглянулся и исчез в кладбищенских зарослях.
Как только вельможа вырвался из сундука и благополучно скрылся, цепи, вынуждавшие Арзи-биби к молчанию, порвались и она со всем пылом ринулась в нападение.
– Старый дурак! – пронзительно закричала она. – Старый толстый дурак, что ты пристаешь ко мне со своею дурацкою ревностью и порочишь меня как последнюю из потаскушек! Посмотри лучше, где твоя сумка? Неужели ты все еще не понял, что это были воры, воры, забравшиеся в дом, пока я спала! Где твоя сумка?
Упоминание о сумке мгновенно отрезвило купца. Он кинулся в соседнюю комнату, к тайнику. Арзи-биби устремилась к ларчику, в котором хранились ее драгоценности.
Сумка оказалась на месте, а драгоценностей не было.
Справедливость слов Арзи-биби о ворах подтвердилась, а следовательно, подтвердилась и полная невиновность ее в нарушении супружеского долга.
Драгоценности пропали очень кстати: в душе она тихо радовалась этой пропаже, нисколько не сомневаясь, что в ближайшее время заставит менялу сторицей возместить ей убытки.
О дальнейшем говорить много не приходится: конечно, Арзи-биби горько плакала, вздрагивая плечами и всхлипывая; конечно, меняла, полный раскаяния, униженно вымаливал прощение; конечно, он расставлял по местам ларчики и кувшинчики, лазил, обливаясь потом, по стене, подвешивая балдахин и прибивая ковер, и кончил тем, что полностью признал неоспоримое превосходство своей супруги над собою, равно как и великое счастье быть ее рабом, – признание, хотя и принятое с благосклонностью, но все же не предотвратившее для ревнивца позорного изгнания на другую половину дома из этих благоуханных покоев непорочности.
Наступила ночь, взошла луна и бледно озарила своим сиянием Коканд, затихший базар, дом купца, озарила спящую Арзи-биби, ее мраморно-прекрасное лицо, полное голубиной чистоты, а в дальней комнате озарила бодрствующего менялу, терзаемого раскаянием и жалостью. Время от времени он подкрадывался на цыпочках к заветной келье и с умиленным лицом, со слезинками в уголках глаз прислушивался к легкому ровному дыханию за дверью, неслышно целовал воздух и, покачивая головой, сокрушенно вздыхая, возвращался к себе…
А далеко за городом, на пустынной дороге, луна озаряла одинокую фигуру вора. С драгоценностями в кармане, с парчовым халатом и саблей, уложенными в мешок, он спешил в горы, где ждал его Ходжа Насреддин.
Глава двадцать восьмая
Глава двадцать девятая
Вор в сундуке почувствовал под своими руками, сжатыми на запястьях вельможи, мгновенную судорогу – отблеск внутренней вспышки, порыва схватить вольнодумца! Даже здесь, в сундуке, на краю собственной гибели, этот доблестный охранитель устоев не мог до конца подавить в себе хватательного рвения.
– Если бы ты когда-нибудь изменила мне, – шутливо продолжал меняла, – то все-таки я не хотел бы видеть тебя в руках палачей. Бедный Нигматулла!.. Опять шорох. И как будто в сундуке?
– Это не в сундуке – под полом. Опять мыши.
– Надо завести кота. Может быть, найдется у лекаря лишний кот – тогда я принесу. Не вставай, не надо: я сам запру калитку снаружи, чтобы не беспокоить тебя, когда вернусь.
И вдруг он запнулся, словно подавившись собственным языком.
Наступило молчание.
Что-то произошло. Но что – вор из сундука понять не мог.
Снова послышался голос менялы – хриплый, глухой, на этот раз далекий от всякого благодушия:
– Откуда здесь этот парчовый халат? Эта золотая сабля?
Сердце вора дрогнуло, дыхание прервалось. О глупцы! Забыть халат, забыть саблю! На самом виду!..
А над сундуком начиналась буря.
– Это?.. Это?.. – лепетала Арзи-биби, и ничего не могла сказать: удар был слишком внезапным. Даже она, бестрепетная, смутилась и, могучая, пошатнулась!
– Да, это! Именно это! – наседал купец; голос у него был горячечный, с визгом.
– Это подарок. Я приготовила тебе подарок…
– Подарок? Мне? Сабля? Парчовый халат с медалями? Ты лжешь! – загремел меняла. – Говори, чей это халат, чья сабля!
– Да твои, твои! – пыталась отговориться Арзи-биби. – Не кричи же так – услышат соседи.
– Пусть! Пусть они слышат! – вопил меняла. – Пусть они знают! Я вижу, что распутство проникло не только в дом Нигматуллы! Кто здесь был без меня? Ага, ты молчишь! О презренная распутница, о дочь шайтана! Кто? Говори – кто?
Арзи-биби молчала, обезоруженная и подавленная.
Вельможа в сундуке от ужаса лишился чувств и мягкой безжизненной грудой навалился на вора.
Да и сам вор – на что уж был привычен ко всяким испытаниям! – тоже поддался гибельному страху. Пропал!.. Сейчас меняла позовет людей, начнет обшаривать дом. Подземная тюрьма, пытки, палач, виселица!.. Погиб!
– Кто? – душно и хрипло надрывался меняла, топоча в исступлении ногами. – Говори!..
Подавленный страхом, смятением, вор мысленно из сундука воззвал к Ходже Насреддину: спаси, пусть совершится чудо!
