Писцы дружно заскрипели перьями – и в этом скрипе Агабек почуял свой неминуемый, неотвратимый конец.
   Тщетно взывал он к милосердию вельможи, молил о справедливости, просил выслушать до конца. Вельможа оставался неумолим и не внимал его жалким, ничтожным воплям, устремив непреклонный, остекленевший взгляд в пространство поверх толпы, как бы созерцая в небесных высотах ему только одному видимое светило правосудия.
   Агабек в ужасе, в бессилии, в изнеможении затих.
   Бывший судья, вот когда он понял на своей шкуре, как иногда в глазах судей чистейшая правда оборачивается злонамеренной ложью, и ничего нельзя с этим поделать, ничем нельзя доказать свою невиновность; сколько раз ему самому приходилось так же судить и заточать в тюрьмы невинных людей только за то, что их правда внешне выглядела как ложь. А теперь вот его самого настигло и поразило возмездие!
   Приговор был суров: пожизненная подземная тюрьма.
   Агабек застонал и вырвал клок волос из бороды.
   Стражники подхватили его, вытащили из ямы, поволокли в подземную тюрьму. Там он попал к Абдулле Полуторному, который, выдав преступнику для начала десяток плетей, перепоручил его своему помощнику, свирепому афганцу. Были пинки, зуботычины; затем с высоты сорока ступеней Агабек покатился вниз, во мрак и смрад, в скрежет зубовный и вопли, и там остался навсегда, получив от судьбы как раз то, чего был уже давно достоин за все зло, которое посеял в мире!
   Судилище продолжалось. Купец просил о возврате драгоценностей. Конечно, подумав, можно было изыскать вполне законный повод к их отобранию в казну, тем более что жалоба на такое решение наверняка бы не имела у хана успеха, но драгоценности принадлежали не столько самому купцу, сколько его прекрасной супруге, а перед нею вельможа чувствовал себя виноватым, ибо ни разу после сундука не посетил ее, хотя она через подосланных старух дважды напоминала ему о себе; опасаясь еще больше прогневить ее, зная всю пылкость и неукротимость ее нрава, он решил «во избежание» послать ей в подарок драгоценности – через купца – и приготовился закончить суд в его пользу.
   – Пишите, писцы! – звучно возгласил он. – Поскольку установлено с полной достоверностью, что перечисленные выше драгоценные предметы принадлежат купцу Рахимбаю, сыну Кадыра, имеющему лавку в меняльном ряду…
   Но тут его речь была дерзко прервана возгласом из толпы:
   – Защиты и справедливости!
   Стражники, свирепо ощерясь, рванулись в толпу, на дерзкий голос. Вельможа подавился собственным языком. Еще никогда и никто из простонародья не осмеливался вмешиваться в его судейские дела.
   Между тем закон предусматривал и разрешал такое вмешательство со стороны; вельможа помнил об этом. Кроме того, мгновенно сообразил: может быть, кто-нибудь из придворных врагов нарочно подослал на суд своего человека, с целью вынудить нарушение закона, дабы таким путем получить повод к доносу?
   Повелительным движением руки он пресек усердие стражников:
   – Говори! Кто там?.. Выйди вперед!
   И несказанно изумился, увидев Ходжу Насреддина:
   – Гадальщик, ты! Да где же ты пропадал? Мы обшарили в городе все закоулки, разыскивая тебя!
   Держась ближе к истине, он должен был бы сказать: «разыскивая твою голову», ибо именно такова была подлинная, сокровенная цель его поисков, – но об этом он, разумеется, умолчал.
   Однако подал тайный знак стражникам, и те – незаметно, со спины – подступили к Ходже Насреддину, ощупывая под халатами веревки, что всегда были у них наготове.
   Ходжа Насреддин все это видел, но сохранял полное спокойствие, ибо имел против коварных замыслов вельможи крепкий, надежный щит.
   – Приветствую почтеннейшего Рахимбая! – Он поклонился купцу. – Да пребудет над ним и далее благоволение аллаха!
   Купец промолчал, отвернулся: он не забыл своих десяти тысяч таньга, перекочевавших в карман этого плута гадальщика.
   – Где ты пропадал? – повторил вельможа свой вопрос.
   – Я удалялся из города по своим делам, о сиятельный князь! А теперь вернулся, и как раз вовремя, чтобы дать на этом суде весьма важные показания, направленные к торжеству справедливости.
