Екатерина собственноручно написала Иностранной коллегии для передачи Репнину: «При пристойном случае князю Николаю Репнину в разговоре внушить королю прусскому будто бы от себя, что видимая его склонность к войне может удержать меня от вящей дружбы с ним, королем, хотя и некоторые между нами есть сходственные интересы. Когда королевские речи покажутся склонны к войне, тогда посланнику подавать виды склонности к венскому двору; а когда к миру покажет желание, тогда на его сторону говорить, показывая при всяком случае крайнее мое желание видеть мир и тишину. Еще секретнейшее наставление князю Репнину дать: если король в его, князя, бытность убит бы был, чтоб он тогда формально наследнику медиацию нашу офрировал с обещанием неизменного мира». Наконец, Репнин должен был внушить Фридриху, что в случае продолжения войны Россия принуждена будет всеми способами помогать венскому двору. «Сомневаюсь, — отвечал Репнин, — чтоб можно было склонить короля к какой-нибудь уступке, разве сделать это силою оружия, а иначе невозможно». Представления посланника подкреплялись письмом самой государыни. «Я, была бы очень рада, — писала Екатерина Фридриху, — устранить все то, что может вредить доброму согласию между нами, но я не вижу к тому средства, если в. в. не выйдете из настоящей войны. Я вам скажу просто: нет ли возможности заключить мир? Я бы могла действовать иначе, у меня были средства в руках и теперь еще есть. Я пожертвовала существенными выгодами войны любви к миру; надобно надеяться, что другие последуют этому примеру, тем более что до сих пор они могут иметь в виду выгоды еще идеальные только. Вся трудность состоит в вознаграждении саксонскому двору: можно устроить какое-нибудь помещение для одного из принцев этого дома». Письмо оканчивается угрозою: «Я знаю, что венский двор склонен к миру. Я могла бы сообщить вам его предложения, если бы со стороны в. в-ства могла ожидать того же; но, к несчастию, вы отказались от этого, и я боюсь, что, наконец, мои лучшие намерения не исполнятся и я буду принуждена принять меры, противные моим желаниям, склонностям и чувству дружбы».
   26 ноября Репнин имел разговор с министром иностранных дел графом Финкенштейном. Репнин представил решительно о необходимости очищения Саксонии и вознаграждения ей, без чего прочный мир невозможен. Финкенштейн отвечал: «Правда, Саксония страдает, но гнев королевский на нее происходит от уверенности, что она была причиною войны, на что есть и письменные доказательства. Прежде с русской стороны упоминалось только об очищении Саксонии, а теперь пошло дело уже и о вознаграждении». «Секреты кабинетов остаются в тайне между государями, — сказал Репнин, — и я об них ничего не знаю, а известно мне и всему свету, что король прусский первый вошел в Саксонию и с тех пор какие страдания она терпит. Вознаграждение же Саксонии справедливо следует по натуральному праву: обиженный должен получить удовлетворение от обидчика. Удаление его величества от очищения Саксонии и от мира приводит меня в страх, чтоб от этого упорства не последовала холодность между ним и ее императ. величеством; боюсь, чтоб ее величество не была принуждена совершенно обратиться к венскому двору». «Холодности с нашей стороны никогда не будет, — отвечал Финкенштейн, — король твердо намерен сохранять дружбу с императрицею». Во все время разговора, доносил Репнин, Финкенштейн был в великой торопости , говорил он дрожащим голосом и сам дрожал.
   21 декабря Финкенштейн объявил Репнину именем королевским под крайним секретом, что венский двор сделал мирные предложения чрез посредство саксонского двора и король отвечал, что он не удален от мира, лишь бы условия были разумные, вследствие чего с обеих сторон назначены поверенные в делах. Венский двор требовал, чтоб дело велось тайно, но король, будучи обязан истинною дружбою с русскою императрицею, признавая с благодарностию человеколюбивое желание ее относительно восстановления общей тишины, также и в доказательство, что он от мира не удаляется, не хотел этого скрыть. Репнин отвечал, что императрица, конечно, с удовольствием услышит об этом начале к прекращению бедствий человечества и по возможности будет способствовать к отвращению всяких тому препятствий, если только король откровенно и точно изъяснится. Финкенштейн отвечал королевским именем, что король немедленно отправит прямо к императрице свои мирные условия.