И оно совершилось! Спасительная догадка – яркая, как молния, тонкая и острая, как игла, мелькнула в его замутившейся голове. Это была не его догадка – она прилетела к нему со стороны; вор сначала даже не очень ясно понял ее и, конечно, сам никогда бы не смог претворить ее в действие. Но в одно время с догадкой ему передалась могучая сила.
Все, что произошло потом, все слова и действия вора были не его словами и действиями, а исходили от этой неведомой силы. Повинуясь ей, вор, как бы в полусне, сам не понимая, что делает, поднял крышку сундука и в облаке взлетевшего пуха предстал перед онемевшим купцом и его супругой.
Арзи-биби коротко вскрикнула и задохнулась, смертельно побелев. Живыми на ее лице остались только глаза – огромные, недвижные, черные… Еще бы! Она прятала в сундук пленительного Камильбека, а вылез какой-то одноглазый урод с широкой, плоской рожей, способный привести в омерзение даже самого демона Сахра!
Таинственная, действующая со стороны сила заставила вора выйти из сундука, захлопнуть за собой крышку, после чего уложила ему на язык следующие слова:
– Арзи-биби, все открылось! Мы с вами не должны больше обманывать вашего столь достойного супруга. Нам остается одно: раскаяться и униженно молить его о прощении.
Меняла подпрыгнул, задрожал и заскрипел зубами. Арзи-биби, прижавшись к стене, лепетала:
– Кто это?.. Кто это?..
– Кто? – хрипел купец. – Ты не знаешь кто?
– Клянусь, я никогда его не видела! Никогда!.. Сегодня… вот сейчас – первый раз в жизни!
А вору не нужно было подыскивать убедительных слов, похожих на правду, – они выговаривались сами:
– Когда я услышал, как ласково, как нежно ваш супруг беседует с вами, сердце мое наполнилось раскаянием и стыдом…
– Он лжет! – кричала Арзи-биби. – Не верь ему! Я никогда, никогда его не видела до этой минуты!
– Развратница! – шипел, содрогаясь, меняла. – Изменница! Обманывать своего благодетеля, который взял тебя нищую! Обманывать его! И с кем? С такой гнусной рожей, с таким уродом! Да ты посмотри на него, посмотри: чем он лучше меня?
– У женщин бывают часто весьма странные и даже порочные склонности, – ханжеским голосом вставил вор.
Арзи-биби в ответ могла только простонать. Она уже оправилась от первого потрясения, уже все поняла; она кипела от гнева, сжигая вора в пепел раскаленными молниями своих черных глаз! Но была связана, бессильна, принуждена к молчанию. Ибо там, в сундуке, был второй.
– Он лжет!
И опять она задохнулась.
– Не запирайтесь, Арзи-биби, – сказал вор. – Только чистосердечное признание может спасти нас. Не сами ли вы сегодня увлекли меня в этот дом, сказав, что ваш супруг до ночи удалился к ростовщику Вахиду с целью отыграть в кости свой проигрыш – триста семьдесят таньга?
– Ты даже это разболтала ему! – возопил купец, рванув себя за бороду. – Даже это!
Таинственная сила продолжала действовать, подсказывать вору нужные слова:
– Клянусь никогда больше не переступать порога этого дома и никогда не наполнять моих глаз видом этой женщины, которая действительно прекрасна телом, но черна душой, как это явствует из ее бесстыдного запирательства. Мое сердце с презрением отвращается от нее – я удаляюсь…
Медленными шагами, опустив голову, как бы вконец подавленный раскаянием и скорбью, он вышел из комнаты.
За его спиной творилось неописуемое.
– Нет! Нет! Я не знаю его! Никогда! Никогда! – кричала вся в слезах Арзи-биби.
– Лжешь! – гремел супруг. – Лжешь, презренная! Он сам изобличил тебя!
Вслед вору полетела, гремя и звеня, сабля, за нею – парчовый халат.
– Возьми – слышишь ты, осквернитель чужих опочивален! И чтобы я тебя не видел больше!
Об этом вора дважды просить не пришлось.
Как только он выскочил из калитки в переулок, – таинственная сила оставила его. Но теперь ему вполне хватало своей, которую он и приложил к ногам – всю, без остатка! Как он бежал, как мчался! Воздух свистел в его ушах, собственная тень едва успевала за ним. В одно мгновение он пересек пустырь и очутился на кладбище, – здесь он залег в пыльном чертополохе, между старых могил.
А в доме купца буря понемногу затихала.
Обессилевший, обмякший купец со взъерошенной бородой, испестренной пухом, в съехавшей набок чалме сидел на сундуке и горестно восклицал:
– А я тебе всегда верил, я так тебе верил!..
Он стиснул руками голову и замотал ею, раскачиваясь и глухо стеная от нестерпимой боли в душе.
Последняя вспышка гнева бросила его на середину комнаты. Дико вращая глазами, терзая себя за бороду, он возопил:
– И с кем? С кем? Да где ты его нашла – такую поганую рожу!
Этот вопль души исчерпал все силы до дна. Больше он уже ничего не говорил – ни слова.
Какое наказание мог он избрать для своей ветреной супруги? Выдать палачам? Для этого он слишком любил ее, кроме того не хотел огласки и бесчестья. Наказать ее плетью самолично? Он мог бы это сделать, пользуясь тем, что в доме – никого, но: «ударивший женщину – достоин презрения!» – он это помнил.
