Страница:
Но кроме этих занятий источниками русской истории, занятий важных, потому что впервые производились чисто научным способом, мы не можем оставить без внимания и другой деятельности Шлецера — педагогической. Мы видели, что Шлецер благодаря Тауберту получил место домашнего учителя при детях графа Разумовского. Граф Кирилла, говорит Шлецер, был хороший человек и потому хотел дать сыновьям своим хорошее воспитание; в средствах не было недостатка, потому что он получал 600000 годового дохода. Но главное препятствие к хорошему воспитанию гетманских детей представляла маменька; тогда какой-то ученый человек присоветовал отцу удалить детей от маменьки, не высылая их из Петербурга. Совет был принят, наняли большой дом на Васильевском острове, в 10-й линии, и здесь поселились трое молодых графов Разумовских: Алексей, Петр и Андрей — да еще три мальчика — Теплов, Олсуфьев и Козлов. Гувернером при детях был Бурбье, французский лакей, но образованный лакей, умевший писать по-французски без ошибок, потому что много читал. При нем были три учителя, жившие в доме, и двое из них адъюнкты Академии — Румовский — математик и Шлецер; другие учителя приезжали давать уроки. Содержание института стоило графу ежегодно 10000 рублей, и содержался он великолепно, по словам Шлецера. Общий план преподавания составлен был без Шлецера, и он не нашел в нем географии! Шлецер потребовал немедленно географии от Тауберта, инспектора института; мало того, он представил необходимость другой науки, необходимость познания отечества — так он назвал русскую статистику. Первый урок начался вопросами: «Как велика Россия сравнительно с Германиею и Голландиею? Что такое Юстиц-коллегия? Каким товаром производит торговлю русский человек? Откуда получает он свое золото и серебро?» Понятно, что сам учитель только тут начал заниматься статистикою России, и при добывании сведений с ним случилось следующее происшествие: осенью 1763 года спросил он в одной купеческой компании, почему нынешнею весною вывезено было пеньки гораздо менее, чем прежде, и означил цифру вывоза; тут один маклер отвел его в сторону и просил не давать вперед подобных вопросов и не обнаруживать таких опасных знаний. «Вас могут принудить, — сказал он, — объявить, от кого вы получили это известие, и вы сделаете чрез это человека несчастным». Сначала Шлецер преподавал своим воспитанникам русскую статистику по иностранным, исполненным ошибок источникам; но скоро Тауберт по знакомству с президентами и членами коллегий начал доставлять ему официальные источники, из которых Шлецер делал извлечения, потом о каждом предмете составлял маленькие рукописные книжки и раздавал их своим воспитанникам; на книжках была надпись: «A l'usage de l'Acadйmie de la X ligne» (для употребления в Академии 10-й линии, т.е. Васильевского острова). Русская география явилась в таком же маленьком формате и быстро распространилась; многие домашние учителя списывали ее, по ней преподавалась русская география и в академической гимназии. Всеобщую историю преподавали сначала по учебнику Curas с вопросами и ответами, переведенному на русский язык с прибавкою русской истории; но Шлецер не хотел преподавать по этому учебнику, начал составлять свой и при этом составлении напал на те мысли, которые после развивал на лекциях в Геттингене. В Петербурге, приноравливаясь к потребностям русских учеников своих, Шлецер пришел к мысли, что надобно ввести в историю целые народы, едва прежде известные в ней по имени: калмыки или монголы, думал он, потрясавшие вселенную, гораздо важнее ассириян или лонгобардов. Но если, по мнению Шлецера, для русских учеников важнее было знать подробности монгольской истории, чем лонгобардской, то зачем же он после перенес это уважение к монголам в Геттинген, где преподавал немцам, для которых, конечно, подробности лонгобардской истории были важнее подробностей монгольской. Это объясняется из материальности стремлений Шлецера: в истории своей он поражается только материальным величием, пренебрегая проявлениями духовных сил человека и народов; в его глазах Мильтиад — деревенский староста в сравнении с Аттилою или Тамерланом; геттингенские слушатели Шлецера помнят, как горячо защищал он с кафедры права внешней жизни или материальные интересы против духовных требований. Мы, конечно, не можем сочувствовать этому взгляду Шлецера; мы очень хорошо знаем, что для счастья и спокойствия человеческих обществ материальные стремления должны быть сдерживаемы, а не защищаемы, не поощряемы, ибо они всегда и везде могущественно обнаруживаются безо всякой защиты и поощрения; мы знаем, что они должны быть поставлены в служебное отношение к духовным требованиям; в истории мы видим осязательно истину священного изречения: «Дух есть иже живит, плоть ничтоже пользует». Мы знаем, когда являются Аттилы, Тамерланы и другие потрясатели вселенной, когда являются внешние или внутренние разрушители общественного строя и цивилизации: когда общество презрит духовную жизнь, духовные интересы, духовные силы, когда предастся чувственности, материальным стремлениям, когда воздвигнет алтари Молоху и золотому тельцу, тогда и являются на историческую сцену вожди нечистых сил, чтоб овладеть запродавшеюся им добычею. Заслуга Шлецера состоит не в установлении верных взглядов на явления всемирной истории, его заслуга состоит в том, что он ввел строгую критику, научное исследование частностей, указал на необходимость полного, подробного изучения вспомогательных наук для истории; благодаря Шлецеровой методе наука стала на твердых основаниях, ибо он предпослал изучению исторической физиологии занятие историческою анатомией.
