свет, который носить на себе теперь могу лишь я, один будет сиять на голове
и на груди танцовщицы на театральных подмостках, его станут продавать в
игрушечных лавках как красивую забаву. Сначала для его сосредоточия
потребуются разные приспособления, потом все это упростится, и, наконец,
люди поймут, что можно его добывать так, как я его добываю, без всяких
видимых приспособлений...
- Итак, - заключил он, - пока мы не научились согласовать свет с теплом
и не нашли счастья, мы не принадлежим к высшему, всемирному обществу
розенкрейцеров. Если когда-нибудь мы соберемся в день наших годичных
заседаний под этими древними сводами, то это будет значить, что мы все
открыли великую тайну тепла, что мы нашли счастье... Тогда, и только тогда
возродится наше братство... О, если б этот великий день настал для нас!..
Пока же, братья, мы свободны от всех требований нашего устава; пусть каждый
из нас идет в жизнь и делает из своих действительных знаний и сил то
употребление, какое ему укажут разум и совесть... Организация нашего
братства такова, что временное или вечное прекращение его деятельности может
произойти без всяких потрясений... Я сказал все. Отец, я жду твоего слова.
Старец поднял на него взгляд, в котором теперь ничего не было, кроме
спокойствия.
- Сын мой, - сказал он, - гроза пронеслась над нами и оказалась
животворной... В словах твоих и действиях видна та истина и мудрость,
которая высоко вознесла тебя... Ты прав, и мы должны благодарить тебя за
трудный и великий урок, который не унизит нас, а поможет нам возвыситься.
Да, мы все должны приступить к испытанию... и мы разойдемся сегодня с
надеждой, что настанет день, который снова соединит нас. Быть может, я не
увижу этого дня... но он настанет! Вот и мое пророчество: под эти древние
своды еще придут блаженные силы человечества и в братском общении обменяются
здесь такими сокровищами, которые вместят в себе все блага материи и духа...
Розенкрейцеры крепко обнялись и, каждый со своими мыслями и чувствами,
разошлись по мрачным и сырым помещениям замка, где старый Бергман приготовил
им постели.

    XX



Прошло недели две, и все совершилось так, как было предназначено новым
главою братства розенкрейцеров. Это великое, таинственное братство на
неопределенное время прекратило свою деятельность.
На древней, пустынной улице Нюренберга, в том ветхом доме, который
принадлежал уже несколько столетий фамилии Небельштейнов и где
Захарьев-Овинов в первый раз увидел отца розенкрейцеров, ежедневно, лишь
наступала вечерняя темнота, происходили собрания братьев. Сначала поочередно
каждый из четырех великих учителей собирал розенкрейцеров высоких
посвящений, личпо знавших своего великого учителя под его розенкрейцерским
именем, знавших о существовании носителя знака Креста и Розы и главы всего
розенкрейцерства, но никогда их не видавших.
Великие учителя передали посвященным, что, вследствие очень важных
соображений, отныне, впредь до нового распоряжения главы розенкрейцеров,
периодические собрания братства прекращаются. Никто не будет теперь получать
никаких инструкций, не будет отдавать отчета в своей деятельности. Каждый
становится совершенно свободным в своих поступках и может распоряжаться как
угодно своими знаниями. Конечно, связь между розенкрейцерами не прерывается,
и всякий по-прежнему, если будет в том нуждаться и того желать,
таинственными путями получит всю нужную помощь и все указания. Но только
этим и ограничится влияние высших сфер розенкрейцерства...
Розенкрейцеры были изумлены, опечалены и даже потрясены таким
сообщением великих учителей. Каждый, естественно, пожелал узнать истинные
причины такого решения. Но учителя никому не хотели открыть тайны того, что
произошло в стенах замка Небельштейна. Новый глава розенкрейцеров допустил
это молчание, и великие учителя ограничились таким ответом: "Настало время
испытания истинной силы каждого из братьев; когда испытания будут окончены,
тогда выяснятся действительные результаты деятельности каждого".