   – Ты хочешь дать показания? Какие же?
   – Относительно драгоценностей, об их законном и неоспоримом владельце.
   – Владелец известен, он перед нами, – указал вельможа на Рахимбая, который уже забеспокоился, зашевелился, предчувствуя какой-то новый подвох со стороны гадальщика.
   – В этом и сокрыта ошибка, – ответил Ходжа Насреддин. – Мне доподлинно известно, что многопочтеннейший Рахимбай не является законным владельцем этих драгоценностей. Они принадлежат другому лицу.
   – Как это – другому? – закричал, набухая кровью, меняла. – Как это – я не являюсь владельцем? А кто же является? Ты?..
   – Не я, но и не ты, а некое третье лицо.
   – Какое там еще третье?! – завопил меняла. – И для чего допускаются на суд разные темные босяки и бродяги?
   Вельможа поднял руку, призывая к тишине. Выждав, он сказал:
   – Гадальщик, твои загадки здесь неуместны. Что хочешь ты сказать? Мне самому доподлинно известно, кто владелец этих драгоценностей, ибо я самолично имел случай увидеть их, – уже давно, задолго до сего дня, на одной мне известной особе…
   Он поперхнулся, ибо дальше следовало имя Арзи-биби, произнести которое перед купцом он не смел, зная за собой свои грехи.
   – Истинно так! – подхватил Ходжа Насреддин. – Но еще раньше, чем сиятельный князь впервые, задолго до сего дня, узрел эти драгоценности на одной известной и даже весьма известной ему особе, – еще раньше, говорю я, они принадлежали не Рахимбаю, а другому лицу, у которого были упомянутым Рахимбаем незаконно и насильственно отторгнуты в свою пользу.
   – Ложь! – закричал купец. – Черная, гнусная ложь!
   – Это лицо сейчас находится здесь, – продолжал Ходжа Насреддин, не смущаясь воплями купца. – Вдова, подойди к помосту, покажись властительному судье!
   Из толпы вышла вдова, стала рядом с Ходжой Насреддином.
   Вельможа молчал в замешательстве. Слишком все это было неожиданным: и появление гадальщика, и его показания, и вдова.
   Между тем в толпе началось волнение. Требовалось немедленно его погасить.
   – Гадальщик! – грозно и гневно возгласил вельможа. – В твоих словах я не усматриваю ничего, кроме злоумышленного намерения очернить клеветою купца Рахимбая. Откуда можешь ты знать истину? Где твои доказательства? Почему я должен тебе верить? Откуда взялась эта женщина?
   – Ложь! – подвизгивал снизу меняла. – Это все ложь и хитрое жульничество, а также возмущение спокойствия среди простого народа!
   – Поскольку в словах гадальщика мы усматриваем преступное намерение, – продолжал вельможа, подав знак писцам, а затем и стражникам, которые поспешно извлекли свои веревки из-под халатов, – и поскольку подобные дела подлежат…
   Закончить ему не удалось.
   – Где мои доказательства? Откуда я знаю? – воскликнул Ходжа Насреддин, сделав шаг вперед. – Это все открылось мне в гадании, правдивость которого уже известна сиятельному судье, как, равно, и купцу! У меня сейчас нет под руками волшебной книги, но я обойдусь без нее!
   Не давая вельможе опомниться, он устрашающе задвигал бровями вверх и вниз и начал тяжело дышать, как бы вздымая на плечи великую тяжесть, – затем, натужась, исторг из себя глухой, загробный, с подвыванием голос:
   – Вижу!.. Вижу сундук и вижу сидящих в этом сундуке! Что это? Не обманывает ли меня мое духовное зрение? Блистающий великолепием носитель власти – в каком жалком виде! Где его парчовый халат с медалями, где сабля? С ним в сундуке соседствует некто…
   Вельможа задохнулся, побелел. Несмотря на сильную жару, по его телу прополз ледяной озноб, как бы от прикосновения стального лезвия. Призрак дворцового лекаря встал перед ним – и кровь замедлилась в его жилах. Черная бездна разверзлась у самых его ног!
   Еще минута, еще два слова – и он погиб! Неотвратимо и безвозвратно! О проклятый гадальщик! Остановить его, остановить во что бы то ни стало!