Наступил 1764 год. Шлецер приближался к тридцатому году своей жизни. Ему было хорошо в Петербурге, но его беспокоило будущее. «До сих пор, — писал он Михаелису, — перекочевывал я, как номад, из одной науки в другую не по юношеской ветрености, но увлекаемый течением обстоятельств… Многоразличные сведения, которые я чрез это приобрел, должны быть мне полезны, когда я наконец остановлюсь на чем-нибудь одном». О путешествии на Восток уже нечего было больше думать; Шлецер начал думать о том, следует ли ему оставаться в Петербургской Академии, издавать русские летописи, создавать русскую статистику, распространять в великом русском народе познания о других народах. Первое изучение русских летописей было для него очень привлекательно.
Но Шлецер по природе своей не был способен к страстным привязанностям, не был способен забывать все для любимого предмета занятий; до тридцати лет этого любимого предмета он еще не нашел, кочевал от одной науки в другую. По своей расчетливой природе он при начале каждого труда спрашивал: а что я за него получу, какие приобрету материальные выгоды? Так и теперь спрашивал он себя: какая мне будет награда, если я, прекратив кочеванье, остановлюсь на русской истории? Место ординарного профессора с 860 рублями жалованья! Но в Петербурге этим жить нельзя, особенно если жениться. Шлецер начал думать, что надобно оставить Россию и в Германии издать свои Rossica, т.е. приобретенные материалы по русской истории и статистике. Весною 1764 года Шлецер подал доношение в Академию, где, во-первых, просил об отпуске в Германию на три года, во-вторых, просил, что если Академия одобряет его деятельность и считает достойным оставаться при ней, то чтоб соблаговолила сообщить ему свое решение до его отъезда, причем он желает представить план занятий, которые он намерен предпринять в будущем для пользы наук. вообще и для распространения их в русской публике. План распадался на два: первый заключал указания, как изучать отечественные памятники критически, грамматически и исторически и как изучать иностранные памятники, заключающие известия о русской истории. Второй план касался распространения сведений в русском народе. Миллионы русских людей, представлял Шлецер, могут читать и писать, сотни тысяч могут читать книги и страстно стремятся к приобретению сведений. Но иностранные языки известны немногим, следовательно, надобно помогать большинству в приобретении познаний посредством переводов; кто же должен помогать? Разумеется, Академия, столь богатая средствами; ее призвание состоит не в том только, чтоб делать открытия по наукам для целого мира; ее русский мир к ней ближе. Но что она сделала? Байер и другие издали очень хорошие, самостоятельные, непереводные учебники для молодого императора Петра II; но с 1736-го по 1764-й печальное затишье и ни одного самостоятельного сочинения, все одни переводы. Латинские комментарии Академии заключали в себе, конечно, важные статьи, но русские не читали их, русские считали большие суммы, которые шли на Академию, и громко говорили, что за такие суммы народ получает только календарь, от этого уменьшается уважение к иностранцам, из которых преимущественно состоит Академия. Последняя, по мнению Шлецера, должна была распространять в русском народе сведения в малых приемах, римскую историю, например, издать не в 26 томах (намек на Тредиаковского), а в одном или двух; многотомные классические сочинения иностранных писателей не издавать; даже легкие, всем доступные иностранные сочинения должно не переводить, а переделывать. Шлецер предлагал свои услуги при составлении учебников или народных книг по предметам, ему известным: по истории, географии и статистике; он предлагал или переделывать уже существующие иностранные сочинения, или из девяти хороших сочинений составлять десятое.