Затем великие учителя потребовали от посвященных розенкрейцеров, чтобы
каждый из них, в свою очередь, собрал порученных им неофитов и передал им
решение. Это было исполнено - и внезапно, само собою, всемирное братство
видоизменилось, распалось, потеряло свою крепкую, определенную форму,
основанную на строгой иерархии и на ритуале,
При этом, надо сказать, в каждом из собраний братьев низших посвящений
произошло нечто странное. Каждый из розенкрейцеров-неофитов, услышав
объяснение своего руководителя, впадал в какое-то особенное состояние и,
выйдя из заседания, забывал очень многое из того, что относилось до
известной ему организации братства, все, что совершилось, то есть
неожиданное таинственное прекращение деятельности братства, представлялось
ему естественным и мало-помалу переставало интересовать его...
Когда Абельзон, известный руководимым под именем Albusa, собрал в
старом доме Небельштейна всю секцию, в числе приглашенных не было Калиостро.
Ему было указано другое время. И, явясь в назначенный час, он, к изумлению
своему, не увидел никого, кроме Albusa. При первом же взгляде на
удивительные глаза маленького человека Калиостро понял, что, если бы Albus
мог на место растерзать его, он сделал бы это без всякого промедления, -
такая жестокость, злоба и ненависть светились в этих страшных глазах. Но
Калиостро был более чем когда-либо уверен в своей силе - ясновидение
СерафиныДоренцы не могло обмануть. Он знал наверное, что ему не предстоит
никакой опасности.
"Благодетель человечества" почтительно поклонился своему учителю и
спокойно ждал его слова.
- Джузеппе Бальзамо! - резким голосом воскликнул Абельзон, нервно
дергаясь в кресле, на котором сидел. - Ты не должен изумляться, что вместо
розенкрейцерского собрания, на которое ты явился в Нюренберг, ты видишь меня
одного. Твоя дерзость не имеет пределов, и только поэтому ты мог воображать,
что будешь когда-либо присутствовать на собрании братьев...
Калиостро усмехнулся, и Абельзон едва сдержал себя, увидя эту усмешку.
- Я, твой бывший руководитель, - как-то прошипел он, - призвал тебя для
того, чтобы объявить тебе о твоем исключении из нашего великого братства.
- Разве можно исключить из братства посвященного розенкрейцера,
достигшего моей степени? - спокойно и даже несколько вызывающим тоном
спросил Калиостро.
- Ты нарушил все клятвенные обещания, данные мне тобою... Ты
изменник!..
- Если б я был изменником, - перебил его все с возраставшим
спокойствием Калиостро, - ты должен был бы меня уничтожить... Но ты меня
уничтожить не можешь, а потому я прошу тебя, великий учитель, выражаться
осторожнее... Никто никогда не слыхал от меня о братстве.
Абельзон должен был призвать на помощь всю силу своей воли, чтобы не
кинуться на этого дерзновенного и не задушить его.
- Если бы ты хоть раз в жизни произнес кому-нибудь имя нашего братства,
поверь, никакие соображения не остановили бы меня, и теперь наступила бы
последняя минута твоей жизни!
- Моей или твоей - это еще неизвестно чьей! - таким же шепотом ответил
ему Калиостро, пристально глядя ему прямо в страшные глаза и спокойно вынося
взгляд их.
- Ты видишь, великий учитель, - прибавил он, - что ты сплоховал, что ты
меня мало знаешь. Еще неизвестно, кто из нас сильнее, и, во всяком случае,
время твоего руководительства мною и моего естественного тебе подчинения
окончено. Если бы я захотел, слышишь ли - если бы я захотел оставаться в
братстве, я бы потребовал теперь, в силу своего права, признания меня
великий учителем. Но я сам не хочу оставаться в братстве по многим причинам.
