– Не много, – заметил Агабек.
   – Но достаточно, чтобы за восемь лет я скопил изрядное достояние. Кроме того, я ценил свою должность за то, что она оставляла мне время для моих ученых занятий, рассказывать о которых сейчас излишне. И вдруг над моим начальником грянула гроза…
   Агабек слушал очень внимательно, из чего Ходжа Насреддин заключил, что тратит слова не впустую.
   – Мой начальник допустил некий промах по службе.
   – Ага!.. – догадался Агабек, сделав рукою хищное движение, словно прибирая что-то в карман.
   – Враги не преминули донести, мой начальник лишился службы и всего имущества, отобранного в казну.
   – Понятно, понятно, – сказал Агабек, участливо кивая толстой головой. – Эти промахи по службе иной раз обходятся очень дорого, очень дорого!..
   Еще одна страница из его прошлой жизни открылась Ходже Насреддину.
   – Скорбную участь моего начальника разделил и я и нынче брожу по свету, не зная, где положить свой страннический посох и приклонить голову. И, наверное, мне до конца дней пришлось бы скитаться, если бы не сегодняшний, столь счастливый выигрыш.
   Агабек нахмурился, засопел: Ходжа Насреддин коснулся его кровоточащей раны.
   – Постараюсь этими деньгами распорядиться разумно.
   – То есть сыграть с кем-нибудь еще? – ядовито осведомился Агабек.
   – Да защитит меня пророк от соблазна: такое счастье дважды не повторяется. Нет, я изберу себе дело по сердцу.
   – Торговлю?
   – К торговле я не чувствую склонности. Служба в каком-нибудь тихом уголке, где бы я мог продолжать ученые занятия, – вот куда устремлены мои помыслы. Но кто же даст мне, чужеземному, неизвестному человеку, такую службу без денежного залога? Но теперь, когда я могу внести полновесный залог…
   – Ты едешь на поиски службы?
   – Не здесь же мне оставаться! Мой ишак, кстати, отдохнул, пора мне трогаться в путь. Благодарю тебя, почтеннейший, за твои семьсот пятьдесят таньга; эй, чайханщик, сколько я должен за чай и за ночлег?
   Ходжа Насреддин взял седло, служившее ночью ему изголовьем, и направился к ишаку. При этом он туго натянул аркан жадности, которым привязал к себе Агабека.
   – Подожди, подожди! – воскликнул Агабек, видя, что его семьсот пятьдесят таньга вот-вот накроются шайтаньим хвостом. – Вернись, я скажу тебе важное слово.
   Аркан жадности оказался толстым и прочным, узел – затянутым наглухо.
   – Ты едешь на поиски службы – об этом как раз я и хочу потолковать с тобою.
   – О почтеннейший! – Ходжа Насреддин поспешно вернулся в чайхану. – Ты, может быть, знаешь такое местечко – моим благодарностям не было бы границ!
   – Вот именно – знаю.
   – Благословенное слово!
   – И неподалеку, совсем рядом.
   Ходжа Насреддин изобразил на лице почтительное недоумение.
   – Достойному собеседнику благоугодно говорить загадками, но мой ничтожный разум бессилен проникнуть в них.
   – Ответь сначала на несколько вопросов, а потом уж я открою тебе смысл моих слов, – сказал Агабек: он думал, что и впрямь говорит загадками! – Ответь, не приходилось ли тебе когда-нибудь раньше бывать в нашем селении?
   – Нет, не приходилось.
   – Не имеешь ли ты здесь каких-либо родственников?
   – Нет, не имею: все мои родственники остались в Герате.
   – А друзья? Может быть, в нашем селении есть человек, с которым ты дружен или когда-нибудь раньше был дружен?
   – Такого человека здесь нет: все друзья мои тоже в Герате.
   – Но, может быть, твои родственники – из оставшихся в Герате – имеют здесь друзей, или, наоборот, твои гератские друзья имеют здесь родственников?
   – Клянусь бородою отца, что ни я сам, ни мои родственники и друзья, ни родственники моих друзей и друзья моих родственников, ни даже родственники друзей моих родственников и друзья родственников моих друзей – никогда не бывали в этом селении, никогда о нем не слышали и никого здесь не знают.
   – Остается последний вопрос: не бывает ли твое сердце подвержено приступам глупой жалости к чужим людям?
   «Вспомнил старика, что охраняет гробницу Турахона», – сообразил Ходжа Насреддин и ответил:
   – Всю жалость моего сердца я трачу на самого себя; для чужих не остается ничего.