Против продолжения деятельности Шлецера в Академии с обычною своею страстностию вооружился Ломоносов. Его подозрительность к немцам, к их властолюбивым, вредным замыслам была возбуждена в высшей степени. До сих пор иностранцы, вызывавшиеся в Академию, занимались каждый своею наукою; Мюллер занимался русскою историею, был русским историографом, и за то Ломоносов зорко следил за каждым его шагом в самостоятельной деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких-нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно придирался, постоянно протестовал. Но вот теперь является немец, который едва приехал в Петербург, едва успел познакомиться с русским языком, с русскими древними письменными памятниками, как уже хочет распоряжаться полновластным хозяином и в области русской истории, и в области русского языка. Дерзость неимоверная! Но понятно, что сам он не мог дойти до такой степени дерзости: это все Тауберт, он принял Шлецера под свое покровительство, когда тот рассорился с Мюллером, заплатив ему черною неблагодарностию; он приставил Шлецера учителем к гетманским детям, ввел его в Академию и теперь хочет противопоставить ему, Ломоносову, и в занятиях русскою историею, и даже русским языком: Шлецер по настоянию Тауберта уже написал русскую грамматику. Самую сильную выходку сделал Ломоносов против этой грамматики: «Хотя всяк российскому языку искусный легко усмотреть может, сколь много нестерпимых погрешностей в сей беспорядочной грамматике находится, показующих сочинителевы великие недостатки в таковом деле, но больше удивится его нерассудной наглости, что, зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных россиян, не обинуясь, приступил к этому и как бы некоторый пигмей поднял Альпийские горы. Но больше всего оказывается не токмо незнание, но и сумасбродство в произведении слов российских». Приводя несколько словопроизводств, Ломоносов заключает: «Из сего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Мюллер в своем отзыве нисколько не отрицал достоинств Шлецера; он настаивал на одном — что этот ученый непрочен Академии и России: «Если он обяжется служить два, три, пять, положим, десять лет, то, чем долговременнее будет его пребывание в России, тем больше он добудет в свои руки известий о ней, которыми по возвращении в Германию он воспользуется с большою для себя выгодою; но я не вижу, что же выйдет из этого для чести и пользы России?»
Шлецер подал просьбу самой императрице об отпуске за границу и в конце просьбы испрашивал всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды «под собственным ее величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рода препятствий, обработать прагматически древнюю русскую историю от начала монархии до пресечения Рюрикова дома по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами исторической истины и добросовестно, как следует вернейшему ее величества подданному. В случае же если он, Шлецер, не будет иметь счастия достигнуть этого лучшего из своих желаний, да удостоится он и по отъезде своем пребывать в связи с Академиею ее величества в качестве иностранного члена-пансионера». Просьба была подана чрез генерал-рекетмейстера Козлова, которого сын учился у Шлецера в академии 10-й линии, и перешла на рассмотрение к Теплову, которого сын учился там же. Оба, и Козлов и Теплов, имели полную возможность убедительно представить Екатерине блестящие способности и богатые ученые средства Шлецера, необходимость удержать такого человека на пользу русского просвещения; и следствием было то, что Шлецер был сделан ординарным профессором русской истории с жалованьем по 860 рублей и с условием, что свои работы он должен представлять ее императорскому величеству или кому от ее величества рассмотрение оных поручено будет.
Если мы теперь от старой относительно Академии наук с ее постоянною борьбою между русскими и иностранными членами перейдем к новорожденному университету Московскому; то нас здесь остановит любопытное явление: только двое профессоров русских, Поповский и Барсов, начавшие свое образование в московских духовных школах и окончившие его при Академии наук, после к ним присоединился магистр Савич; все остальные иностранцы. Поповский преподавал философию и красноречие и стал известен преимущественно переводом (с французского) знаменитой в свое время поэмы Попе «Опыт о человеке». Поповский, трудясь над переводом «Опыта», и люди, дававшие важное значение переводу и ставившие его в большую заслугу Поповскому, платили дань веку. «Опыт о человеке» есть написанное гладкими стихами длинное рассуждение, где изложено учение английских поклонников разума, учение, которое французские писатели, Вольтер с товарищами, распространили по всей Европе. О человеке из поэмы Попе можно было узнать, что в детском возрасте для человека нужны игрушки, в зрелом — мундиры и орденские ленты, а в старческом — молитвенники, и все это имеет одно и то же значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха. Деспотизм и свобода имеют один источник — себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала — себялюбие и разум: себялюбие побуждает, а разум сдерживает. Синодальная цензура переделала много стихов в переводе Поповского, не заботясь о цезуре. Эти стихи напечатаны были крупным шрифтом. Второй труд Поповского был также перевод Локковой книги о воспитании. Другой русский профессор, Барсов, начал преподаванием математики, а кончил преподаванием русской словесности; Савич преподавал географию.