   Как раз, на счастье, и гадальщик прервал свое возглашение, словно бы вглядываясь в глубину постигаемого.
   Вельможа понял: только эта минута спасительна, следующая несет гибель.
   – Почему же ты сразу не сказал, гадальщик, что истина об этих драгоценностях открылась тебе в гадании? – воскликнул он с дружеским упреком в голосе. – Сказал бы сразу, и тогда не было бы никаких излишних разговоров! Поскольку правдивость твоего гадания нам известна, проверена и установлена и не может никем опровергаться…
   – У меня есть и другие доказательства, – заметил Ходжа Насреддин. – Пусть взглянет сиятельный князь на толпу, влево от себя.
   Вельможа глянул и окаменел. Милостивый аллах! – из толпы смотрела на него, ухмыляясь и подмигивая единственным желтым глазом, та самая плоская страшная рожа, что предстала ему тогда, на кладбище, из-за надгробья! И не только ухмылялась, но тайком из-под халата показывала рукоять его золотой сабли!
   Не сразу к вельможе вернулось дыхание; он побледнел, лицо его как бы растаяло – только усы чернели. Он не мог оторвать глаз от этой гнусной рожи.
   Голос Ходжи Насреддина привел его в себя:
   – Если понадобится, о сиятельный князь, то могут быть представлены и еще доказательства.
   – Не надо, вполне достаточно! – отозвался вельможа, преодолев свое оцепенение. – Теперь дело прояснилось до конца, и мы переходим к приговору.
   Какая-то странная притягательная сила неотступно влекла его к страшной роже в толпе, – не удержавшись, он бросил налево мгновенный косой взгляд и весь опять содрогнулся.
   Ходжа Насреддин, понимая, что делается в его душе, подал вору тайный знак удалиться.
   Вор исчез.
   Вельможа вздохнул свободнее.
   – Писцы, вычеркните все, что записали раньше касательно драгоценностей, – приказал он. – Даже лучше вырвите совсем эти листы и начните новые. Пишите: поскольку установлено с полной достоверностью, на основании многих неопровержимых доказательств, что упомянутые драгоценные предметы принадлежат женщине, вдове…
   – Саадат, – услужливо подсказал Ходжа Насреддин.
   – Женщине, вдове по имени Саадат, – продолжал вельможа, – то, согласно закону и справедливости, должны быть ей немедленно возвращены…
   Здесь послышался вопль менялы:
   – Как это – ей возвращены?! Драгоценности принадлежат мне, а вовсе не какой-то вдове!
   До сих пор он безмолвствовал, так как ничего не мог понять в происходящем, хотя и чувствовал что-то неладное для себя. Но когда речь зашла о драгоценностях, он возопил.
   – Какой это суд? – кричал он. – Где они, эти многочисленные неопровержимые доказательства? Я не вижу ни одного!.. Это новый коварный замысел против меня! Пусть будет мне предъявлено хоть одно доказательство! Добрые люди! – Он повернулся к толпе. – Вы слышите, видите! На ваших глазах грабят честного человека! Добрые люди, будьте свидетелями!
   Толпа загудела, отзываясь ему шутками, смехом, язвительными возгласами; какой-то мальчишка закричал перепелом, второй залаял, третий замяукал; на площади возник беспорядок, нетерпимый и недопустимый перед лицом начальства.
   – Купец Рахимбай, умолкни! – грянул вельможа. – Ты возмущаешь народ против закона и власти!
   – Не замолчу! – вопил в исступлении купец. – Драгоценности мои, я платил за них деньги!
   Шум и волнение на площади возрастали. Необходимо было угомонить купца. Но к этому вельможа не видел никаких способов, ибо купец впал в такое неистовство, что уже ни увещания, ни уговоры не могли образумить его.
   Тогда вельможа, спасая себя, решился на крайнее средство.
   Он подал знак стражнику с колотушкой.
   – Я пойду во дворец, пусть великий хан самолично разберет мое дело! – кричал купец, а в это время к нему со спины подкрадывался коренастый, дюжий стражник, держа на отлете взнесенную наискось колотушку.
   – Пусть великий хан удостоверится, каковы его судьи! – И это было последнее, что купец выкрикнул.
   Колотушка опустилась на его голову.