   – Разумное слово! А теперь приготовься услышать нечто удивительное, что приведет тебя в радостный трепет, – видел ли ты здешнее озеро и знаешь ли, кто им владеет?
   – Озеро видел, но кто им владеет, не знаю.
   – Владелец я. Ты ищешь под денежный залог место, которое могло бы тебя прокормить: что думаешь ты о должности хранителя озера?
   Наконец оно прозвучало – единственное слово, которого добивался Ходжа Насреддин! «Хранитель озера», – громом отдалось в ушах Сафара, «Хранитель озера», – повторила горлинка под крышей, «Хранитель озера», – ответил ей перепел из клетки, «Хранитель озера», – зашипел, заворчал кумган, окутываясь паром, «Хранитель озера», – подхватил ветер, «Хранитель озера», – зашелестели деревья…
   Через десять минут все жители селения, от мала до велика, узнали новость; «Хранитель озера», – слышалось повсюду – в полях, в маленьких, чисто прибранных двориках; об этом говорили мужчины, толковали женщины, щебетали ребятишки.
   Когда Агабек и Ходжа Насреддин направились из чайханы к озеру, все встречные отвешивали им подобострастные поклоны и с пугливым любопытством оглядывали нового хранителя, а он, суровый, надменный, даже и не замечал этих поклонов.
   Старый Сафар после их отбытия недолго оставался один в своей чайхане – отовсюду понабежали чоракцы и сразу погребли старика под множеством вопросов: о чем толковал Агабек с новым хранителем, как они договаривались, какую плату будет получать хранитель? Помост чайханы трещал, чайники, подвешенные над очагом, качались и звенели, с потолка сыпался мелкий мусор.
   – Вы сейчас развалите мне всю чайхану! – кричал Сафар. – Пусть лишние сойдут с помоста на землю! Пусть они сойдут, иначе я не буду рассказывать!
   Лишние сошли на землю, уступив помост десятку наиболее почитаемых стариков. Сафар начал рассказывать. Нет надобности повторять его рассказ о событиях, нам уже известных.
   Закончил он зловещими словами:
   – Мы не знали до сих пор, куда нам деваться от одного, что же нас ожидает теперь, когда их двое!
   Ответом ему было молчание, тяжкие вздохи. Перед всеми собравшимися возник неясный, но грозный призрак близких неотвратимых бедствий.
   А Сафар, опустив седую голову, сам больно и громко услаждаясь своими страхами, пророчествовал:
   – Большие скоро начнутся дела – очень большие! Не к добру все это… Ох, не к добру!
   И, словно приглушенным эхом, кто-то ему отозвался:
   – Не к добру!..

Глава двадцать пятая

   Агабек привел Ходжу Насреддина к отводному арыку; здесь был устроен большой деревянный лоток со ставнем, запиравшим воду.
   – Смотри! – сказал Агабек, указывая на потемневший от времени, поросший мхом ставень, плотно сидевший меж двух карагачевых столбов с продольными пазами для движения ставня вверх и вниз. – Ты будешь охранять это и никогда никому не откроешь без моего ведома.
   Над лотком был укреплен подъемный ворот с ржавой цепью; ниже, продетый в толстые кольца, висел огромный медный замок; над ним через щель просачивалась тонкая светлая струйка и торопливыми каплями скатывалась по мшистым доскам. «Ставень слез», – подумал Ходжа Насреддин, обратившись мыслями к несчастным чоракцам.
   – Никому не верить в долг, и даже на полтаньга! – наставлял нового хранителя Агабек. – Вот ключ от замка, никогда не держи его на виду: какой-нибудь хитрец может запомнить вырезы в бородке и сделает второй ключ.
   Ходжа Насреддин опустил ключ в карман, затем передал Агабеку выигранный кошелек:
   – Пусть это будет моим залогом.
   Неподалеку на бугре стояла глиняная мазанка, обращенная дверью к озеру.
   – Жить будешь там, – сказал Агабек. – Каждую ночь ты должен подойти к ставню и удостовериться, что замок цел. Понял, запомнил?
   – Понял и запомнил, хозяин.
   Этим завершилось его вступление в должность хранителя озера.
   Агабек направился домой, унося в бороде ухмылку, а в поясе – кошелек, радуясь, что успел так ловко ухватить за самый кончик хвоста свои семьсот пятьдесят таньга. «Пройдет месяца полтора-два, и под каким-нибудь предлогом я выгоню его, оставив залог в свою пользу, – ибо зачем нужен мне хранитель, если до сих пор я прекрасно обходился без него с помощью такого надежного, такого прочного замка? – размышлял Агабек. – Свои деньги я вернул, а это – самое главное!»