С 1756 года начали наезжать в Москву иностранные профессора, так что университет для их помещения выхлопотал себе право иметь собственную гостиницу. Московская публика знакомилась с новым учреждением посредством публичных актов, которые бывали довольно часто: перед началом и концом курса и в высокоторжественные дни. На этих актах кроме чтения речей профессорами устраивались диспуты между студентами под руководством профессоров. Так, 17 декабря 1758 года на акте был диспут из натуральной теологии на латинском языке под руководством профессора теологии Фромана. Наконец, публика могла входить в связь с университетом посредством публичных курсов (которые тогда назывались приватными, а университетские курсы для студентов назывались публичными). Профессор Дильтей немедленно по приезде своем в 1756 году объявил приватные лекции о праве натуральном на французском языке с обещанием весь курс окончить в полгода. В 1761 году Дильтей читал публичные лекции о естественном праве, геральдике, истории и географии; цена каждому курсу была 12 рублей, с неимущих же никакого платежа не требовалось. В 1762 году Дильтей объявил, что начнет приватные исторические лекции на французском языке и обучать будет универсальной истории и хронологии от сотворения света до Р. X. Но чтоб не терять времени в писании оных уроков, то он сочинил и перевел свои исторические лекции и издал их в печать по два рубля экземпляр. А ежели любители наук сею книжкою пользоваться пожелают, не слушая толкования, то оные имеют прислать два рубля в дом помянутого профессора с изъявлением своего имени и ранга, почему немедленно получат три первые листа. Дильтей сначала составлял один весь юридический факультет, и только с 1764 года видим другого профессора, юриста Лангера. В 1765 году Дильтей имел большие неприятности в университете: от него хотели избавиться, наряжено было следствие, причем главный упрек состоял в нерадении. Дильтей с своей стороны указывал, что в последнее время у него был один только студент, что для успешного преподавания русской юриспруденции необходимо прежде положить основания в изучении права естественного и римского и русские законы расположить в какой-нибудь системе, причем излагать их должны русские профессора на русском языке. Дело дошло до императрицы Екатерины, которая именным указом велела оставить Дильтея в университете.
В медицинском факультете сначала был также один профессор, Керштенс, читавший врачебное веществословие; в 1764 году поступил Эразмус, первый открывший кафедру анатомии, хирургии и повивального искусства; для его лекций был устроен анатомический театр; но полиция не хотела исполнять требований университетского начальства, не доставляла трупов.
В 1757 году читался в университете на французском языке курс экспериментальной физики аббатом Франкози. «Собрание было немалое любителей наук, между которыми находились и дамские персоны».
В обеих гимназиях было 36 учителей: 16 русских и 20 иностранцев. О преподавании в этих гимназиях мы имеем несколько известий в записках Фон-Визина, бывшего одним из первых учеников университета. Здесь для уразумения слов Фон-Визина надобно заметить, что гимназии были слиты с университетом и об ученике, проходившем гимназический курс, говорилось, что он учится в университете. «Самая справедливость, — говорит Фон-Визин, — велит мне предварительно признаться, что нынешний (т.е. позднейший) университет уже не тот, какой при мне был. Учителя и ученики совсем ныне других свойств, и, сколько тогдашнее положение сего училища подвергалось осуждению, столь нынешнее похвалы заслуживает, Я скажу в пример бывший нам экзамен в нижнем латинском классе. Накануне экзамена делают приготовление; вот в чем оно состоит: учитель наш пришел в кафтане, на коем было пять пуговиц, а на камзоле четыре; удивленный сею странностию, спросил я учителя о причине. „Пуговицы мои вам кажутся смешны, — говорил он, — но оне суть стражи вашей и моей чести, ибо на кафтане значут пять склонений, а на камзоле — четыре спряжения; итак, — продолжал он, ударя по столу рукою, — извольте слушать все, что говорить стану. Когда станут спрашивать о каком-нибудь имени, какого склонения, тогда примечайте, за которую пуговицу я возьмусь: если за вторую, то смело отвечайте: второго склонения. С спряжениями поступайте, смотря на мои камзольные пуговицы, и никогда ошибки не сделаете“. Вот каков был экзамен наш! Тогдашний наш инспектор покровительствовал одного немца, который принят был учителем географии. Учеников у него было только трое. Но как учитель наш был тупее прежнего латинского, то пришел на экзамен с полным партищем пуговиц, и мы, следственно, экзаменованы без всякого приготовления. Товарищ мой спрошен был: „Куда течет Волга?“ „В Черное море“, — отвечал он. Спросили о том же другого моего товарища. „В Белое“, — отвечал тот. Сей же самый вопрос сделан был мне. „Не знаю“, — сказал я с таким видом простодушия, что экзаменаторы единогласно мне медаль присудили. Как бы то ни было, я должен с благодарностию воспоминать университет, ибо в нем, обучась по латыни, положил основание некоторым моим знаниям. В нем научился я довольно немецкому языку; и паче всего в нем получил я вкус к словесным наукам. В бытность мою в университете учились мы весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Арифметический наш учитель пил смертную чашу, латинского языка учитель был пример злонравия, пьянства и всех подлых пороков, но голову имел преострую и как латинский, так и российский язык знал очень хорошо». У Фон-Визина встречаем также известие о курсе Шадена, бывшего ректором гимназии: «Сей ученый муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны». Шаден преподавал логику на латинском языке.