Я и явился сюда для того, чтобы объявить эти причины моего свободного,
твердо решенного мною выхода из братства...
- Какие же это причины? Что ты можешь сказать в свое оправдание? -
сдавливая в себе все свои ощущения, спросил Абельзон.
- Тебе я не могу сообщить этого.
- Что такое? Кому же, как не мне?
- Тому, кто сильнее меня, а не слабее.
При этих словах Абельзон даже вздрогнул и так стиснул свои сухие,
крючковатые пальцы, что они захрустели. А Калиостро между тем говорил:
- Я объясню все носителю знака Креста и Розы. С тобою мне говорить
больше нечего, а он здесь... ты видишь - я не страдаю неведением.
Дверь отворилась и вошел Захарьев-Овинов.
- Да, я здесь, - сказал он, - но... от неведения до Истинного ведения
еще очень далеко... Твое всеведение, Бальзамо, случайно! Оно принадлежит не
тебе, а той душе, которую ты держишь в неволе... Ты меня понимаешь... Брат
Albus, ты свободен... ваши объяснения не приведут ни к чему. Оставь нас.
- Благодарю тебя за это освобождение! - воскликнул Абельзон.
Его глаза метнули злобные лучи свои не только на Калиостро, но и на
Захарьева-Овинова. Он порывисто вскочил с кресла и быстро вышел из комнаты.
Калиостро проводил его насмешливым и торжествующим взглядом.
- Напрасно ты тешишь свои злые чувства! - сказал Захарьев-Овинов. -
Если бы ты и Albus знали, сколько силы потеряли вы оба за эти краткие минуты
взаимной злобы, то, быть может, вы отнеслись бы друг к другу с иным, более
человечным чувством. Да и торжествовать тебе нечего: если Albus не сильнее
тебя, то ведь я тебя сильнее, и ты знаешь это: следовательно, если б я
поручил ему наказать тебя как изменника, то ты бы и погиб. Но ты знаешь, что
я не желаю твоей погибели. Значит, вся твоя храбрость происходит только от
сознания твоей безопасности...
- Так ты считаешь меня трусом, светоносец! - бледнея, прошептал
Калиостро.
- Нет, - отвечал Захарьев-Овинов, - я не считаю тебя трусом, но ты
слишком любишь жизнь, слишком дорожишь ею, а потому не стал бы пренебрегать
серьезной опасностью. Но не будем терять времени. Все причины твоего
удаления из братства розенкрейцеров мне хорошо известны. Знай, что отныне ты
не розенкрейцер. Я освобождаю тебя от всех твоих обязательств. Братство не
возьмет на себя тяжесть твоей кары, ты можешь быть на этот счет спокоен: ты
сам, своими поступками, готовишь себе страшную кару. Одно, что ты должен
обещать мне, это и впредь никогда, ни при каких обстоятельствах не
произносить имени розенкрейцеров, одним словом, поступать так, как будто ты
никогда и не знал о существовании братства! Мало этого, ты не должен никогда
пользоваться чужим ясновидением для того, чтобы узнавать что-либо,
касающееся братства. Если ты сейчас дашь мне это обещание, я тебе поверю.
Калиостро склонился перед Захарьевым-Овиновым и голосом, в котором
оказалась большая искренность, воскликнул:
- Великий светоносец, обещаю тебе исполнить все, что ты от меня
требуешь. Никакая пытка не заставит меня произнести имени братства и я
ничего не буду узнавать о нем!
- Я тебе верю, несчастный брат, - сказал Захарьев-Овинов.