   Язык купца на ладонь выскочил изо рта, глаза выпучились и закатились. Он посинел, начал громко и часто икать, валясь навзничь, – и повалился бы, но вовремя был подхвачен тем же стражником с колотушкой.
   Другие стражники успели навести порядок в толпе.
   Пользуясь затишьем, вельможа объявил приговор и собственноручно отдал вдове кошелек с драгоценностями.
   Хотя все это происходило перед лицом купца – он уже больше не кричал и не мешал правосудию. Вряд ли он даже видел что-нибудь, так как смотрел на мир из-под полуопущенных век одними белками, а зрачки пребывали по-прежнему где-то глубоко подо лбом. Икота, перемежаемая всхрапываниями, сотрясала его жирное тело, – так и был он отправлен домой в сопровождении трех стражников: двое волокли его под руки, третий подталкивал сзади.
   …И только перед калиткой своего дома, когда стражники, усадив его на дороге, спиною к забору, чтобы не падал, уже ушли, – он опомнился и долгое время ничего не мог сообразить, водя по сторонам бессмысленным, мутным, словно бы дымным взглядом. Где площадь, где этот плут гадальщик? Да уж не сон ли все это?..
   Где сумка?!
   Он схватился за левый бок.
   Сумки не было.
   Она уже покоилась на дне одного ближнего водоема, набитая песком, а деньги из нее приятно отягощали собою карманы стражников.
   Купец вскочил и, стеная, пошатываясь, в съехавшей набок чалме, устремился обратно, на судейскую площадь.
   Там никого уже не было – ни вельможи, ни гадальщика, ни вдовы. Судилище закончилось, толпа разошлась. Площадь, залитая горячим солнцем, расстилалась широко и пустынно перед глазами купца, словно никогда и не было здесь никакого скопища людей, словно все, что происходило здесь полчаса назад, – все это ему привиделось, померещилось и пропало.
   Лениво бродили два дозорных стражника, третий сидел, раскинув ноги, в тени помоста и перематывал тряпье на своей колотушке.
   – Сумка! – завопил купец. – Моя сумка с деньгами!
   Ответом был громкий смех и непристойные ругательные возгласы.
   – Он хочет еще! – кричал стражник с колотушкой. – Ему одного раза мало! Придержите-ка его, я сейчас!..
   Из этих слов купец понял, что с ним произошло и почему в затылке он чувствует тупую, ломящую боль.
   – Грабители! Разбойники! – возопил он и бегом помчался ко дворцу, провожаемый насмешливым гоготом и непристойной руганью стражников.
   Что было с ним дальше, удалось ли ему проникнуть во дворец, принес ли он великому хану свою жалобу и чем закончилась его новая тяжба с вельможей, – все это нам неизвестно, как неизвестна и дальнейшая судьба остальных: ввергнутого в тюрьму Агабека, пылкой Арзи-биби и других. На этих строчках они уходят из нашей книги, в которой занимали место лишь в меру своего соприкосновения с Ходжой Насреддином, светясь отраженным блеском его немеркнущей славы, – он расстается с ними, отблеск слабеет, гаснет, и они все погружаются на наших глазах в непроглядную тьму небытия, в мглистые пучины забвения.
   Ибо сами по себе, по своему полному духовному ничтожеству, бессильны оставить в мире какой-нибудь след.
   Так, на обратном пути к дому, освобождался Ходжа Насреддин от своих многочисленных спутников, которых послала ему судьба в этом путешествии; теперь возле него оставался только вор.
   Вдвоем рано утром они покинули многошумный, бурливый Коканд.
   Уже пробудившийся к торгу базар далеко проводил их своим хищным ревом; навстречу со всех сторон, от всех девяти кокандских ворот тянулись вереницы арб, караваны и всадники, спеша к началу торговли, – новый день готовился повторить то же, что и вчера: кощунственное служение богу наживы, обманов и хитростей.
   А за городом, в садах, еще тенистых и влажных, была тишина – такая светлая, чуть подернутая голубовато-солнечной дымкой, словно бы родившаяся от небесной, туманной голубизны. И здесь Коканд сказал Ходже Насреддину свое прощальное слово, – за низеньким ветхим забором, в маленьком саду звенели, заливались тонкие детские голоса:
 
Открывает южный ветер
Вишен белые цветы,
День встает, лучист и светел,
Солнце греет с высоты.