Фон-Визин поминает университет добром за то, что выучился в нем хорошо по-латыни и довольно немецкому языку. Но другие воспитанники университета не могли похвалиться последним. Когда генерал-поручик Корф, управлявший во время Семилетней войны завоеванною провинциею Пруссиею, потребовал присылки к нему молодых людей, которые могли бы служить при нем переводчиками французского, немецкого и польского языков, то правительство обратилось в университет, и тот выслал в Кенигсберг четырех студентов и шесть человек учеников. Но когда они приехали в Кенигсберг, то Корф нашел, что в переводчики они не годятся да и ни к каким должностям определить их нельзя по незнанию немецкого языка, притом же ученики несовершеннолетние и только начали учиться. Губернатор назад отсылать их не заблагорассудил и распорядился таким образом: «Приемля в рассуждение, что оные студенты и ученики как уже несколько лет обучались и на то немалый кошт употреблен, приказал обучаться им наукам в Кенигсберге во всем, как и прочие там студенты и ученики употребляются, и жалованья давалось студентам по 90, а ученикам по 50 рублей в год».
Сравнительно университет стоял высоко, несмотря на свою юность; лучшие молодые люди из окончивших курс в других учебных заведениях отсылались в университет для дальнейшего образования: так, в 1756 году Сенат приказал кадетского корпуса капралу Кожину за хорошее его обучение против прочих выпущенных из корпуса капралов дать чин подпоручика и отослать в Московский университет по требованию куратора Шувалова. Университет должен был увеличить число приготовленных молодых людей русских для таких занятий, для каких до сих пор употреблялись иностранцы. В 1761 году Медицинская канцелярия напечатала в газетах приглашение иностранцам отдавать детей своих для обучения хирургии. Сенат велел призвать главного доктора в Медицинской канцелярии Лерха и секретаря и внушить им, что объявление в «Ведомостях» сделано очень неосновательно и чтоб вперед в таких делах поступали осторожно, ибо для обучения хирургии можно сыскать довольно и русских людей, как-то: из Московского университета, из Академии наук, из семинарий и других училищ, где преподается латинский язык. До сих пор каждая коллегия имела свою школу, образовывала для себя молодых людей, носивших название юнкеров. В 1763 году вышел указ: в Сенате и прочих местах юнкеров не иметь, а наличных всех из дворян поместить в сухопутный и морской корпуса, а не из дворян — в Московский университет, а других, которые по летам не могут учения продолжать, — в военную и гражданскую службу по способностям.
Наступил 1764 год. Шлецер приближался к тридцатому году своей жизни. Ему было хорошо в Петербурге, но его беспокоило будущее. «До сих пор, — писал он Михаелису, — перекочевывал я, как номад, из одной науки в другую не по юношеской ветрености, но увлекаемый течением обстоятельств… Многоразличные сведения, которые я чрез это приобрел, должны быть мне полезны, когда я наконец остановлюсь на чем-нибудь одном». О путешествии на Восток уже нечего было больше думать; Шлецер начал думать о том, следует ли ему оставаться в Петербургской Академии, издавать русские летописи, создавать русскую статистику, распространять в великом русском народе познания о других народах. Первое изучение русских летописей было для него очень привлекательно.