- Не называй меня несчастным, - внезапно вздрагивая, прошептал
Калиостро. - О, я вижу твою мысль!.. Пытка... Да, к чему скрываться мне
перед тобою, я уже не раз видел, закрывая глаза, картины того, что меня
ожидает... Они запечатлены в астральном свете, а потому неминуемы... Я видел
тюрьму... безжалостных, пристрастных судей... видел пытку... много
ужасного... Но все же не называй меня несчастным... уж даже потому, что ты
сам несчастлив, хоть, может быть, тебе и не предстоит телесной пытки... Ты
помнишь нашу беседу в Петербурге... все, что я говорил тогда, могу повторить
и теперь... ты доказал мне, что ты сильнее меня, я должен был поневоле
подчиниться твоему приказу... я чувствую, что это ты подействовал на
обстоятельства. Но, доказав мне свое могущество, ты не доказал мне, что
счастлив.
- Не ты научишь меня счастью, не ты укажешь мне к нему дорогу? - мрачно
выговорил Захарьев-Овинов.
- Да, конечно, мы совсем разные люди, но все же и у меня ты можешь
кое-чему научиться, несмотря на свою великую мудрость. Говорил и говорю
тебе, что я знал и знаю минуты истинного счастья, и эти минуты так светлы,
так прекрасны, что заставляют меня совсем забывать все беды и ужасы,
грозящие мне в будущем.
- Быть может, ты прав, - сказал, глядя ему в глаза и читая в душе его,
Захарьев-Овинов, - но слушай эти последние слова мои, последние, так как
вряд ли мы еще раз встретимся в этой жизни: воля человека видоизменяет
судьбу и заставляет бледнеть и испаряться образы, витающие в астральном
свете... Все те страшные картины, которые ты видишь с закрытыми глазами,
навсегда исчезнут и не повторятся в материальной действительности, если ты
изменишь жизнь свою, если уйдешь от всяких обманов и удовольствуешься
скромной долей. Думается мне, что и минут счастья у тебя тогда будет больше,
и правильно разовьешь ты свои духовные силы, и избегнешь заслуженной теперь
тобою кары... Все еще от тебя зависит. Удержи свою руку, не подписывай
своего приговора... подумай о словах моих...
Калиостро опустил голову. Взгляд его померк.
- Великий светоносец, - сказал он, - я, конечно, не раз буду думать о
словах твоих... только... я ведь уж не розенкрейцер, не могу быть им... есть
вещи, которые сильнее моей воли... А ты... ты сам.., к какой судьбе идешь
ты?
- Я иду, - внезапно оживляясь, воскликнул Захарьев-Овинов, - я иду
искать истинного счастья... я уже вижу во мраке к нему дорогу... я уже
чувствую, что найду его!..
- Желаю тебе этого.
Они молча обнялись и вместе вышли из старого дома. Свет полной луны
озарял пустынную улицу. Они еще раз взглянули друг на друга, и невольная
взаимная симпатия блеснула в их взглядах. Их руки встретились в крепком
пожатии. Калиостро пошел налево, а Захарьев-Овинов - направо.

Конец второй части


    * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *



    I



В доме старого князя Захарьева-Овинова, в первой комнате помещения, где
продолжал жить отец Николай, да уж и но один, а с женою, перед столом,
накрытым чистой белой скатертью, сидели две женщины. На столе стоял чан с
горячим сбитнем, кувшин сливок и возвышалась целая гора свежих саек и
баранок. Вся эта комната, остававшаяся нетронутой, внушительной и
непоходившая на жилую до самого приезда Настасьи Селиверстовны, теперь
совсем изменила свой вид. Она казалась гораздо менее внушительной и богатой,
но зато в ней сделалось как-то теплее, уютнее. В то же время в ней царили
теперь порядок, чистота. Видно было, что здесь живет добрая хозяйка,
обладающая настоящим хозяйским глазом.
Эта добрая хозяйка, Настасья Селиверстовна, и была одной из женщин,
сидевших за столом перед чаном с горячим сбитнем. Кончался уже третий месяц
пребывания ее в Петербурге, и за это время она очень изменилась. Если б ее
деревенские соседки ее увидели, то непременно всплеснули бы руками и
завопили: "Матушка ты наша, Настасья Селиверстовна, какая беда тебе
приключилась, кто тебя, сердечная, сглазил?.."