   Деньги-то он вернул, спора нет, но что потерял на этом, даже и помыслить не мог!
   К вечеру Ходжа Насреддин перебрался в мазанку на бугре. Одну половину мазанки, посветлее, предназначил он для себя: поставил в углу топчан, починил развалившийся очаг; вторую, темную, отгородил тополевыми жердями для ишака.
   – По сердцу ли тебе новое обиталище? – спросил он, насыпая ячменя в ишачью кормушку. – Вот занятный вопрос: как теперь понимать наше с тобою соседство под одной кровлей, – то ли я перехожу в ишачье состояние, то ли ты намерен прикинуться человеком?
   Неспроста сказал он эти слова: за ними скрывался тайный смысл, ожидавший претворения в дело. Но когда и как – Ходжа Насреддин еще не знал.
   Томительно долго таял этот вечер, задумчивый и кроткий, один из тех, что примиряют землю и небо, наполняя мир тихим светом. Ходжа Насреддин сидел на камне, у порога своей мазанки, устремив взгляд на озеро, уже уходившее в блеклую синеву сумерек. Когда из глубины раздумий Ходжа Насреддин поднялся опять на поверхность – вокруг была ночь; посвежело, потянуло росистыми запахами, пришло время сна, – он потянулся, зевнул, направился в мазанку.
   За углом что-то зашумело и донесся тихий голос:
   – Это я, Саид.
   В темноте неясно обрисовалась фигура юноши.
   – Зачем ты здесь? – удивился Ходжа Насреддин.
   – Я слышал от людей, будто ты принял должность хранителя озера, вот и пришел узнать – правда ли?
   – Да, принял. Ты как будто бы встревожен этим, но почему?
   Юноша замялся:
   – Теперь… когда эта должность… захочешь ли ты вспомнить?..
   – О тебе и о твоей несравненной Зульфии? – перехватил его слова Ходжа Насреддин. – О неразумный юноша, не имеющий силы довериться другу, – откуда эти сомнения? Уметь доверять – это величайшая из наук, потребных нам в жизни; судьба подобна благородной арабской кобылице: она не терпит трусливого всадника, но мужественному покоряется. Ты понял?
   – Понял, прости меня.
   – Не ищи встреч со мной. Не ходи ко мне, пока не позову. Никто не должен видеть нас вместе: не порти мне игры. Я сказал, а ты слышал, иди!
   И опять – уснувший сад, серебристый туман, рокот соловья, тонкий звон ящерицы и прерывистый шепот у водоема, в тени:
   – Я видела его вчера в щель нашей калитки: он шел вместе с Агабеком из чайханы. Он был так суров и надменен. И я подумала об его обещании помочь нам…
   – О Зульфия, почему ты в своей груди не имеешь силы довериться другу? Умей доверять: это величайшая из наук, потребных нам в жизни! Разве не знаешь ты, что судьба подобна благородной арабской кобылице: трусливого всадника она сбрасывает на землю, мужественному покоряется!
   – Как умно и красиво ты говоришь, Саид, сам наш старый мулла не сказал бы лучше!
   – Нужно всегда помнить, Зульфия, что за холодной зимой приходит солнечная весна, только этот закон и следует помнить; что же касается обратного – то лучше его позабыть.
   – Это стихи, Саид, ты сложил их сам, для меня?
   Соловей прервал свою песню, звонкая ящерица уснула, забравшись в дупло; звезды заметно передвинулись в небе, водоем затянулся паром – ночь уходила на запад.
   Через два дня новый хранитель озера появился у чайханы.
   Он появился после полудня, когда Агабек, сыгравший с чайханщиком свою ежедневную партию в шахматы, уже удалился и чоракцы наслаждались отдыхом беспрепятственно.
   Не отвечая на обращенные к нему приветствия, хранитель озера подошел к лепешечнику, тот засуетился, прихорашивая свой товар, выкладывая наверх лепешки побелее и порумянее. Хранитель купил – но купил не одну, не две, не три лепешки, а всю корзину целиком!
   Точно так же он купил у продавца абрикосов сразу всю корзину, затем удалился со своими покупками.
   В чайхане, понятное дело, начались разговоры. Зачем он покупает сразу так много? Лепешки зачерствеют, абрикосы завянут… Может быть, он очень ленив ходить и теперь надолго засядет в своей хибарке?
