Австрия употребила последнее средство — предложила деньги и вспомогательное войско против Дании. Император отвечал: «Деньги мне не нужны, я надеюсь один управиться с своими врагами, а понадобится помощь, стану искать ее в другом месте, только не в Вене».
   Австрия, находившаяся в крайне затруднительном положении, считала необходимым умерять тон своих протестов против перемены русской политики, но Франция не считала этого необходимым.
   Когда Чернышев подал герцогу Шуазелю декларацию о заключении мира между Россиею и Пруссиею, тот, с трудом скрывая свое раздражение, отвечал: «Не могу скрыть, что эта декларация крайне нас удивляет: как без всякого предварительного сношения с союзниками система, казавшаяся так твердо установленною, вдруг и до основания разрушена! Иначе поступил третьего и прошлого года король, мой государь, хотя также сильно чувствовал надобность дать мир своим подданным, во всех случаях он предпочитал интерес союзников своему собственному. Вы должны отдать нашему двору полную справедливость, потому что через вас шли тогда переговоры». «Тогда были одни обстоятельства, а теперь другие», — отвечал Чернышев и распространился о том, как поступок Петра доказывает попечение его о благе своего народа и вообще его человеколюбие. «Однако, — возразил Шуазель, — исполнение принятых обязательств надобно предпочитать всему другому». «Наш разговор, — заметил Чернышев, — начинает касаться прав, но таким образом мы можем далеко зайти и все же друг с другом не согласимся». Этим разговор о русской декларации и кончился.
   «Здешнего двора обстоятельства теперь очень критические, — доносил Чернышев. — Сухопутное войско в дурном состоянии, и мало надежды на его успехи в будущую кампанию, а флот еще хуже. Англичане хватают множество французских судов, другие не смеют отходить от берега, вследствие чего торговля страдает. В казне сильный недостаток, народ обеднел, и с крайнею нуждою взыскивают с него деньги, налагая налог на налог».
   Ответная декларация французского короля была написана в самых сильных выражениях: «Его величество готов согласиться на предложения прочного и честного мира, но он всегда будет поступать в этом деле с совершенного согласия своих союзников и будет принимать только такие советы, которые будут продиктованы честью и честностью (par l'honneur et par la probite); король счел бы себя виновным в измене, если б принял участие в тайных переговорах; король помрачил бы свою и своего государства славу, если бы покинул своих союзников; король уверен, что каждый из них с своей стороны останется верен тем же принципам. Король не может забыть главного закона, предписанного государям от Бога, — верности договорам и точности в исполнении обязательств». Людовик XV перестал говорить с Чернышевым на выходах.
   А в Петербурге между тем занимались важным делом: от иностранных министров потребовали, чтоб они сделали первый визит принцу Георгию голштинскому. Бретейль, Мерси и министр испанский маркиз Алмодовара отвечали, что сделают первый визит, если принц первый объявит им о своем приезде. Принц не согласился, и канцлер, пригласив их к себе, именем императора объявил, что они не будут допущены на аудиенцию к императору, пока не согласятся с принцем Георгием насчет визитов. Граф Шуазель говорил Чернышеву: как странно и удивительно в Петербурге смешивают два разные дела: одно совершенно частное и никакой важности в себе не заключающее, — согласятся ли известные лица между собою насчет визитов или нет; такие случаи при всех дворах часто бывают; и ему самому, Шуазелю, случилось в Вене столкнуться насчет визитов с принцем Карлом лотарингским, братом императорским, не согласились, и до сих пор визиты с обеих сторон не делаются. Однако венский двор считал это дело посторонним для себя, а при русском дворе приняло оно такое неожиданное и необыкновенное значение. Другое же дело, касающееся аудиенции, государственное: необходимо, чтобы министры допускались к государям, при которых они аккредитованы, ибо без этого они не могут исполнять свою должность и пребывание их при дворах было бы совершенно лишнее. «Прошу вас, — окончил Шуазель, — донести об этом ко двору его импер. величества, представить о различии, какое находит в этом деле здешний двор, и о необходимости допустить нашего министра на аудиенцию без дальнейшего отлагательства; странное смешение двух различных дел может объясниться разве тем, что нарочно ищут предлогов к разрыву». На донесении об этом Чернышева Воронцов написал для императора: «Вчера барон Бретель, будучи у меня, равномерные представления чинил, на что ему вопреки довольные резоны сказаны были, и сей неприятный разговор с горячестью с обеих сторон продолжался около часа с заключением тем, что о представлении его вашему импер. величеству мною донесено будет, но что я не надеюсь, чтоб ваше величество отменили объявленное ему свое намерение, как бы, впрочем, охотны ни были королю французскому оказать знаки своей дружбы. Наконец, г. Бретель просил только о сообщении ему последней резолюции вашего величества, отозвался притом, что, ежели бы оная не полезна для него последовала, он с первым курьером просить станет своего рапеля».
   После описанного разговора Чернышев сообщил Шуазелю, что министры — шведский, датский и английский — имели уже аудиенции у императора, потому что не сделали никакого затруднения относительно первого визита принцу Георгию; но аудиенция барона Бретейля отложена, потому что он не хочет следовать примеру других министров. Император надеется от дружбы французского двора, что он уступит его требованию, впрочем, медленность в допущении Бретейля на аудиенцию не может быть вовсе причиною холодности между двумя дворами, а уступчивость французского двора в деле визита император признает за новый знак дружбы, которую он с своей стороны имеет неотменное намерение соблюдать и еще более утверждать. «Последние два пункта, — писал Чернышев, — принял он, граф Шуазель, пристойным образом и с оказанием удовольствия, что я, приметив, нарочно повторил ему то же самое в таком точно рассуждении, что здешний двор, взяв в надлежащее уважение столь знатный для него пункт, легче склонится на решение дела, касающегося до визита его высочеству принцу Георгию, происшедшего единственно от грубого, упрямого и малорассудительного Бретелева нрава, и загладит тем нескладный его в том поступок».