Тогда он решил запереть ее дома и лишить всех знаков своего благоволения. С мрачным и непреклонным видом, шумно сопя, он снял со стены серебряное зеркало, содрал ковер, затем оголил ниши, забрав кувшинчики, ларчики и прочую мелочь.
Он разорил тахту, оставив на ней только одну подушку.
Комната сразу стала угрюмой, как бы нежилой.
Арзи-биби, забившись в угол, огромными недвижными глазами молча следила за мстительными действиями супруга.
Он обвел взглядом потолок, стены. Что бы еще содрать? Ага, шелковый балдахин над тахтою! Он содрал и балдахин и присоединил к остальному отобранному.
Образовалась большая куча разнообразных вещей. Куда это все девать? Взгляд купца упал на сундук – вот самое подходящее место!
Арзи-биби похолодела, предвидя новую бурю.
…Только могучее перо Низами или Фирдоуси могло бы достойно описать все последующее! Вконец обезумевший в сундуке от страха, от жары и духоты вельможа, видя, что до него все-таки добрались, впал в полное неистовство, исступление! С дикими глухими воплями, подобными уханью ночного филина, весь мокрый и облепленный пухом, он выскочил из сундука, ударил купца головою в живот, укусил за палец и, ни с чем решительно не сообразуясь, ринулся в окно, дробя китайские цветные стекла.
Калитка была открыта – он ее не увидел. Бросился на забор. Сорвался. Бросился опять. Завыл. Грузно перевалился на ту сторону забора, упал на дорогу, вымазался еще и в пыли – и, вскочив, ничего не видя перед собою, устремился куда-то… все равно куда, только подальше!
На этом, однако, его злоключения не кончились. Гонимый страхом, он бросился на кладбище. Случай привел его к тому самому надгробью, где затаился вор. Задыхаясь и хрипя, с бешено колотящимся сердцем, готовым лопнуть, вельможа повалился в бурьян, в двух шагах от вора, по другую сторону каменного надгробья. Немного отдышавшись, отважился выглянуть.
Всемилостивый аллах! Прямо на него, дружелюбно ухмыляясь и подмигивая желтым глазом, смотрела широкая плоская рожа – совсем незнакомая!
Но шепот, который он услышал, был ему знаком – о, как знаком был ему этот шепот!
– Ну что там, в доме? У меня ваша сабля и ваши медали, почтеннейший. Можете взять. А халат я оставлю себе – на память.
Какая уж тут сабля, какие медали! Судорожно вскрикнув, вельможа вскочил и быстрее лани помчался в глубину кладбища, прыгая через могилы, ломясь напрямик сквозь колючий терновник. Тщетно вор махал ему вслед руками в знак своих миролюбивых намерений – вельможа не остановился, не оглянулся и исчез в кладбищенских зарослях.
Как только вельможа вырвался из сундука и благополучно скрылся, цепи, вынуждавшие Арзи-биби к молчанию, порвались и она со всем пылом ринулась в нападение.
– Старый дурак! – пронзительно закричала она. – Старый толстый дурак, что ты пристаешь ко мне со своею дурацкою ревностью и порочишь меня как последнюю из потаскушек! Посмотри лучше, где твоя сумка? Неужели ты все еще не понял, что это были воры, воры, забравшиеся в дом, пока я спала! Где твоя сумка?
Упоминание о сумке мгновенно отрезвило купца. Он кинулся в соседнюю комнату, к тайнику. Арзи-биби устремилась к ларчику, в котором хранились ее драгоценности.
Сумка оказалась на месте, а драгоценностей не было.
Справедливость слов Арзи-биби о ворах подтвердилась, а следовательно, подтвердилась и полная невиновность ее в нарушении супружеского долга.
Драгоценности пропали очень кстати: в душе она тихо радовалась этой пропаже, нисколько не сомневаясь, что в ближайшее время заставит менялу сторицей возместить ей убытки.
О дальнейшем говорить много не приходится: конечно, Арзи-биби горько плакала, вздрагивая плечами и всхлипывая; конечно, меняла, полный раскаяния, униженно вымаливал прощение; конечно, он расставлял по местам ларчики и кувшинчики, лазил, обливаясь потом, по стене, подвешивая балдахин и прибивая ковер, и кончил тем, что полностью признал неоспоримое превосходство своей супруги над собою, равно как и великое счастье быть ее рабом, – признание, хотя и принятое с благосклонностью, но все же не предотвратившее для ревнивца позорного изгнания на другую половину дома из этих благоуханных покоев непорочности.
Наступила ночь, взошла луна и бледно озарила своим сиянием Коканд, затихший базар, дом купца, озарила спящую Арзи-биби, ее мраморно-прекрасное лицо, полное голубиной чистоты, а в дальней комнате озарила бодрствующего менялу, терзаемого раскаянием и жалостью. Время от времени он подкрадывался на цыпочках к заветной келье и с умиленным лицом, со слезинками в уголках глаз прислушивался к легкому ровному дыханию за дверью, неслышно целовал воздух и, покачивая головой, сокрушенно вздыхая, возвращался к себе…
А далеко за городом, на пустынной дороге, луна озаряла одинокую фигуру вора. С драгоценностями в кармане, с парчовым халатом и саблей, уложенными в мешок, он спешил в горы, где ждал его Ходжа Насреддин.