   А между тем преемник Гольца граф Сольмс, приехавши 18 декабря к канцлеру на вечер, вступил с ним под видом разговора в подробные рассуждения о делах. Король, его государь, удивляется, начал Сольмс, как сильно ее величество изволит интересоваться саксонским двором, когда тот поступками своими не только не заслуживает заступления ее величества, но более достоин мести за радость, оказанную им при известии о заговоре (хрущовском) против ее величества; он, граф Сольмс, может уверить, что при этом случае дрезденский двор везде разглашал в Польше, что хотя первое покушение было и неудачно, однако новое покушение, которое последует в ноябре, непременно произведет перемену в правлении. Если бы король в угодность императрице захотел очистить Саксонию, то как бы он мог увериться, что не подвергнется нападению в сердце своих владений, имея столько опытов вражды и ненависти дворов венского и дрезденского, которые до войны думали уже о раздроблении областей его. Король готов заключить мир с австрийским домом, если только тот отстанет от своих требований и захочет удовольствоваться тем, чем каждый владел до войны. Так как великобританский двор при заключении мира с Франциею в противность торжественных обнадеживаний вовсе пренебрег интересами его прусского величества и вообще начал оказывать к нему большую холодность, то король опасается, чтоб лондонский двор, скрывая несправедливость своего поступка, не захотел распространить своих вредных для короля внушений и при здешнем дворе, тогда как король, напротив, употребляет всевозможное старание сохранить дружбу с ее величеством. Канцлер отвечал, что ее величество заступается за польского короля по дружбе к нему, по его усильным домогательствам и особенно по принятому однажды навсегда правилу — стараться по возможности о скорейшем прекращении народных бедствий. Ее величество не без причины ожидала со стороны прусского короля большей податливости и снисхождения к ее заступлению, тем более что Саксония и без того уже почти вконец разорена. Опасение австрийского нападения чрез Саксонию на прусские земли не может служить отговоркою, ибо в русском предложении точно обозначено, что Саксония будет немедленно занята войском своего курфюрста, который во всю войну будет соблюдать строжайший нейтралитет. Внушение о странной радости, будто б оказанной польским двором по поводу заговора, тем удивительнее, что об этом не было извещения ни от русского министра в Польше, ни от кого другого; наконец, мнимый раздел прусских земель, в котором обвиняются теперь дворы венский и дрезденский, никогда не был доказан, хотя с прусской стороны весь саксонский архив силою взят и многие бумаги из него изданы. На это Сольмс заметил, что у короля в руках находятся явные доказательства замысла о разделе его владений.
   Фридрих не думал, чтоб Екатерина при тогдашних обстоятельствах решилась начать войну, и особенно войну с ним из-за Австрии и Саксонии. В декабре он писал Финкенштейну: «При настоящих обстоятельствах надобно выигрывать время и идти потихоньку (a pas mesures). До сих пор я не знаю, в каких отношениях мы с Россиею; я имею важные причины думать, что там не захотят разорвать с нами; императрица уводит свои войска внутрь страны, и я не думаю, чтоб Австрия имела большое влияние в Петербурге».
   Какую печаль произвело событие 28 июня в Пруссии, такую же радость возбудило оно в Дании.
   29 июня уже был отправлен к Корфу рескрипт, что если он находится на дороге в Берлин, то пусть возвращается туда, где находится датский король, и удостоверит его в искреннем желании императрицы ненарушимо сохранять и продолжать союзническую дружбу; внушить, что императрица с сожалением видела, как доходили до крайности несогласия с Даниею по голштинским делам, и все предприятия против Дании признавала за несходные с интересом своего государства, благополучие которого предпочитала всем посторонним видам. Теперь императрица желает оставить все на прежнем основании, полагая за правило, что голштинские дела не могут служить поводом к нарушению доброго согласия России с датским двором.