Действительно, Настасья Селиверстовна похудела и побледнела, хотя все
еще оставалась достаточно полной. Излишняя густота краски сбежала с круглых
щек ее, и эти щеки стали гораздо нежнее. Прекрасные черные глаза сделались
как-то глубже, вдумчивее и удивительно выиграли в своем выражении.
Вообще Настасья Селиверстовна, на взгляд всякого истинного ценителя
женской красоты, была теперь незаурядно красивой женщиной. А главное, с нее
внезапно, за это короткое время, сошла ее деревенская грубость и
угловатость.
Она сразу огляделась в столице и сумела принять столичный вид. На ней
было очень ловко сшитое темное шерстяное платье, густые ее волосы были хитро
и красиво причесаны, - никто не сказал бы, что она всю жизнь прожила в
деревне, и до сих пор почти и людей-то но видала. Она много стараний
положила в такое преобразование своей внешности, и старания ее увенчались
полным успехом.
Оканчивая перед большим княжеским зеркалом, стоявшим в ее спальне, свой
туалет, она сама себе говорила: "Ну чем же я хуже их, этих здешних
дам-мадамов?". И если бы при этом находился посторонний беспристрастный и
вкусом обладающий зритель, он непременно бы воскликнул: "Матушка, Настасья
Селиверстовна, не хуже ты, а не в пример лучше многих и многих здешних
дам-мадамов!"
Другая женщина, сидевшая рядом с хозяйкой, тоже имела приятную
наружность, и, вообще, вся ее фигура, ее голос, манеры сразу внушали к ней
доверие. Она уже была не молода, и на ее бледном, изнуренном лице долгие
годы страданий оставили свой неизгладимый отпечаток.
Женщина эта была Метлина. По-видимому, она пришла сюда не сейчас, а уже
достаточное время беседовала с Настасьей Селиверстовной. По ее блестящим
глазам и нервному оживлению, сказывавшемуся во всех ее движениях, можно было
заключить, что она много и горячо говорила.
Она уже не в первый раз видела жену отца Николая, но видела ее мельком
и впервые пришлось ей с нею разговориться и сблизиться. Она пришла теперь к
отцу Николаю, но не застала его, и матушка, гораздо более обходительная и
ласковая, чем в первое время по своем приезде, пригласила ее обождать,
сказав, что отец Николай обещался вернуться через час, самое большее - через
полтора часа времени. Заметив, что гостья озябла, матушка тотчас же
распорядилась относительно сбитня, послала прислуживавшую ей дворовую
девчонку за сайками и баранками и принялась угощать Метлину.
Они разговорились, и Метлина рада была рассказать ласковой матушке все
свои обстоятельства. Она теперь чувствовала потребность говорить об этих
обстоятельствах со всяким человеком, внушавшим ей к себе доверие.
Настасья Селиверстовна, вся превратись во внимание, с большим интересом
и участием выслушала печальную повесть о многолетних бедствиях семьи
Метлиных.
- Сударыня моя! - воскликнула она, всплеснув руками, когда Метлина,
дойдя в своем рассказе до времени перемены их судьбы, остановилась, переводя
дух, тяжело дыша и чувствуя большое утомление после этого горячего рассказа,
во время которого она как бы снова пережила все минувшие беды. - Сударыня
моя! Да как это Господь дал вам сил перенести такое? В жизнь свою такой
жалости не слыхивала, а горя-то людского не мало навидалась... Да и своя
жизнь не больно красна, сколько раз на свою беду плакалась. А вот теперь и
вижу, что и бед-то со мною никогда никаких не бывало... Какие там беды! Вот
у кого беды, вот у кого горе!.. Ну, что же, сударыня, как же это так вдруг
все у вас переменилось?
- А так вот, - снова оживляясь и вся так и просияв, заговорила Метлина.