Глава двадцать восьмая
Тайна! Ходжа Насреддин знал могучую, притягательную силу этого слова; расчет оправдался: теперь Агабек был ежедневным гостем в хибарке.
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней, – говорил Ходжа Насреддин в ответ на его назойливые приставания.
Агабек ворчал, досадовал, но покорялся.
Разговор переходил на другие предметы, с виду как будто не имевшие касательства к тайне, но в действительности направленные все туда же, хотя и по косвенным, окольным путям.
– Значит, до службы в Герате ты много ездил по миру, Узакбай. Что ты искал?
– Познания. Ключа к тайнам мира.
– Тебе приходилось, по твоим словам, бывать и в Мекке. Почему же ты не носишь зеленой чалмы?
– Я не имею права на это, ибо по крайней занятости своей не выбрал времени, чтобы совершить вокруг черного камня Каабы все необходимые обряды.
– Ты был так занят? Чем?
– Поисками одной древней книги.
– Ты нашел ее?
– Да, нашел.
– О чем в ней говорилось?
– Не спрашивай, хозяин! О великих делах – о злых и добрых чарах.
– Так ты чернокнижник?
– Нет, наоборот. Моя цель – развеять некие злые чары, а не создавать их.
– Какие же это чары, скажи?
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней.
Круг вопросов повторялся сызнова, с небольшими изменениями. Конечно, Ходжа Насреддин не стал бы тратить времени попусту, если бы не усматривал в них пользы для себя. Он изучал Агабека по его же вопросам, – здесь уместно вспомнить старинную поговорку: «Дурак сеет слова без разбора, но урожай достается мудрому».
Внимательнейшим образом Ходжа Насреддин изучал все изгибы в природе Агабека, следил за всеми его мельчайшими обмолвками, порывами, движениями, стремясь найти ключ к его внутренней скрытой сущности. Он как бы извлекал душу Агабека на свет из жирного тела, как извлекают со дна водоема утопленника, чтобы рассмотреть и опознать его; сначала вода темна и непроглядна, но вот багор зацепил, потянул, вода всколыхнулась, что-то смутно забелело в глубине; еще усилие – и тело начинает всплывать, обозначаться в тусклой воде и наконец показывается на поверхности, пугая собравшихся темной синевой мертвого вздутого лица… Своей уродливостью и мертвенной глухотой ко всякому доброму зову душа Агабека весьма походила на этого утопленника, – если же еще предположить водоем зловонным, предназначенным для стока нечистот, то наше уподобление замкнется и обретет в своей кругообразной законченности полную справедливость.
Агабек был надменен, хвастлив, падок на любую, самую грубую лесть. Бывший судья, он всех злословил, обличал, осуждал, словно был поставлен от бога верховным судьей над всем миром. О себе самом он говорил не иначе, как торжественными словами, с глубокой скорбью вспоминая свое былое судейское величие, – ни разу не посмеялся он над собою, даже не пошутил. Из всего этого Ходжа Насреддин сделал вывод, что он, во-первых, глуп, во-вторых, туп, в-третьих, уязвлен, в-четвертых, лелеет мечту когда-нибудь вернуться к почетной и многодоходной судейской службе.
Последнее и было для Ходжи Насреддина самой зияющей брешью в щите.
Незаметно, вкрадчиво Ходжа Насреддин переводил разговор на дворцы, должности, награды и чины.
– Какой светлый разум вложил аллах в твою голову, о хозяин! – с притворным восхищением говорил он. – Удивительно, что в Хорезме не разглядели такого ума и позволили тебе удалиться от дел!
Эти слова лились маслом на сердце Агабека, – тем более что удалился он от дел не без шума, вызванного чрезмерным усердием в лихоимстве.
– Конечно, я понимаю: должность городского судьи была слишком низка для тебя, – продолжал Ходжа Насреддин, – но разве не могли они подобрать должности повыше, например – главного дворцового казначея? Любой государь, если только он хоть что-нибудь понимает, должен обеими руками ухватиться за такого казначея. Дворцовая казна была бы всегда полна и все подати взыскивались бы в срок и полностью.
– И еще было бы введено много новых! – подхватил Агабек, распалившись мечтаниями. – Например, подать на слезы…
– Великая мысль! Подать на слезы вызывала бы новые слезы, а новые слезы – новую подать. И так без конца… Какая необъятная мудрость! Да за одну эту мысль тебя немедленно следовало бы поставить главным визирем!
Натужившись, Агабек рождал вторую великую мысль:
– А еще… еще я установил бы подать за смех!
– За смех! Только подумать, какого визиря упустил хорезмский хан. Теперь он, верно, обкусывает себе ногти на ногах с досады!
Так прошла неделя. Палящее лето поднялось из долины сюда, в предгорья, наполнило все вокруг сухим дремотным зноем. Воздух был недвижен, словно бы ветер упал, навсегда обессилев; озеро блестело, как полированное, лишь временами по его серебряной глади скользила едва приметная летучая тень, точно по зеркалу, на которое дуют. И все опять замирало в потоках расплавленного света: одинокий ястреб висел в небе, ящерицы, закрыв глаза, цепенели на белых камнях. Трава пожелтела, высохла. Однажды утром Ходжа Насреддин, взглянув на далекие холмы, уже не увидел юрт, белеющих по склонам: киргизы ночью снялись и ушли со своими стадами на джайляу – высокогорные пастбища…
В горах таяли белые снега и синие ледники. Ручьи, несущие воду в долины, переполнились. Но чоракцам ни капли не доставалось из этой воды: всю ее перехватывал Агабек и копил в своем озере.