Но Шлецер по природе своей не был способен к страстным привязанностям, не был способен забывать все для любимого предмета занятий; до тридцати лет этого любимого предмета он еще не нашел, кочевал от одной науки в другую. По своей расчетливой природе он при начале каждого труда спрашивал: а что я за него получу, какие приобрету материальные выгоды? Так и теперь спрашивал он себя: какая мне будет награда, если я, прекратив кочеванье, остановлюсь на русской истории? Место ординарного профессора с 860 рублями жалованья! Но в Петербурге этим жить нельзя, особенно если жениться. Шлецер начал думать, что надобно оставить Россию и в Германии издать свои Rossica, т.е. приобретенные материалы по русской истории и статистике. Весною 1764 года Шлецер подал доношение в Академию, где, во-первых, просил об отпуске в Германию на три года, во-вторых, просил, что если Академия одобряет его деятельность и считает достойным оставаться при ней, то чтоб соблаговолила сообщить ему свое решение до его отъезда, причем он желает представить план занятий, которые он намерен предпринять в будущем для пользы наук. вообще и для распространения их в русской публике. План распадался на два: первый заключал указания, как изучать отечественные памятники критически, грамматически и исторически и как изучать иностранные памятники, заключающие известия о русской истории. Второй план касался распространения сведений в русском народе. Миллионы русских людей, представлял Шлецер, могут читать и писать, сотни тысяч могут читать книги и страстно стремятся к приобретению сведений. Но иностранные языки известны немногим, следовательно, надобно помогать большинству в приобретении познаний посредством переводов; кто же должен помогать? Разумеется, Академия, столь богатая средствами; ее призвание состоит не в том только, чтоб делать открытия по наукам для целого мира; ее русский мир к ней ближе. Но что она сделала? Байер и другие издали очень хорошие, самостоятельные, непереводные учебники для молодого императора Петра II; но с 1736-го по 1764-й печальное затишье и ни одного самостоятельного сочинения, все одни переводы. Латинские комментарии Академии заключали в себе, конечно, важные статьи, но русские не читали их, русские считали большие суммы, которые шли на Академию, и громко говорили, что за такие суммы народ получает только календарь, от этого уменьшается уважение к иностранцам, из которых преимущественно состоит Академия. Последняя, по мнению Шлецера, должна была распространять в русском народе сведения в малых приемах, римскую историю, например, издать не в 26 томах (намек на Тредиаковского), а в одном или двух; многотомные классические сочинения иностранных писателей не издавать; даже легкие, всем доступные иностранные сочинения должно не переводить, а переделывать. Шлецер предлагал свои услуги при составлении учебников или народных книг по предметам, ему известным: по истории, географии и статистике; он предлагал или переделывать уже существующие иностранные сочинения, или из девяти хороших сочинений составлять десятое.
Против продолжения деятельности Шлецера в Академии с обычною своею страстностию вооружился Ломоносов. Его подозрительность к немцам, к их властолюбивым, вредным замыслам была возбуждена в высшей степени. До сих пор иностранцы, вызывавшиеся в Академию, занимались каждый своею наукою; Мюллер занимался русскою историею, был русским историографом, и за то Ломоносов зорко следил за каждым его шагом в самостоятельной деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких-нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно придирался, постоянно протестовал. Но вот теперь является немец, который едва приехал в Петербург, едва успел познакомиться с русским языком, с русскими древними письменными памятниками, как уже хочет распоряжаться полновластным хозяином и в области русской истории, и в области русского языка. Дерзость неимоверная! Но понятно, что сам он не мог дойти до такой степени дерзости: это все Тауберт, он принял Шлецера под свое покровительство, когда тот рассорился с Мюллером, заплатив ему черною неблагодарностию; он приставил Шлецера учителем к гетманским детям, ввел его в Академию и теперь хочет противопоставить ему, Ломоносову, и в занятиях русскою историею, и даже русским языком: Шлецер по настоянию Тауберта уже написал русскую грамматику. Самую сильную выходку сделал Ломоносов против этой грамматики: «Хотя всяк российскому языку искусный легко усмотреть может, сколь много нестерпимых погрешностей в сей беспорядочной грамматике находится, показующих сочинителевы великие недостатки в таковом деле, но больше удивится его нерассудной наглости, что, зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных россиян, не обинуясь, приступил к этому и как бы некоторый пигмей поднял Альпийские горы. Но больше всего оказывается не токмо незнание, но и сумасбродство в произведении слов российских». Приводя несколько словопроизводств, Ломоносов заключает: «Из сего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Мюллер в своем отзыве нисколько не отрицал достоинств Шлецера; он настаивал на одном — что этот ученый непрочен Академии и России: «Если он обяжется служить два, три, пять, положим, десять лет, то, чем долговременнее будет его пребывание в России, тем больше он добудет в свои руки известий о ней, которыми по возвращении в Германию он воспользуется с большою для себя выгодою; но я не вижу, что же выйдет из этого для чести и пользы России?»
Шлецер подал просьбу самой императрице об отпуске за границу и в конце просьбы испрашивал всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды «под собственным ее величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рода препятствий, обработать прагматически древнюю русскую историю от начала монархии до пресечения Рюрикова дома по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами исторической истины и добросовестно, как следует вернейшему ее величества подданному. В случае же если он, Шлецер, не будет иметь счастия достигнуть этого лучшего из своих желаний, да удостоится он и по отъезде своем пребывать в связи с Академиею ее величества в качестве иностранного члена-пансионера». Просьба была подана чрез генерал-рекетмейстера Козлова, которого сын учился у Шлецера в академии 10-й линии, и перешла на рассмотрение к Теплову, которого сын учился там же. Оба, и Козлов и Теплов, имели полную возможность убедительно представить Екатерине блестящие способности и богатые ученые средства Шлецера, необходимость удержать такого человека на пользу русского просвещения; и следствием было то, что Шлецер был сделан ординарным профессором русской истории с жалованьем по 860 рублей и с условием, что свои работы он должен представлять ее императорскому величеству или кому от ее величества рассмотрение оных поручено будет.