   Корф был уже в Берлине, когда получил этот рескрипт; он немедленно отправился в Копенгаген и оттуда в загородный королевский замок Фриденбург, где его ожидали с нетерпением и приняли с великою радостию. Король не находил слов для выражения своей благодарности императрице за ее уверения в дружбе и распространился о своем уважении к русскому народу. «Вы свидетель, — говорил он Корфу, — как я всегда почитал русский народ, это почтение усилилось вследствие храбрых действий русских войск в настоящей войне, мне было жаль вступить в кровопролитную борьбу с народом, которого я ничем не оскорбил». «Не только двор, — писал Корф, — но и все жители датских провинций, чрез которые я проезжал, до последнего крестьянина обнаруживали радость вследствие нечаянной перемены в их судьбе; да исполнит Всевышний все то, чего эти бедные люди желали вашему величеству. Совершенно другое обнаружилось в Берлине и бранденбургских землях, когда там узнали о вступлении на престол вашего величества: ужас был так велик, что королевскую казну ночью отвезли в Магдебург».
   Но в Дании слишком много рассчитывали на равнодушие Екатерины к Голштинии. Датский король объявил, что по договору между ним и шведским королем как принцем голштинского дома последний отказался в его пользу от опекунства в случае малолетства герцога голштинского. Теперь, по мнению датского короля, этот случай настал по малолетству великого князя Павла Петровича, и он, король датский, должен вступить в опекунство, следовательно, и управление герцогством. Но Екатерина собственноручно написала Иностранной коллегии: «Тем наипаче, что при вступлении моем на всероссийский престол всем державам объявлено, сколько я желаю мир и тишину, ныне удивления достоин поступок короля датского, который объявил мне, будто он права имеет обще со мной опекунство сына моего в Голштинии на себя взять. Я оные права признать не могу. В Римской империи младший принц без ведома старшего своего дома не может в повреждение того заключить трактат. Бывший император не ведал и никогда не апробовал трактат короля шведского, младшего принца голштинского дома, с королем датским в предосуждение своих братьев и наследника Петра III. Мать по всем Римской империи правам имеет опекунство сына своего, и король датский сам подкреплял в саксен-веймарском доме недавно случившийся случай. Сколько наиболее при всего умного света (т.е. по признанию всех умных людей) права самодержавной императрицы подкрепляет поверенность целого обширного народа — всякому на рассуждение отдается. С королем датским же в негоциацию отнюдь вступать не буду до тех пор, что все его войска из Голштинии не выведены». Екатерина назначила администратором известного принца Георгия в награду за его родственное заступничество за нее при Петре III. Разумеется, Дания должна была уступить, и министр иностранных дел барон Бернсторф объявил Корфу, что намерение короля в этом деле было самое невинное: «Он хотел только с своей стороны действительно доказать участие в интересе, в приращении германских владений великого князя, следовательно, получить более случаев к изъявлению его высочеству опытов своей искренности, дабы приобресть будущую этого государя дружбу, которая королю и землям его очень нужна; но, усмотря, что императрица относительно соопекунства и администрации голштинских земель не одного мнения с королем, последний не преминет отказаться от своего права для показания высокопочитания и самой искренней дружбы своей, какую только ее величество вообразить себе изволит».
   Событие 28 июня, возвратившее Корфа из Берлина в Копенгаген, удержало Остермана в Стокгольме. 29 июня отправлен был к нему рескрипт с извещением о восшествии на престол Екатерины и с приказанием уверить короля в намерении новой императрицы непременно содержать добрую дружбу с шведским двором. Король велел отвечать, что хотя не мог без сожаления услышать по ближнему родству с бывшим императором Петром III o наведенном им самим на себя приключении, однако, приняв в уважение важные причины, принудившие императрицу предаться материнскому попечению о благе Российской империи, и еще ближайшее родство с нею, с наичувствительнейшим удовольствием услышал о счастливом ее восшествии на престол и о намерении сохранять дружбу со Швециею; король с своей стороны не преминет утверждать эту дружбу всеми силами. Это Адольф-Фридрих доказал немедленно совершенным отстранением своим от участия в деле по претензиям датского короля на голштинскую администрацию.