Чоракские поля изнемогали от жажды.
Пришел срок полива.
Агабек похвастался перед Ходжой Насреддином девушкой, которую ожидал в свой дом:
– Она, конечно, простая сельская девушка, но если бы ты, Узакбай, увидел ее, то сравнил бы в своих мыслях с нераспустившимся розовым бутоном. И я на днях открою этот бутон!
– Но, может быть, у нее есть жених?
Жених? У нее? Вот мысль, которая никогда не приходила Агабеку в голову, – равно, как и мысль о желаниях самой девушки. Разве не жалкими, ничтожными червями были все эти чоракцы в сравнении с ним, разве не были они самой судьбой отданы во власть ему, дабы жертвовать всем своим довольством и всеми желаниями ради его довольства и желаний?
Ходжа Насреддин понял смысл его недоуменного взгляда и не стал ни о чем больше спрашивать.
Ночью в горах прошла сильная гроза.
Порывистый ветер, насыщенный влагой далекого ливня, долго бил тугими крыльями в жиденькую дверь хибарки, пока не открыл ее; ворвавшись, он поднял и закрутил золу в очаге, опахнул сырым дыханием лицо спящего Ходжи Насреддина, встревожил ишака, который как будто только и ждал этого ветра, чтобы зареветь среди ночи – рыдая, икая, всхлипывая и тягуче давясь.
Ходжа Насреддин пробудился, поднял голову, прислушиваясь к отдаленному рокоту грома. В открытую дверь он видел ночное, объятое грозою небо: черные тучи словно высекали огонь из скалистых вершин, в бело-синеватых вспышках молний то и дело возникал из тьмы летучим видением угрюмый хребет с его снеговыми зубцами, черными провалами и расселинами. «Где-то сейчас мой одноглазый спутник? – подумал Ходжа Насреддин о воре. – Может быть, на горной тропе, под грозой… Да сохранит его всемогущий аллах!»
В последние два дня вор не выходил у него из головы. Между ними, через горные хребты и перевалы, как бы установилось соприкосновение – слишком слабое для передачи мыслей, но достаточное, чтобы передавать чувства, вернее – отзвуки чувств. «Неужели я с ним так породнился?» – раздумывал Ходжа Насреддин, припоминая, что раньше такое соприкосновение на больших расстояниях возникало у него очень редко и только с людьми, самыми близкими сердцу.
Вчера, незадолго перед вечером, это соприкосновение обозначилось явственно. Ходжу Насреддина вдруг охватило смутное беспокойство, переходящее в тревогу. «Что с ним случилось в Коканде?» – спрашивал он себя, но догадаться, конечно, не мог.
А вор как раз в это время сидел в сундуке вдвоем с вельможей.
«Он в опасности! Он в опасности!..» – мысленно восклицал Ходжа Насреддин и не мог найти себе места…
И настолько жарким было его волнение, что часть его силы передалась в Коканд, в дом купца, в закрытый сундук. Отсюда и возникло спасительное наитие, побудившее вора откинуть крышку сундука и предстать в облаке пуха перед потрясенным купцом. Что произошло после этого в доме купца – известно, и нам нет нужды повторяться; на другом же конце соприкосновения, в хибарке, ничего особенного не произошло, если не считать душевного покоя, снизошедшего на Ходжу Насреддина. Он вздохнул свободно и легко, зная с несомненностью, что неведомая опасность, нависшая над вором в Коканде, благополучно миновала. Тревога отхлынула от его сердца, и он засмеялся, чувствуя, что вор по возвращении расскажет ему нечто весьма забавное.
После этого веселость не покидала Ходжу Насреддина до самой ночи, и, даже уснув, он видел веселые сны.
Пробужденный грозою, раскатами грома, он долго лежал, обратившись мыслями к вору, но отзвуков какой-либо тревоги не нашел в своем сердце. Значит, все обстоит благополучно, скоро вернется.
Ходжа Насреддин встал, чтобы закрыть хлопающую дверь. И увидел Саида.
Юноша скользнул в хибарку, умоляюще прошептал:
– Прости, что я нарушил запрет и пришел, но мой разум сдавлен клещами тоски. Осталось до полива только три дня.
– Помню, Саид; я помню.
– Зульфия уже выплакала все глаза и потеряла веру.
– Потеряла веру? Это очень плохо.
– Может быть, нам с нею лучше все-таки бежать, пока не поздно?
– Бежать? Тогда уже втроем – я тоже с вами. И не втроем – вчетвером: ведь не брошу я здесь моего ишака! И не вчетвером – впятером: я забыл еще одного, который вот-вот появится в Чораке. Это уж будет не бегство, а целый исход! – Он положил руку на плечо Саиду: – Скажи своей Зульфии, что все обстоит хорошо – так, как нужно.
– Она не поверит.
– Скажи от моего имени.
– Она тебя не знает.
– А сам ты, Саид, веришь мне сейчас?
Он смотрел в глаза Саиду горячим взглядом, прожигающим темноту и проходящим в глубь сердца, – так солнечный луч проходит сквозь закрытые веки, просвечивая алую кровь. Невозможно было противиться этому взгляду!
– Я верю, – тихо сказал Саид.