Если мы теперь от старой относительно Академии наук с ее постоянною борьбою между русскими и иностранными членами перейдем к новорожденному университету Московскому; то нас здесь остановит любопытное явление: только двое профессоров русских, Поповский и Барсов, начавшие свое образование в московских духовных школах и окончившие его при Академии наук, после к ним присоединился магистр Савич; все остальные иностранцы. Поповский преподавал философию и красноречие и стал известен преимущественно переводом (с французского) знаменитой в свое время поэмы Попе «Опыт о человеке». Поповский, трудясь над переводом «Опыта», и люди, дававшие важное значение переводу и ставившие его в большую заслугу Поповскому, платили дань веку. «Опыт о человеке» есть написанное гладкими стихами длинное рассуждение, где изложено учение английских поклонников разума, учение, которое французские писатели, Вольтер с товарищами, распространили по всей Европе. О человеке из поэмы Попе можно было узнать, что в детском возрасте для человека нужны игрушки, в зрелом — мундиры и орденские ленты, а в старческом — молитвенники, и все это имеет одно и то же значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха. Деспотизм и свобода имеют один источник — себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала — себялюбие и разум: себялюбие побуждает, а разум сдерживает. Синодальная цензура переделала много стихов в переводе Поповского, не заботясь о цезуре. Эти стихи напечатаны были крупным шрифтом. Второй труд Поповского был также перевод Локковой книги о воспитании. Другой русский профессор, Барсов, начал преподаванием математики, а кончил преподаванием русской словесности; Савич преподавал географию.
С 1756 года начали наезжать в Москву иностранные профессора, так что университет для их помещения выхлопотал себе право иметь собственную гостиницу. Московская публика знакомилась с новым учреждением посредством публичных актов, которые бывали довольно часто: перед началом и концом курса и в высокоторжественные дни. На этих актах кроме чтения речей профессорами устраивались диспуты между студентами под руководством профессоров. Так, 17 декабря 1758 года на акте был диспут из натуральной теологии на латинском языке под руководством профессора теологии Фромана. Наконец, публика могла входить в связь с университетом посредством публичных курсов (которые тогда назывались приватными, а университетские курсы для студентов назывались публичными). Профессор Дильтей немедленно по приезде своем в 1756 году объявил приватные лекции о праве натуральном на французском языке с обещанием весь курс окончить в полгода. В 1761 году Дильтей читал публичные лекции о естественном праве, геральдике, истории и географии; цена каждому курсу была 12 рублей, с неимущих же никакого платежа не требовалось. В 1762 году Дильтей объявил, что начнет приватные исторические лекции на французском языке и обучать будет универсальной истории и хронологии от сотворения света до Р. X. Но чтоб не терять времени в писании оных уроков, то он сочинил и перевел свои исторические лекции и издал их в печать по два рубля экземпляр. А ежели любители наук сею книжкою пользоваться пожелают, не слушая толкования, то оные имеют прислать два рубля в дом помянутого профессора с изъявлением своего имени и ранга, почему немедленно получат три первые листа. Дильтей сначала составлял один весь юридический факультет, и только с 1764 года видим другого профессора, юриста Лангера. В 1765 году Дильтей имел большие неприятности в университете: от него хотели избавиться, наряжено было следствие, причем главный упрек состоял в нерадении. Дильтей с своей стороны указывал, что в последнее время у него был один только студент, что для успешного преподавания русской юриспруденции необходимо прежде положить основания в изучении права естественного и римского и русские законы расположить в какой-нибудь системе, причем излагать их должны русские профессора на русском языке. Дело дошло до императрицы Екатерины, которая именным указом велела оставить Дильтея в университете.
В медицинском факультете сначала был также один профессор, Керштенс, читавший врачебное веществословие; в 1764 году поступил Эразмус, первый открывший кафедру анатомии, хирургии и повивального искусства; для его лекций был устроен анатомический театр; но полиция не хотела исполнять требований университетского начальства, не доставляла трупов.
В 1757 году читался в университете на французском языке курс экспериментальной физики аббатом Франкози. «Собрание было немалое любителей наук, между которыми находились и дамские персоны».