 
 
И под ясный свист синицы,
Под весенний гром и звон,
Просыпается в гробнице
Добрый старый Турахон…
 
   Ходжа Насреддин остановил ишака, спешился и почтительно поклонился в сторону забора. Он кланялся Коканду, что вознаграждал его за добрые труды этой песенкой.
   Миновали последний сад, – началась низина: рисовые поля, блестевшие под солнцем белым расплавленным блеском. Отсюда было уже недалеко до гробницы дедушки Турахона.
   Ходжа Насреддин обнял вора:
   – Мы расстаемся. Кланяйся от меня Турахону, проси у него сил для новой, добродетельной жизни.
   Затем было длительное прощание с длинноухим. Вор поцеловал его в нос и в последний раз деревянным гребнем расчесал кисточку на хвосте.
   – Когда я опять увижу вас обоих? – спрашивал он.
   – Не знаю, не знаю, – отвечал Ходжа Насреддин. – Помни только: мир открыт тебе во все концы, открыт и мне. Может быть, и встретимся: в каждой разлуке всегда сокрыта новая встреча.
   На том они расстались. С опущенной головою, медленно вор удалился по боковой тропинке, что вела к усыпальнице Турахона.
   Ходжа Насреддин поехал дальше; впереди уже слышался гул и рокот большой дороги; еще полчаса – и она приняла его в свой мутный, кипучий поток.

Глава тридцать девятая, заключительная

   Осталось немного: о том, как вернулась Гюльджан и как встретились они с Ходжой Насреддином.
   Он опередил ее на один только день. Вернувшись уже в сумерках домой, он сразу лег спать, будучи весьма утомленным с дороги. Постель он себе устроил на крыше; утром, разбуженный солнцем, глянул вниз и закричал неистовым голосом:
   – Что ты делаешь, презренный лепешечник! Или ты решил стать еще инжирником?
   Вопль этот направлен был к ишаку. По забывчивости Ходжа Насреддин оставил на ночь открытой калитку в сад; ишак забрался туда и произвел великое опустошение в кустах инжира, объев не только плоды, но и листья.
   Воспоследовало изгнание с помощью палки; потом Ходже Насреддину пришлось долго возиться, приводя инжир в порядок, чтобы следы опустошения хоть на первый взгляд не так бросались в глаза.
   А впереди была еще куча дел: отнести кумган в починку, отдать долг мяснику, окопать виноградные лозы. Еще что-то… А главное, самое главное – починить забор!
   К этому делу и приступил он безотлагательно: выкопал яму, замесил глину пополам с нарезанной соломой.
   А больше ничего не успел сделать: из-за поворота дороги показалась арба, и его слух был сразу поражен семью звонкими голосами, над которыми властвовал восьмой, могучий, принадлежащий Гюльджан:
   – Здравствуй, мой дорогой супруг! Как ты здесь жил без меня?
   – Да ничего себе, – говорил Ходжа Насреддин, снимая с арбы и поочередно целуя потомство. – Скучал, ожидая со дня на день вашего возвращения.
   Гюльджан, опершись на его плечо, сошла с арбы, огляделась – и увидела брешь в заборе.
   – А что же забор?
   Смутившийся Ходжа Насреддин потупил глаза:
   – Да все как-то, знаешь, некогда было. То одно, то другое… Вот и не успел…
   – Посмотрите! – вознегодовала Гюльджан. – Посмотрите на этого человека! За три месяца, за целых три месяца, он не смог сделать даже такого пустячного дела!
   Заканчивая нашу вторую книгу о Ходже Насреддине, мы от всей души хотели бы удостоверить читателя в счастливом конце для всех, упомянутых нами, которые достойны такого конца, не исключая, разумеется, и мудрого старца из братства Молчащих и Постигающих дервишей.
   Но истина обязывает нас к скорбному признанию: старец не дождался возвращения Ходжи Насреддина – умер, или, выражаясь его языком, перешел в иное, высшее состояние. Возможно, сам старец и не считал свой переход прискорбным, и даже наверное так, но мы, далеко еще не достигшие высот его мудрости не в силах скрыть грусти, охватывающей нас над его безымянной могилой.
   Ибо он умер, как и подобало истому дервишу, никому не назвавшись, – и в этой безымянности его могила неожиданно обрела высокий всеобъемлющий смысл: здесь покоится Человек.