– Тогда и она поверит. Твоя вера передастся ей. Иди! Помни: мы всегда вместе. Что бы ни случилось – мы вместе!
Саид поклонился, ушел.
На исходе ночи он встретился с Зульфией.
Его вера передалась ей, и она успокоилась.
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней, – говорил Ходжа Насреддин в ответ на его назойливые приставания.
Агабек ворчал, досадовал, но покорялся.
Разговор переходил на другие предметы, с виду как будто не имевшие касательства к тайне, но в действительности направленные все туда же, хотя и по косвенным, окольным путям.
– Значит, до службы в Герате ты много ездил по миру, Узакбай. Что ты искал?
– Познания. Ключа к тайнам мира.
– Тебе приходилось, по твоим словам, бывать и в Мекке. Почему же ты не носишь зеленой чалмы?
– Я не имею права на это, ибо по крайней занятости своей не выбрал времени, чтобы совершить вокруг черного камня Каабы все необходимые обряды.
– Ты был так занят? Чем?
– Поисками одной древней книги.
– Ты нашел ее?
– Да, нашел.
– О чем в ней говорилось?
– Не спрашивай, хозяин! О великих делах – о злых и добрых чарах.
– Так ты чернокнижник?
– Нет, наоборот. Моя цель – развеять некие злые чары, а не создавать их.
– Какие же это чары, скажи?
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней.
Круг вопросов повторялся сызнова, с небольшими изменениями. Конечно, Ходжа Насреддин не стал бы тратить времени попусту, если бы не усматривал в них пользы для себя. Он изучал Агабека по его же вопросам, – здесь уместно вспомнить старинную поговорку: «Дурак сеет слова без разбора, но урожай достается мудрому».
Внимательнейшим образом Ходжа Насреддин изучал все изгибы в природе Агабека, следил за всеми его мельчайшими обмолвками, порывами, движениями, стремясь найти ключ к его внутренней скрытой сущности. Он как бы извлекал душу Агабека на свет из жирного тела, как извлекают со дна водоема утопленника, чтобы рассмотреть и опознать его; сначала вода темна и непроглядна, но вот багор зацепил, потянул, вода всколыхнулась, что-то смутно забелело в глубине; еще усилие – и тело начинает всплывать, обозначаться в тусклой воде и наконец показывается на поверхности, пугая собравшихся темной синевой мертвого вздутого лица… Своей уродливостью и мертвенной глухотой ко всякому доброму зову душа Агабека весьма походила на этого утопленника, – если же еще предположить водоем зловонным, предназначенным для стока нечистот, то наше уподобление замкнется и обретет в своей кругообразной законченности полную справедливость.
Агабек был надменен, хвастлив, падок на любую, самую грубую лесть. Бывший судья, он всех злословил, обличал, осуждал, словно был поставлен от бога верховным судьей над всем миром. О себе самом он говорил не иначе, как торжественными словами, с глубокой скорбью вспоминая свое былое судейское величие, – ни разу не посмеялся он над собою, даже не пошутил. Из всего этого Ходжа Насреддин сделал вывод, что он, во-первых, глуп, во-вторых, туп, в-третьих, уязвлен, в-четвертых, лелеет мечту когда-нибудь вернуться к почетной и многодоходной судейской службе.
Последнее и было для Ходжи Насреддина самой зияющей брешью в щите.
Незаметно, вкрадчиво Ходжа Насреддин переводил разговор на дворцы, должности, награды и чины.
– Какой светлый разум вложил аллах в твою голову, о хозяин! – с притворным восхищением говорил он. – Удивительно, что в Хорезме не разглядели такого ума и позволили тебе удалиться от дел!
Эти слова лились маслом на сердце Агабека, – тем более что удалился он от дел не без шума, вызванного чрезмерным усердием в лихоимстве.
– Конечно, я понимаю: должность городского судьи была слишком низка для тебя, – продолжал Ходжа Насреддин, – но разве не могли они подобрать должности повыше, например – главного дворцового казначея? Любой государь, если только он хоть что-нибудь понимает, должен обеими руками ухватиться за такого казначея. Дворцовая казна была бы всегда полна и все подати взыскивались бы в срок и полностью.
– И еще было бы введено много новых! – подхватил Агабек, распалившись мечтаниями. – Например, подать на слезы…
– Великая мысль! Подать на слезы вызывала бы новые слезы, а новые слезы – новую подать. И так без конца… Какая необъятная мудрость! Да за одну эту мысль тебя немедленно следовало бы поставить главным визирем!
Натужившись, Агабек рождал вторую великую мысль:
– А еще… еще я установил бы подать за смех!
– За смех! Только подумать, какого визиря упустил хорезмский хан. Теперь он, верно, обкусывает себе ногти на ногах с досады!
Так прошла неделя. Палящее лето поднялось из долины сюда, в предгорья, наполнило все вокруг сухим дремотным зноем. Воздух был недвижен, словно бы ветер упал, навсегда обессилев; озеро блестело, как полированное, лишь временами по его серебряной глади скользила едва приметная летучая тень, точно по зеркалу, на которое дуют. И все опять замирало в потоках расплавленного света: одинокий ястреб висел в небе, ящерицы, закрыв глаза, цепенели на белых камнях. Трава пожелтела, высохла. Однажды утром Ходжа Насреддин, взглянув на далекие холмы, уже не увидел юрт, белеющих по склонам: киргизы ночью снялись и ушли со своими стадами на джайляу – высокогорные пастбища…
В горах таяли белые снега и синие ледники. Ручьи, несущие воду в долины, переполнились. Но чоракцам ни капли не доставалось из этой воды: всю ее перехватывал Агабек и копил в своем озере.