В обеих гимназиях было 36 учителей: 16 русских и 20 иностранцев. О преподавании в этих гимназиях мы имеем несколько известий в записках Фон-Визина, бывшего одним из первых учеников университета. Здесь для уразумения слов Фон-Визина надобно заметить, что гимназии были слиты с университетом и об ученике, проходившем гимназический курс, говорилось, что он учится в университете. «Самая справедливость, — говорит Фон-Визин, — велит мне предварительно признаться, что нынешний (т.е. позднейший) университет уже не тот, какой при мне был. Учителя и ученики совсем ныне других свойств, и, сколько тогдашнее положение сего училища подвергалось осуждению, столь нынешнее похвалы заслуживает, Я скажу в пример бывший нам экзамен в нижнем латинском классе. Накануне экзамена делают приготовление; вот в чем оно состоит: учитель наш пришел в кафтане, на коем было пять пуговиц, а на камзоле четыре; удивленный сею странностию, спросил я учителя о причине. „Пуговицы мои вам кажутся смешны, — говорил он, — но оне суть стражи вашей и моей чести, ибо на кафтане значут пять склонений, а на камзоле — четыре спряжения; итак, — продолжал он, ударя по столу рукою, — извольте слушать все, что говорить стану. Когда станут спрашивать о каком-нибудь имени, какого склонения, тогда примечайте, за которую пуговицу я возьмусь: если за вторую, то смело отвечайте: второго склонения. С спряжениями поступайте, смотря на мои камзольные пуговицы, и никогда ошибки не сделаете“. Вот каков был экзамен наш! Тогдашний наш инспектор покровительствовал одного немца, который принят был учителем географии. Учеников у него было только трое. Но как учитель наш был тупее прежнего латинского, то пришел на экзамен с полным партищем пуговиц, и мы, следственно, экзаменованы без всякого приготовления. Товарищ мой спрошен был: „Куда течет Волга?“ „В Черное море“, — отвечал он. Спросили о том же другого моего товарища. „В Белое“, — отвечал тот. Сей же самый вопрос сделан был мне. „Не знаю“, — сказал я с таким видом простодушия, что экзаменаторы единогласно мне медаль присудили. Как бы то ни было, я должен с благодарностию воспоминать университет, ибо в нем, обучась по латыни, положил основание некоторым моим знаниям. В нем научился я довольно немецкому языку; и паче всего в нем получил я вкус к словесным наукам. В бытность мою в университете учились мы весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Арифметический наш учитель пил смертную чашу, латинского языка учитель был пример злонравия, пьянства и всех подлых пороков, но голову имел преострую и как латинский, так и российский язык знал очень хорошо». У Фон-Визина встречаем также известие о курсе Шадена, бывшего ректором гимназии: «Сей ученый муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны». Шаден преподавал логику на латинском языке.
Фон-Визин поминает университет добром за то, что выучился в нем хорошо по-латыни и довольно немецкому языку. Но другие воспитанники университета не могли похвалиться последним. Когда генерал-поручик Корф, управлявший во время Семилетней войны завоеванною провинциею Пруссиею, потребовал присылки к нему молодых людей, которые могли бы служить при нем переводчиками французского, немецкого и польского языков, то правительство обратилось в университет, и тот выслал в Кенигсберг четырех студентов и шесть человек учеников. Но когда они приехали в Кенигсберг, то Корф нашел, что в переводчики они не годятся да и ни к каким должностям определить их нельзя по незнанию немецкого языка, притом же ученики несовершеннолетние и только начали учиться. Губернатор назад отсылать их не заблагорассудил и распорядился таким образом: «Приемля в рассуждение, что оные студенты и ученики как уже несколько лет обучались и на то немалый кошт употреблен, приказал обучаться им наукам в Кенигсберге во всем, как и прочие там студенты и ученики употребляются, и жалованья давалось студентам по 90, а ученикам по 50 рублей в год».
Сравнительно университет стоял высоко, несмотря на свою юность; лучшие молодые люди из окончивших курс в других учебных заведениях отсылались в университет для дальнейшего образования: так, в 1756 году Сенат приказал кадетского корпуса капралу Кожину за хорошее его обучение против прочих выпущенных из корпуса капралов дать чин подпоручика и отослать в Московский университет по требованию куратора Шувалова. Университет должен был увеличить число приготовленных молодых людей русских для таких занятий, для каких до сих пор употреблялись иностранцы. В 1761 году Медицинская канцелярия напечатала в газетах приглашение иностранцам отдавать детей своих для обучения хирургии. Сенат велел призвать главного доктора в Медицинской канцелярии Лерха и секретаря и внушить им, что объявление в «Ведомостях» сделано очень неосновательно и чтоб вперед в таких делах поступали осторожно, ибо для обучения хирургии можно сыскать довольно и русских людей, как-то: из Московского университета, из Академии наук, из семинарий и других училищ, где преподается латинский язык. До сих пор каждая коллегия имела свою школу, образовывала для себя молодых людей, носивших название юнкеров. В 1763 году вышел указ: в Сенате и прочих местах юнкеров не иметь, а наличных всех из дворян поместить в сухопутный и морской корпуса, а не из дворян — в Московский университет, а других, которые по летам не могут учения продолжать, — в военную и гражданскую службу по способностям.