   Относительно новой инструкции графу Остерману канцлер Воронцов подал императрице доклад: «Графу Остерману в начале еще последнего правления дан был указ шведского короля и королеву, также и партию их подкреплять везде и при всяком случае, но так как это беспредельное повеление может касаться и ниспровержения установленной в Швеции формы правления, то не соизволено ль будет его отменить?» Екатерина отвечала собственноручно: «Ограничивая форму правления, подкреплять партию, противную господствующей».
   В сентябре Остерману удалось добыть и переслать в Петербург донесение шведского посланника при русском дворе Поссе о состоянии Российской империи. Поссе начинает ближайшим к себе делом — отношениями России к Швеции, о которых пишет, что было бы желательно, если бы они навсегда остались такими, как теперь. Затем Поссе переходит к военной силе России: регулярное войско простиралось до 304953 человек, нерегулярное — до 32000; но из этого числа в поле не может быть выведено более 100000 человек; полки никогда в комплекте не находятся: так, в пехотном полку следует быть 2637 человекам, но в нем постоянно недостает от 600 до 700 человек, ибо Военная коллегия старается иметь сколько возможно порожних мест, чтоб остающимся жалованьем обогащать свою казну. Кроме того, от беспрестанных переходов армейских полков по такому обширному государству из одной провинции в другую много людей пропадает; сюда же должно присоединить природную ненависть русских к военной службе и трудность в наборе и пересылке рекрут. В счет людей в полках входят офицеры, унтер-офицеры, капралы, лекаря, попы, писаря, музыканты, плотники, кузнецы, денщики, погонщики, что составляет от 600 до 700 человек в каждом полку. Русский солдат питается дурною пищею, находится постоянно в тяжелой работе, лишен хороших лекарей и лекарств; по этим причинам четвертая доля полка лежит в госпитале, а больного солдата можно почитать пропадшим по дурному за ним уходу, так что в каждом полку остается только от 800 до 900 человек. Русские к солдатству не способны и не имеют искусных генералов, исключая некоторых иностранцев. Во время настоящей войны находившиеся в русской службе чужестранцы и лифляндцы обойдены и пренебрежны, и в последние годы несколько тысяч способных и искусных иностранных офицеров принуждены были просить увольнения и получили его без всякого затруднения. Сухопутный и Морской кадетский корпуса могут почитаться плодовитым садом, доставляющим способных офицеров. Флот состоит из 31 линейного корабля, а с судами других названий число военных кораблей — 42, галер — 99. Старшие корабли в плохом состоянии и так гнилы, что едва можно их починить; вообще флот в дурном состоянии, потому что корабли строят неискусно: 99-пушечный корабль «Елисавета», построенный в 1745 году, не мог быть употребляем на море, потому что на бок валится; казанский дубовый и архангельский сосновый лес, употребляемые для кораблестроения, мягки и неплотны; Кронштадтская гавань не имеет соленой воды; семимесячное в году окружение корабля снегом и льдом очень много вредит им. Русский флот будет всегда в посредственном состоянии по недостатку искусных матросов; этот недостаток будет существовать до тех пор, пока Россия не будет употреблять для своей торговли собственных морских судов.
   «Если бы Россия умела пользоваться выгодами, которыми так богато одарила ее природа, то она могла бы довести свою торговлю до высшей степени процветания; но у русских нет для этого ни достаточной вольности, ни достаточного знания и кредита, ни достаточного количества денег; их знатнейшие купцы суть только комиссионеры купцов иностранных, преимущественно английских. В Россию ввозится иностранных товаров на три миллиона 2715 рублей, а вывозится — на четыре миллиона 700000 рублей; но для избежания тяжкой пошлины привозимые товары по меньшей мере объявляются третью ниже истинной цены, а сверх того, мимо таможен тайным образом провозится множество товаров, так что большой разницы между вывозом и ввозом быть не может. Торговля сильно страдает от высоких таможенных пошлин: можно положить, что все товары платят по 40 процентов пошлины. Немало способствовало уменьшению русской торговли на несколько лет, а может быть и навсегда, запрещение отпуска из государства некоторых произведений. Пока лифляндские закромы были отворены, Швеция ежегодно брала оттуда по нескольку тысяч ластов хлеба, но когда вывоз хлеба из России был запрещен, то Швеция нашла внутри себя средство помочь этой беде: запрещено было безрассудное винокурение и введена лучшая система в земледелии. Монополии принадлежат к числу важнейших причин, умаляющих торговлю; сюда же должно отнести проволочку времени, обиды, бесконечные хлопоты и взятки, берущиеся во всех таможнях. Когда таможни были у короны, то купцы платили пошлины в конце года оптом и капитал был у них свободен целый год, но когда таможни были отданы на откуп, то купцы принуждены очищать таможенную пошлину тотчас по выходе товара из таможни. Таможенные откупщики обязались платить в год 3000000 рублей, но так как вследствие повышения пошлин торговля уменьшилась, то они оказались несостоятельными.