Чоракские поля изнемогали от жажды.
Пришел срок полива.
Агабек похвастался перед Ходжой Насреддином девушкой, которую ожидал в свой дом:
– Она, конечно, простая сельская девушка, но если бы ты, Узакбай, увидел ее, то сравнил бы в своих мыслях с нераспустившимся розовым бутоном. И я на днях открою этот бутон!
– Но, может быть, у нее есть жених?
Жених? У нее? Вот мысль, которая никогда не приходила Агабеку в голову, – равно, как и мысль о желаниях самой девушки. Разве не жалкими, ничтожными червями были все эти чоракцы в сравнении с ним, разве не были они самой судьбой отданы во власть ему, дабы жертвовать всем своим довольством и всеми желаниями ради его довольства и желаний?
Ходжа Насреддин понял смысл его недоуменного взгляда и не стал ни о чем больше спрашивать.
Ночью в горах прошла сильная гроза.
Порывистый ветер, насыщенный влагой далекого ливня, долго бил тугими крыльями в жиденькую дверь хибарки, пока не открыл ее; ворвавшись, он поднял и закрутил золу в очаге, опахнул сырым дыханием лицо спящего Ходжи Насреддина, встревожил ишака, который как будто только и ждал этого ветра, чтобы зареветь среди ночи – рыдая, икая, всхлипывая и тягуче давясь.
Ходжа Насреддин пробудился, поднял голову, прислушиваясь к отдаленному рокоту грома. В открытую дверь он видел ночное, объятое грозою небо: черные тучи словно высекали огонь из скалистых вершин, в бело-синеватых вспышках молний то и дело возникал из тьмы летучим видением угрюмый хребет с его снеговыми зубцами, черными провалами и расселинами. «Где-то сейчас мой одноглазый спутник? – подумал Ходжа Насреддин о воре. – Может быть, на горной тропе, под грозой… Да сохранит его всемогущий аллах!»
В последние два дня вор не выходил у него из головы. Между ними, через горные хребты и перевалы, как бы установилось соприкосновение – слишком слабое для передачи мыслей, но достаточное, чтобы передавать чувства, вернее – отзвуки чувств. «Неужели я с ним так породнился?» – раздумывал Ходжа Насреддин, припоминая, что раньше такое соприкосновение на больших расстояниях возникало у него очень редко и только с людьми, самыми близкими сердцу.
Вчера, незадолго перед вечером, это соприкосновение обозначилось явственно. Ходжу Насреддина вдруг охватило смутное беспокойство, переходящее в тревогу. «Что с ним случилось в Коканде?» – спрашивал он себя, но догадаться, конечно, не мог.
А вор как раз в это время сидел в сундуке вдвоем с вельможей.
«Он в опасности! Он в опасности!..» – мысленно восклицал Ходжа Насреддин и не мог найти себе места…
И настолько жарким было его волнение, что часть его силы передалась в Коканд, в дом купца, в закрытый сундук. Отсюда и возникло спасительное наитие, побудившее вора откинуть крышку сундука и предстать в облаке пуха перед потрясенным купцом. Что произошло после этого в доме купца – известно, и нам нет нужды повторяться; на другом же конце соприкосновения, в хибарке, ничего особенного не произошло, если не считать душевного покоя, снизошедшего на Ходжу Насреддина. Он вздохнул свободно и легко, зная с несомненностью, что неведомая опасность, нависшая над вором в Коканде, благополучно миновала. Тревога отхлынула от его сердца, и он засмеялся, чувствуя, что вор по возвращении расскажет ему нечто весьма забавное.
После этого веселость не покидала Ходжу Насреддина до самой ночи, и, даже уснув, он видел веселые сны.
Пробужденный грозою, раскатами грома, он долго лежал, обратившись мыслями к вору, но отзвуков какой-либо тревоги не нашел в своем сердце. Значит, все обстоит благополучно, скоро вернется.
Ходжа Насреддин встал, чтобы закрыть хлопающую дверь. И увидел Саида.
Юноша скользнул в хибарку, умоляюще прошептал:
– Прости, что я нарушил запрет и пришел, но мой разум сдавлен клещами тоски. Осталось до полива только три дня.
– Помню, Саид; я помню.
– Зульфия уже выплакала все глаза и потеряла веру.
– Потеряла веру? Это очень плохо.
– Может быть, нам с нею лучше все-таки бежать, пока не поздно?
– Бежать? Тогда уже втроем – я тоже с вами. И не втроем – вчетвером: ведь не брошу я здесь моего ишака! И не вчетвером – впятером: я забыл еще одного, который вот-вот появится в Чораке. Это уж будет не бегство, а целый исход! – Он положил руку на плечо Саиду: – Скажи своей Зульфии, что все обстоит хорошо – так, как нужно.
– Она не поверит.
– Скажи от моего имени.
– Она тебя не знает.
– А сам ты, Саид, веришь мне сейчас?
Он смотрел в глаза Саиду горячим взглядом, прожигающим темноту и проходящим в глубь сердца, – так солнечный луч проходит сквозь закрытые веки, просвечивая алую кровь. Невозможно было противиться этому взгляду!