   Именно так и понял эту могилу Ходжа Насреддин, который о смерти мудрого старца узнал от нищего, позаботившегося похоронить его.
   Этот нищий проводил Ходжу Насреддина к могиле. Дорогой рассказал:
   – Я был при нем до последней минуты. Он умирал молча, нерушимо соблюдая свой обет. И лишь перед самым концом прошептал: «Возьми деньги в изголовье и скромно похорони мое тело; все, что останется, – раздай бедным…» Он умер с таким просветленным лицом – я даже удивился.
   – Оставь меня одного, – попросил Ходжа Насреддин; провожатый ушел; тогда он опустился на колени перед могилой, не имевшей сверху даже простого камня. Впрочем, жизнь сама позаботилась об украшении могилы: уже проглядывала там и здесь по холмику молодая травка, а в изголовье нашел себе приют маленький цветок – синяя капля, упавшая на могилу с неба, вместе со вчерашним дождем.
   …Допоздна оставался Ходжа Насреддин на кладбище, ведя мысленную беседу с усопшим.
   Кладбище погрузилось во тьму, повеяло свежестью, зажглись на темном небе звезды.
   Ходжа Насреддин сказал:
   – Прощай, мудрый старец, изредка я буду приходить к тебе.
   И услышал благожелательный ответ, передавшийся в его разум через сердце – не словами, а теплой волной.
   – Об озере не беспокойся, – продолжал Ходжа Насреддин. – Я выполнил все по своему разумению, и получилось как нужно. Я рад, если хоть чуточку помог тебе своей скромной помощью перейти на высшую ступень твоего бессмертного бытия. Но в одном я повинен: я так и не нашел своей веры. Говоря по правде, я понадеялся на твое обещание подсказать, – а ты взял, да и… того – перешел. Не дождавшись… Теперь я попытаюсь, конечно, сам найти, – не знаю, выйдет ли что-нибудь?
   Величаво и торжественно, в содружестве звезд, плыла земля сквозь голубую мглу ночи, ветер шелестел в деревьях, кричали ночные птицы, благоухала трава, обильно увлажненная росой, билось сердце в груди Ходжи Насреддина – и во всем этом он вдруг ощутил с полной несомненностью свою веру и понял ее, хотя назвать еще но умел. Переполненный порывом, восторгом и беспредельным счастьем любви к миру, чувствуя ответную, такую же беспредельную любовь живого мира к себе, сливаясь со всем сущим вокруг, но не растворяясь в нем и сохраняя себя, он шагнул в одно из тех драгоценных мгновений, что соприкасают человека с великим и вечным круговоротом жизни, куда смерти доступа нет и не будет!
   Его вера все громче звучала в его душе и переливалась через края, но слова для нее, неповторимого и единственного, он в своем разуме не находил. А между тем чувствовал, что оно есть, и где-то близко; он напрягая все силы, дабы пламя из его души поднялось в разум и зажгло его этим великим словом; и когда, казалось ему, он уже вконец изнемог от непомерных усилий, – слово это вспыхнуло в нем, блеснуло, сверкнуло и, перелетев на уста, обожгло их незримым огнем.
   – Жизнь! – воскликнул он, вздрогнув и затрепетав, не замечая слез, струившихся по лицу.
   И все вокруг дрогнуло, затрепетало, отзываясь ему, – и ветер, и листья, и травы, и далекие звезды.
   Странное дело: он всегда знал это простое слово, но проник во всю его бездонную глубину только сейчас, – и когда проник, это слово стало для него всеобъемлющим и бесконечным.
   …С того памятного дня, когда ему на могиле старца открылось вещее слово, он начал жить не так, как раньше: он начал жить в ясности, не смущаемый никакими сомнениями, не угнетаемый путаницей и кажущимся хаосом мира, ибо имел ко всему верный, истинный ключ. Но рассказ об его дальнейшей жизни – это новая книга, писать которую будет уже кто-то другой, наш преемник, идущий за нами следом.
   А наши труды окончены; мы прощаемся на этом с Ходжой Насреддином. Душою мы, конечно, еще не раз вернемся к нему и вступим в мысленную беседу с ним по различным поводам и случаям, что нам встретятся на жизненном пути, но пером, на бумаге, никогда уже не вернемся, ибо сказали о нем все, что знаем и что хотели сказать.
 
   1954