   О фабриках правительство не заботится надлежащим образом, а частные люди не имеют достаточно денег и кредита, и потому фабрики или совершенно упадают, или не совершенствуются; русские ремесленники не в состоянии добыть себе лучших инструментов и материалов и потому работают дурно, хотя работа их и дешево продается, но по доброте никак не может сравняться с иностранною».
   Остерман с своей стороны доносил императрице о печальном состоянии Швеции, недостатке денег, страшной дороговизне, всеобщем ропоте на правительство, о мысли созвать чрезвычайный сейм. Остерман писал, что вследствие всеобщего неудовольствия может быть восстановлено самодержавие, ибо никогда еще не слыхал он таких ожесточенных выходок против настоящей формы правления. Противники придворной партии утверждали, что она имеет целию восстановление самодержавия, указывая на то, что ею управляет королева и самый влиятельный член партии, полковник Синклер, вполне предан королеве. Остерман при случае завел с Синклером речь о его намерениях: тот отперся от намерения ввести самодержавие, объяснил, что единственная его цель — уничтожение известных беспорядков, а это не может быть сделано без пересмотра существующей формы правления, без отстранения заключающихся в ней противоречий, установления фундаментального закона, которого нельзя было бы переменять при каждом сейме, и без точного определения границ королевской и сенатской власти. На вопрос Остермана, каким способом он может этого достигнуть при такой силе французской партии, которая до этого не допустит, Синклер отвечал, что без денег что-либо сделать трудно и если бы он мог получить только третью часть того, что издерживает французский двор в Швеции, то мог бы достигнуть больших результатов. На вопрос, а если он этих денег не получит, что предпримет в таком случае, Синклер отвечал, что в таком случае надобно потерпеть до времени, пока народ не откроет наконец глаз и сам не подумает о своем спасении. Последний сейм, писал Остерман, кончился без решительного перевеса ни придворной, ни французской партии.
   Важнее были польские дела. Мы видели, что при Петре III вместо Воейкова русским послом в Варшаву был назначен граф Кейзерлинг; Екатерина не переменила этого назначения, но оставила Кейзерлинга на несколько времени в Петербурге для совещаний, и делами посольства в Варшаве управлял резидент Ржичевский. Мы видели, что королевский двор, повергнутый в отчаяние переменою русской политики и тесным союзом Петра III с Фридрихом II, утешался слухами, что в Петербурге произойдет скоро переворот. В депеше от 16 июня прусский министр Бенуа доносил своему королю, что приезжие из Петербурга рассказывают, как императрица любима русским народом. Слухи оказались справедливыми, в России произошла перемена, но польско-саксонский двор ничего от нее не выиграл, выиграла враждебная ему партия Чарторыйских. Ржичевский не умел или не хотел отстать от старых елисаветинских инструкций, по которым русские министры в Польше должны были держать себя беспристрастно относительно тамошних партий и не раздражать двора из-за Чарторыйских; притом же Ржичевский теперь мог бояться Бестужева, известного приверженца польско-саксонского двора, а послом в Польшу был назначен Кейзерлинг, приятель Бестужева. Но Чарторыйские послали жалобу на Ржичевского, который вследствие этого получил выговор от канцлера: «Из полученных мною от вашего высокоблагородия писем, также из отправленных вами к высочайшему двору реляций с неприятностию усмотрено здесь о невоспоследовавшем, согласно здешним видам, успехе в порученных вам делах. Вам точно предписано, чтоб вы в рассуждении сеймовых дел в Польше с князьями Чарторыйскими яко благонамеренными в крайней конфиденции о здешних намерениях изъяснились и до приезда господина посла графа Кейзерлинга в сем пункте по присоветованиям их поступки ваши учредили, також