– Я верю, – тихо сказал Саид.
– Тогда и она поверит. Твоя вера передастся ей. Иди! Помни: мы всегда вместе. Что бы ни случилось – мы вместе!
Саид поклонился, ушел.
На исходе ночи он встретился с Зульфией.
Его вера передалась ей, и она успокоилась.
Глава двадцать девятая
Прошел еще день, а вора все не было.
Ходжа Насреддин высчитывал на пальцах его путь: три дня туда, три обратно, два дня в Коканде. «Если и завтра не появится, тогда нам действительно придется бежать! Неужели мое внутреннее чувство обманывает меня? Нет, не может быть! Он уже близко, он спешит изо всех сил, он уже по эту сторону перевала!»
И вор появился. Он появился в дверях мазанки, словно возникнув из воздуха. Всего минуту назад Ходжа Насреддин выходил и смотрел на дорогу – ни души не было. И вдруг он возник! Он был заметно утомлен, покрыт пылью, но его плоская рожа сияла. Ходжа Насреддин понял без слов: удача!
Это произошло во второй половине дня. Пока вор рассказывал о своих кокандских приключениях, солнце передвинулось еще к западу. Близился вечер – последний вечер перед поливом; надо было спешить.
– Условимся о дальнейшем, – сказал Ходжа Насреддин. – Драгоценности принадлежат бедной вдове и должны быть ей возвращены. Ты согласен?
– Такая мысль мне и самому приходила в голову.
– Но предварительно мы пустим их на короткое время в оборот. С благочестивыми целями, разумеется.
– Понимаю! – оживился вор. – И скажу тебе, где находится место, наиболее удобное для этого. Там дальше, за Чораком, уже в долине, есть один караван-сарай. Мне рассказывали о нем. Большой караван-сарай, в котором круглые сутки без перерыва идет игра в кости. Крупная игра. Если мы возьмемся за дело вдвоем…
– Нет, мы за это дело не возьмемся. Мы пустим деньги в оборот гораздо ближе. Мы сыграем в другую игру – беспроигрышную. Иди за мною следом, но так, чтобы тебя никто не видел.
Пустырями, закоулками он привел вора к дому старого Мамеда-Али. Укрываясь в зарослях джидовника и плюща, они подкрались к забору, заглянули в сад.
Старик был в саду, окапывал яблони. Среди них – знал Ходжа Насреддин – была одна, посаженная Мамедом-Али в день рождения дочери. По рассказам Сайда, этой яблоне полагалась для красоты каждый день особая ленточка: в субботу – красная, в воскресенье – белая, в понедельник – желтая, во вторник – синяя, в среду – розовая и в четверг – зеленая. А в пятницу – праздничный день – все шесть ленточек сразу. Этот обряд придумала сама Зульфия лет десять назад и с тех пор неукоснительно соблюдала, никогда не забывая поздороваться утром со своей ровесницей и принарядить ее.
Ходжа Насреддин высчитывал на пальцах его путь: три дня туда, три обратно, два дня в Коканде. «Если и завтра не появится, тогда нам действительно придется бежать! Неужели мое внутреннее чувство обманывает меня? Нет, не может быть! Он уже близко, он спешит изо всех сил, он уже по эту сторону перевала!»
И вор появился. Он появился в дверях мазанки, словно возникнув из воздуха. Всего минуту назад Ходжа Насреддин выходил и смотрел на дорогу – ни души не было. И вдруг он возник! Он был заметно утомлен, покрыт пылью, но его плоская рожа сияла. Ходжа Насреддин понял без слов: удача!
Это произошло во второй половине дня. Пока вор рассказывал о своих кокандских приключениях, солнце передвинулось еще к западу. Близился вечер – последний вечер перед поливом; надо было спешить.
– Условимся о дальнейшем, – сказал Ходжа Насреддин. – Драгоценности принадлежат бедной вдове и должны быть ей возвращены. Ты согласен?
– Такая мысль мне и самому приходила в голову.
– Но предварительно мы пустим их на короткое время в оборот. С благочестивыми целями, разумеется.
– Понимаю! – оживился вор. – И скажу тебе, где находится место, наиболее удобное для этого. Там дальше, за Чораком, уже в долине, есть один караван-сарай. Мне рассказывали о нем. Большой караван-сарай, в котором круглые сутки без перерыва идет игра в кости. Крупная игра. Если мы возьмемся за дело вдвоем…
– Нет, мы за это дело не возьмемся. Мы пустим деньги в оборот гораздо ближе. Мы сыграем в другую игру – беспроигрышную. Иди за мною следом, но так, чтобы тебя никто не видел.
Пустырями, закоулками он привел вора к дому старого Мамеда-Али. Укрываясь в зарослях джидовника и плюща, они подкрались к забору, заглянули в сад.
Старик был в саду, окапывал яблони. Среди них – знал Ходжа Насреддин – была одна, посаженная Мамедом-Али в день рождения дочери. По рассказам Сайда, этой яблоне полагалась для красоты каждый день особая ленточка: в субботу – красная, в воскресенье – белая, в понедельник – желтая, во вторник – синяя, в среду – розовая и в четверг – зеленая. А в пятницу – праздничный день – все шесть ленточек сразу. Этот обряд придумала сама Зульфия лет десять назад и с тех пор неукоснительно соблюдала, никогда не забывая поздороваться утром со своей ровесницей и принарядить ее.