   Но то же самое повторилось и на следующий день: в полуденный час хранитель озера с двумя пустыми корзинами появился у чайханы; наполнив их, одну – лепешками, вторую – абрикосами, он ушел, не заметив, как и вчера, поклонов, обращенных к нему.
   Чайхана загудела, заволновалась. Куда он девал все, купленное вчера? Съел? Там хватило бы на пятерых! Загадка!.. В скудной событиями, робкой жизни чоракцев она вырастала до размеров зловещей тайны.
   А тут еще один пастух подлил масла в костер пересудов. Этот пастух шел с пастбища в селение, чтобы купить ячменной муки, и по дороге случайно заглянул в хибарку на бугре. Глазам его представилось нечто смутившее разум: новый хранитель озера кормил своего ишака белыми лепешками и абрикосами, освобождая последние от косточек и вырезая ножом червоточины. Покупая муку, пастух, конечно, рассказал об этом лавочнику; тот немедленно закрыл свою лавку и, приплясывая от нетерпения, побежал в чайхану с горячим, обжигающим язык и десны орехом новости во рту.
   Кормит ишака! Белыми лепешками, абрикосами! Чайханщик Сафар побледнел. Глупый шерстобит Рахматулла повалился в корчах на спину и задохнулся от смеха. Мельник и маслодел не поверили.
   Нашелся из молодых один смельчак, вызвался сходить подсмотреть. Ему повезло: он подкрался к хибарке незаметно и как раз вовремя, – ишак ужинал. Он ужинал белыми лепешками и абрикосами – в точности, как говорил пастух, а новый хранитель кланялся ему и, подавая на ладони разрезанные пополам абрикосы без косточек, называл его «сиятельным», «блистательным» и «царственнородным».
   Смельчак вернулся в чайхану. Притихшая было на время его отсутствия, она вновь загудела. Значит, правда! Но что скрывается за этим? Гончар Ширмат молча постучал пальцем по своему лбу. Такое предположение казалось наиболее вероятным, – но как же тогда Агабек, хитрейший из хитрых, не разглядел этого в новом хранителе? Да и недавняя игра в шахматы?.. Сумасшедшие так не играют! Или, может быть, они с Агабеком вступили в тайный сговор, а все остальное – хитрости, творимые для отвода глаз? Но какой сговор, какую цель он преследует, против кого направлен? Отобрать в свою пользу все поля, отобрать сады – вот что они задумали, не иначе!
   – И мою чайхану тоже! – мрачно добавил Сафар. – Надо было соглашаться в прошлом году, когда мне давали за нее сто пятьдесят пять таньга!
   Расчет Ходжи Насреддина оправдался: чайханщик Сафар за шахматами рассказал Агабеку об ишачьих пирах в мазанке на бугре.
   Чтобы собственными глазами увидеть закупку лепешек и абрикосов, Агабек задержался в чайхане дольше обычного.
   И он увидел! Ходжа Насреддин нарочно купил у него на глазах не две, а четыре корзины, – пришлось взять в помощь лепешечника, чтобы донести. При этом Ходжа Насреддин делал вид, что не заметил в чайхане Агабека, но про себя думал: «Сегодня же он пожалует ко мне в мазанку».
   К вечеру он увлажнил глиняный пол водою, принес свеженарезанного камыша и устроил ишаку постель, потом разделил половинками абрикосы и разложил в красивом порядке на глиняном расписном блюде, купленном у Сафара за восемь таньга.
   В приоткрытую дверь он увидел Агабека, направлявшегося к мазанке.
   Небо пламенело, солнце опускалось в море огня; освещенный в спину Агабек рисовался на закатном небе грузно и тяжко, словно высеченный из камня. Но бывает на каждый камень свой молот! Ходжа Насреддин придвинул к себе корзину с лепешками, блюдо с абрикосами, повернулся лицом к ишаку, спиной – к двери. Закатное солнце окрашивало стену перед ним теплым янтарным светом; ишак, почуяв лепешечный запах, поднял уши – кончики их опушились в сиянии, сквозя тонкими волосками.
   – Успеешь! – сердито сказал Ходжа Насреддин, оттолкнув от корзины его подсунувшуюся морду.
   Закатный свет на стене погас, прикрытый тенью: Агабек стоял в дверях.