- Привела я тогда с собою святого нашего благодетеля, отца Николая,
помолился он, с его молитвой пришло к нам благополучие. Спас он моего мужа
не только от любой болезни, не только от телесной погибели, но и от
душевной. Совсем спас человека, из мертвого живым сделал. Как сказал, уходя:
"Верьте, молитесь, пождите малое время, все изменится", так, по его слову, и
сталось. Двух ден, матушка, не прошло, как позвали моего мужа во дворец к
самой царице.
Сразу-то мы испугались, особливо он, дрожит весь. "Куда это меня вести
хотят? - говорит, - На какие новые муки и обиды?! Не пойду я, никуда не
пойду, зачем меня царица звать будет, не знает она меня и знать не может.
Обман это один, в тюрьму, видно, меня ведут, совсем докапать враги хотят..."
Да благо, я очнулась вовремя и его на правду навела. А отец Николай-то,
говорю, ведь сказал он, что подождите, мол, немного - все изменится. Это
беда наша уходит, это счастье наше приходит, говорю.
Ну, тут и он понял. Снарядила я его, как могла, а сама ждать осталась.
Полдня ждала, молилась. Сначала нет-нет да и сомнение охватит: а ну как это
не счастье, а беда новая? Только отгоняла я эти сомнения, и совсем они ушли,
а к тому времени, как мужу вернуться, я уже знала, наверно знала, что
никакой беды нет и быть не может, что он придет и расскажет мне о своем
благополучии...
Вернулся он такой радостный, такой светлый, каким я его ни разу в жизни
не видала; кинулся ко мне, обнял меня - давно уж мы с ним не обнимались, -
обнял да и заплакал. Плачет и целует меня, говорить хочет - и не может.
Наконец успокоила я его, он мне рассказал все. Как привезли его во дворец к
камер-фрейлине Каменевой, она с ним и пошла к самой государыне. Государыня
приняла его милостиво, да так ласково, что он как вспомнит, так опять в
слезы - и говорить не может...
Успокоился, стал рассказывать. Сначала он оробел было перед царицей, да
говорит, не такова она, чтобы несчастному человеку долго робеть перед нею.
Справился он с собою, все ей поведал без утайки. Она его слушала со
вниманием и приказала красавице камер-фрейлине со слов его все о делах наших
записывать, относительно всех тяжб и тех людей, которые нас обижали
неправильно...
Все, как есть все, выслушала царица и отпустила его, сказав, что на
другой же день он узнает ее решение. "Терпели вы, - сказала государыня, -
многие годы, потерпите еще один день, только один день!" С тем его и
отпустила.
Ну, вот мы и потерпели, и на другой же день приехала к нам, будто
гостья небесная, добрый наш ангел, Зинаида Сергеевна, от нее мы и узнали о
решении царицы. Муж мой получил в самом дворце должность смотрителя с
квартирою готовою и со всяким царским жалованием. В тот же день мы и
переехали...
Ничего подобного и во сне вам никогда не снилось! После нищеты нашей и
грязи, после голода и холода - в теплых да светлых хоромах на вьем на
готовом! Ведь чуть с ума не сошли от счастья. Ведь первые-то дни нет-нет да
и посмотрим друг на друга: наяву все это или во сне с нами? Наконец очнулись
и стали благодарить Бога. Теперь отогрелись, сыты, довольны, в
благоденствии...
Это вот люди, которые всегда в счастье живут, так они не чувствуют, а
вот мы поняли, и телом, и душою, какая благодать в жизни, как хорошо и
отрадно бывает на Божьем свете... А главное не то... ну, что уж мне... а то,
поймите, матушка, ведь я мужа-то заживо хоронила! Ведь он образ человеческий
терял, на глазах моих душу свою навеки губил. А тут ведь его узнать нельзя -
другой человек совсем стал, да и какой человек-то!..