чтоб вы со стороны высочайшего нашего двора у его польского величества домогались, дабы на прошение канцлера князя Чарторыйского пожалованием обоих литовских писарей в порожние чины воеводы виленского и гетмана литовского снизойти соизволил и что король сам себе обяжет такую фамилию, которая прежде много усердия и преданности к интересам его величества оказывала и только обстоятельствами от продолжения оных отведена была, и напоследок чтоб вы уведомили оного канцлера и обоих кандидатов о здешнем заступлении, требуя взаимно при всяком случае содействования их для поспешествования здешних интересов, кои толь тесно соединены с благосостоянием их отечества. Но содержание сих рескриптов вы весьма худо поняли и совсем противное здешним намерениям исполнение сделали, ибо вы, вместо того чтоб согласное и откровенное сношение с фамилиею князей Чарторыйских иметь, совсем другое им, как о том здесь уведомлено, внушали, хотя всего больше надлежало вам стараться, чтоб по довольно известным тамошних разных партий распрям и интригам графа Бриля и прочих ссоры их до крайности не доводить, преклоняя их к умеренным поступкам и прекращению вражды, тем более что ее императорского величества намерения отнюдь нет, чтоб чрез здешнюю протекцию фамилий князей Чарторыйских малейшее огорчение королю польскому учинить. А когда вы принуждены были для разрыва сейма подкупить посла Цехановского, то не должно было ему дозволить внести в манифестацию укорительные для России дела. Впрочем, имею еще приметить, чтоб вы воздержались по внушениям других писать неправильно в предосуждение дознанной здесь благонамеренности фамилии князей Чарторыйских, но впредь по точному содержанию отправляемых к вам отсюда наставлений поступали и вообще в поступках ваших наблюдали здешние виды и сопряженные с оными интересы высочайшего нашего двора».
   Ржичевский оправдывался в письме к канцлеру: «Упомянутое мною злоупотребление князьями Чарторыйскими высочайшего покровительства состоит в том, что когда я их об этом покровительстве уведомил, то они советовали мне ехать к примасу, коронному гетману и прочим, дать им знать о новых отношениях русского двора к ним, Чарторыйским, склоняя упомянутых вельмож войти с ними в соглашение и держаться их, и, прежде чем я успел переговорить с примасом и гетманом, Чарторыйские уже разгласили об императорском покровительстве, ибо некоторые сенаторы и министры на другой же день спрашивали меня, правда ли, что императрица готова одобрить все сделанное Чарторыйскими и во всем их подкреплять. На мой вопрос, откуда они это взяли, я получил ответ, что сами Чарторыйские хвастаются получением такого объявления от русского двора через меня. Тогда я принужден был объявить, что подобной декларации Чарторыйским не делал, а объявил им только желание императрицы доставить им своим ходатайством у короля те чины, которых им хотелось. Правда, князья Чарторыйские — люди великие, только не составляют же здесь большую часть республики, много еще есть сильных и к России расположенных домов, которые также за честь себе почитают получить высочайшую благосклонность, хотя бы с князьями Чарторыйскими и находились в несогласии; следовательно, поступаю я так, как за лучшее рассуждаю, т.е. чтоб не только князей Чарторыйских подкреплять, но и других не раздражать. Князья Чарторыйские сами жалеют теперь о своей поспешности, которая им никакой чести не приносит и по которой они с графом Брилем так рассорились, что нет никакого средства их примирить. Они предъявляли мне, что у шляхетства имеют кредит, но тотчас оказалось, что он был на другой стороне: под изданным ими манифестом подписались гораздо менее, чем под манифестом графа Бриля. Как старых друзей их нельзя покинуть, чтоб и другие имели на Россию добрую надежду, но действовать против графа Бриля и двора, особенно в нынешнем деле, было бы предосудительно».