   – О блистательный и царственнородный! – без малейшей заминки продолжал Ходжа Насреддин, протягивая ишаку лепешку. – Я нигде не мог найти в этом глухом селении лучших. Да что спросишь со здешних пекарей, если они даже и близко не подходили к дворцовым пекарням! Зато абрикосы хороши, без единой червоточинки; полагаю, они заслуживают вашего сиятельного одобрения.
   Абрикосы заслуживали одобрения: в две минуты блюда как не бывало! Затем «блистательный» вернулся к лепешкам и сожрал подряд четыре штуки. Охота к еде у него разыгралась, он требовал еще и еще, – Ходжа Насреддин мог только шевелить в негодовании бровями да тихонько шипеть, а спиной пребывал по-прежнему в низкопоклонном изгибе.
   Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.
   Как бы услышав шорох, Ходжа Насреддин обернулся, выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С преднамеренной неловкостью загородил собою ишака, у которого из пасти торчала недожеванная лепешка.
   Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина строгим вопрошающим взглядом.
   Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро втягивалась в его пасть.
   – Вот оно что! – протянул Агабек, делая по старой судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле ему ровно ничего не было понятно. – Вот куда, оказывается, ты деваешь абрикосы и лепешки целыми корзинами!
   – Я… я никуда не деваю, – сбивчиво забормотал Ходжа Насреддин. – Я употребляю в пищу.
   – Употребляешь в пищу! – усмехнулся Агабек, всколыхнув бороду. – Две корзины лепешек и две корзины абрикосов ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! – Он грудью надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством тайну, быть может, преступную. – Говори правду, я видел: ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.
   – Тсс! – Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как будто ему попала холодная вода в больной зуб. – Ради аллаха, о высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно здесь неуместно.
   – Как это – неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и говорю – ишак!
   – Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим за дверью, наедине.
   – Мы и здесь наедине; ведь не считаешь же ты нашим третьим собеседником этого ишака?
   – В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин, выйдем!
   Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу угодил под строжайший допрос.
   – Не допытывайся, хозяин, это великая тайна, к ней причастны многие сильные мира.
   – Сильные мира? Но тогда наравне с другими сильными посвяти и меня в свою тайну.
   – Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты воистину сильный, но по сравнению с теми – козявка или, лучше сказать, муравей.
   – Я муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом дерзком слове!
   – Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных особах…
   – О царственных особах?.. – Кальян суетного нетерпения возжегся и задымил в душе Агабека. – Ты мой слуга, значит не должен от меня скрывать ничего.
   Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое противоречивыми чувствами:
   – Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не должен иметь никаких тайн от своего благодетеля – так наставлял меня покойный отец…
   – Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был достойнейший человек.
   – Но, с другой стороны, тайна и гнев могучих, гнев, который может испепелить нас обоих.
   – Я никому не скажу.
   – Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.
   – Клянусь своим загробным спасением!
   И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь услышать великую тайну.
   Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не пришло, плод еще не созрел – пусть повисит на ветке.
   Сколько ни бился Агабек – Ходжа Насреддин остался непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше, если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.
   – Покинуть место? Что ты, зачем же! – испугался Агабек, сразу ослабив напор. – Если так, я подожду.
   Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на крючке!

Глава двадцать шестая

   Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает – пестрый, кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льется грустный закатный свет, – близится вечер, время подсчета прибылей и убытков. Вернее – только убытков; вот мы, например, многоскорбный повествователь этой истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем базар своей жизни с прибылью в кошельке.
   Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за мгновения, минуты – за минуты, часы – за часы, образуя дни, месяцы, годы, но мы, многоскорбный повествователь, из этой вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя, кроме воспоминаний – слабых оттисков, запечатленных как бы на тающем льде. И счастлив тот, кто к закату жизни найдет их не совсем еще изгладившимися: тогда ему, как бы в награду за все пережитое, дается вторая юность – бесплотное отражение первой. Она не властна уничтожить морщины лица, вернуть силу мышцам, легкость – походке и звонкость – голосу; ее владения – только душа. Встречали вы старика с ясными и светлыми глазами? Это юность, повторенная в его душе, смотрит на вас, это бесплотный поцелуй из прошлого, подобный свету погаснувшей звезды, это блуждавший где-то и наконец вернувшийся к нам обратно звук струны, которая давно уж отзвенела. Да будет ниспослана такая милость и нам за все наши горести и утраты: пусть никогда не изгладится в нашем сердце благословенный оттиск, оставленный юностью, дабы, вернувшись к нам на закате, узнала она дом, в котором когда-то жила… Есть на земле Фергана, навек покинутая нами и навек незабвенная, – голубой сон души; это ее память, ее след оттиснулись на сердце: ее раскаленное солнце, ее города с многошумными, пестроцветными базарами, ее селения, утонувшие в зеленых садах, ее горы с вознесенными за облака снеговыми вершинами и мутно-ледяными потоками, ее поля, озера и пески, хрустальные рассветы и багрово-страстные, во всю небесную ширь, закаты над горами, ее осиянные ночи, задымленные чайханы, ее дороги, каждая из которых казалась когда-то дорогой в Ирам – страну счастливых чудес… Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли? Нет, никогда. Но есть впереди примирение – вторая юность: мы не вернемся, мы вспомним…
   Прервем наши грустные размышления; зачем переживать нам старость дважды, один раз – в предчувствиях, а второй – наяву? Не так уж много дней подарено нам, чтобы могли мы тратить их с подобным безрассудством, позволяя будущему пожирать настоящее; полдень позади, но до закатных барабанов еще далеко, и базар еще шумит полным голосом; торгуют все лавки, затоплены тысячами людей ряды, волнуются и гудят площади; крики водоносов сливаются с гнусавыми воплями нищих и пением дервишей, скрипят арбы, ревут верблюды, звенят молотки чеканщиков, рокочут бубны шутов и плясуний, харчевни расстилают свои пахучие дымы, блестит под солнцем шелк, переливается бархат, играют узорами дорогие ковры – нет конца базару, и нет предела его богатству.
   Хорошо на базаре продавцу, уверенному в добротности своего товара: ему нет нужды хитрить, и лебезить перед покупателем, и заговаривать зубы, подсовывая товар хорошим концом и пряча изъян за прилавок; вольготно и покупателю, чувствующему в поясе плотную тяжесть туго набитого кошелька. Но что делать на шумном базаре жизни тому, у кого весь товар состоит из возвышенных чувств и неясных мечтаний, а в кошельке вместо золота и серебра содержатся одни сомнения да глупые вопросы: где начало всех начал и конец всех концов, в чем смысл бытия, каково назначение зла на земле и как без него мы смогли бы распознавать добро? Кому нужен такой товар и такие монеты здесь, где все заняты только торгом: приценяются и покупают, рвут и хватают, продают и предают, обманывают и надувают, орут и вопят, толпятся и теснятся и не прочь при случае задушить зазевавшегося! Такой человек ничего не продаст и не купит на этом базаре с прибылью для себя – его место среди нищих и дервишей…
   Но мы, оказывается, все еще до сих пор сидим в чайхане раздумий о жизни – в этой грустной чайхане, где пьют из чайника несбывшихся надежд и курят из кальяна поздних раскаяний. Скорей на базар! Эй, чайханщик, получи деньги за свой горький чай; лучше бы нам не заходить в твою чайхану и не пробовать его: меньше было бы морщин на лице!.. Скорей на базар, в гул и пыль, в тесноту и давку, в этот неистощимый водопад красок, звуков и запахов, что бурлит и клокочет, крутя мельницу торга. Разыщем в толпе одноглазого вора, узнаем, как удалось ему исполнить приказание Ходжи Насреддина.
   Четыре тысячи таньга праведных денег. Праведных денег! Очутившись на кокандском базаре, одноглазый вор уже второй день бродил по рядам в тягостном, бездейственном недоумении. Сотни, даже тысячи кошельков были вокруг; скрытые в поясах и карманах кокандских ротозеев, они дразнили его опытный взгляд своими заманчивыми припухлостями, вызывая сладостную дрожь в пальцах, и даже как будто бы слегка шевелились, крича тонкими голосами: «Возьми нас, возьми! Избавь нас, ради аллаха, от нашего тесного плена; мы хотим на волю, на солнце, – о, как весел и радостен будет в его лучах наш золотой и серебряный блеск!» И он бы взял, взял без всякого труда, взял так ловко, что обокраденный ротозей в шелковом праздничном халате и тюбетейке с красной кисточкой долго бы еще, ничего не подозревая, странствовал по рядам, приценяясь к товару, и, только сторговавшись и развязав пояс, чтобы заплатить, замер бы в несказанном изумлении, с выпученными глазами и отвалившейся челюстью, увидев, что его кошелек с бисерной оторочкой вдруг превратился в круглый булыжник, обмотанный грязными тряпками. Такие дела одноглазому вору были не в диковинку, но его смущала праведность денег. Ведь это было все равно, как если бы ему поручили достать сухой воды или холодного огня!