Она не выдержала и зарыдала. Настасья Селиверстовна так вся к ней и
кинулась.
- Успокойтесь, голубушка вы моя... нет, плачьте, плачьте - это хорошие
слезы, радостные! Поняла я, все поняла, как не понять!.. Истинно, после бед
таких, велико ваше счастье, благодать Божья...
И сама она плакала и обнимала, целовала Метлину. Наконец обе они
мало-помалу успокоились.
- А государыня-то мудра, великая царица, - заговорила прерывающимся
голосом Метлина, - она ведь не остановилась в своих благодеяниях, она все
дела наши тяжебные приказала вновь переисследовать верным людям. Вчера муж
пришел: сияет весь! "Правда, - говорит, - на свет Божий выходит, все
неправильно у нас отнятое, все, что наше по праву, - все нам возвращено
будет..."

    II



Настасья Селиверстовна не слышала этих последних слов своей гостьи, она
вся была теперь поглощена чем-то. Темные брови ее сдвинулись.
- Да вы мне вот что скажите, голубушка моя, - горячо воскликнула она, -
мой-то отец Николай при чем тут? К чему это вы его-то своим благодетелем
называете, к чему так говорите, будто он захотел да и сотворил вам все ваше
благополучие?! Что он пришел-то к вам помолиться, да наставление вам
пастырское сделал? Так ведь то же самое сделал бы всякий священник... Тут
еще благодеяния нету!
Метлина даже руки опустила и глядела на нее с изумлением.
- Как, матушка!.. Бог с вами, что вы такое говорите! Да кто же, как не
отец Николай... Все он один, он!
Настасья Селиверстовна как-то передернула плечами и покачала головою,
- Много бы он сделал, кабы не камер-фрейлина!.. Много бы и
камер-фрейлина сделала, кабы не царица!.. Вот что царица - ваша
благодетельница, это верно!
- Да разве я умаляю ее благодеяния! - все с тем же изумлением
проговорила Метлина. - И я, и муж - мы век будем Бога о ней молить. Слово
нам скажи она - и мы за нее, за нашу матушку, в огонь и в воду готовы... Но
только не смущайте вы себя, - меня-то не смутите! Первый истинный
благодетель наш - отец Николай, и никто другой. Погибали мы и погибли бы, да
Бог сжалился и направил меня к нему, к нему потому, что только он один и мог
помочь нам. Ведь я говорила вам, матушка: пришел он, святой человек, и
принес нам милость Божию. Душу мою обновил и спас душу моего мужа. Сказал:
"Верьте, молитесь, пождите немного - и все будет", и по слову его сталось...
Но брови Настасьи Селиверстовны сдвинулись еще больше; по недавно еще
нежному и растроганному лицу ее мелькнула недобрая усмешка.
- Скажите, пожалуйста! - всплеснула она руками. - Да что же вы думаете,
сударыня, разве мне не приятно было бы узнать, что муж у меня такой угодник
Божий? Только от слов - то оно не станется... Ну ладно, сказал он вам:
пождите, все придет. Пошел он от вас, а здесь, вот в этой самой горнице, его
поджидала камер-фрейлина... Вспомнил он о вас, рассказал ей про ваши беды,
попросил ее поговорить с государыней. Ну что же тут такого? Всякий на его
месте сделал бы то же самое, святости в этом нету. А вот, хотела бы я знать,
кабы он эту самую камер-фрейлину не встретил или кабы камер-фрейлина не
взялась с государыней говорить или не сумела бы - ну-ка, ведь вы бы до сих
пор благополучия ждали! Или не так?
И она пытливо глядела на Метлину, и она боялась, что слова ее покажутся
убедительными и что Метлина сознается в своей ошибке, признает, что отец
Николай во всем этом деле ни при чем. И хотелось ей, страстно, хотя и
бессознательно, хотелось, чтобы Метлина ее убедила во всем том, в чем сама