   Но французский двор не склонился к уступке в деле визита. От 27 мая Чернышев писал: «Здешний двор сам довольно видит неблагоразумие свое в этом деле, но, зайдя так далеко, из гордости и упрямства своего отступить стыдится; итак, определено: Бретейля из Петербурга отозвать и назначить его послом к шведскому двору». Шуазель объявил Чернышеву, что в Петербург назначен будет поверенный в делах или резидент — одним словом, министр третьего класса, который бы не был подвержен никакому церемониалу, вследствие чего Чернышев объявил, что отъезжает из Франции, оставляя в ней поверенным в делах секретаря посольства Хотинского.
   В Петербурге думали, что перемена политики, тесное сближение с Пруссиею и удаление от Австрии и Франции сблизят Россию с Англиею. С первых минут воцарения своего Петр обратился с полным доверием к английскому посланнику Кейту как человеку, который должен был более всех других сочувствовать его новой политике. Гольц по приезде в Петербург также обратился к Кейту за советами и указаниями, и Кейт оказал ему самые дружественные услуги. Но Кейт в Петербурге и Митчель в Берлине держались старой английской политики — политики Питта; а мы уже видели, что новое английское министерство Бюта смотрело иначе на дело и не желало тратиться, поддерживая прусского короля в войне, теперь совершенно бесполезной для Англии. Но как Петр не справился о взглядах нового английского министерства, взглядах, которые так сильно поддерживал русский посланник в Лондоне, так точно Бют не знал, что с новым императором рушатся все прежние политические отношения.
   По получении известия о восшествии на престол Петра граф Бют выразился кн. Голицыну, что теперь единственно состоит в воле императора дать мир Европе. «У нас, — говорил Бют, — довольно чувствуют, что прусский король при настоящих своих бедственных обстоятельствах не может ласкать себя надеждою получить мир без значительных уступок из своих владений; почти уже шесть недель тому назад как я по указу королевскому поручил нашему министру при берлинском дворе Митчелю объявить прусскому министерству, что давно уже пришло время серьезно о том подумать и что здешний двор не может вечно воевать в угоду его прусского величества. По словам здешних прусских министров, король их надеется найти теперь больше к себе расположения при русском дворе, но, конечно, надежда эта химерическая; прусским министрам естественно, как утопающим, хвататься за все и ласкать себя малейшею надеждою, но я не могу думать, чтоб император променял своих естественных союзников на короля прусского. Здешний двор, стараясь о мире, не может притом сильно желать, чтоб русские войска, действовавшие против Пруссии, были возвращены, как, быть может, прусский король надеется, ибо чрез это вместо мира надобно ожидать продолжения войны: с одною императрицею-королевою король прусский может долго воевать, чего здешний двор не желает, а напротив, старается, избавя короля прусского от конечной гибели, склонить его пожертвовать Марии-Терезии своими областями, как требует справедливость. Прошу вас эти мои речи содержать в глубочайшей тайне, ибо я с вами говорил не как министр королевский, но как приятель, вполне на вас полагающийся. Откровенность за откровенность, желал бы я от вас узнать, какую часть из прусских завоеваний государь ваш хочет за собою удержать».
   «До сих пор, — отвечал Голицын, — я не имею еще известия о намерениях государя, только из манифеста его могу заключить, что он хочет во всем подражать своим предкам, следовательно, хочет пребывать неразлучно с своими естественными союзниками, именно с венским двором; потом также по примеру предков сохранять и утверждать дружбу с его британским величеством. Мира мой государь искренне желает, но мира честного, и, как вы, граф, справедливо заметили, прусский король не иначе может получить мир, как жертвуя значительною частью своих областей, и невозможно ему ласкать себя надеждою, чтоб император в предосуждение славы высочайшего своего имени и пользы своей империи променял интересы своих главных и полезных союзников на интерес такого опасного соседа, как король прусский, чтоб вывел свои войска из прусских областей и возвратил их Фридриху II, который сам почитает их невозвратно потерянными; такой поступок не был бы согласен ни с славою, ни с честью, ни с безопасностью императора, который намерен начало своего царствования прославить присоединением к империи всего королевства Прусского по праву завоевания, тем более что эта провинция никакой связи с Германскою империею не имеет; что же принадлежит до других завоеваний, то они могут быть уступлены за какие-нибудь не столь тягостные для короля прусского вознаграждения».
   Описав этот разговор, Голицын прибавлял: «Граф Бют, казалось, был очень доволен моими ответами. Я должен донести, что здесь теперь крайне скучают союзом с королем прусским и с радостью воспользовались бы первым удобным случаем оставить его; следовательно, теперь в воле вашего величества не только исходатайствовать высоким союзникам справедливое удовлетворение, но и Пруссию (провинцию) удержать в вечном владении: английский двор охотно на это согласится». Канцлер Воронцов написал на реляции: «Сия реляция князя Голицына заслуживает великой похвалы и апробации, на которую в ответ гисторически ему отписать о нынешнем состоянии дел и о высочайшем соизволении его импер. величества в рассуждении прежней системы и что с королем прусским, кроме дружеской обсылки, еще никакой негоциации здесь не начато, хотя поверенная персона от его величества сюда и прислана». Реляция Голицына была от 26 января, император читал ее 2 марта.
   Голицын еще при Елисавете получил указ, что отзывается из Лондона на вице-канцлерское место. На место его был назначен известный Гросс, но король Георг III велел объявить Голицыну, что он по разным причинам не может принять Гросса; тогда назначен был полномочным министром граф Александр Романович Воронцов.
   Перед отъездом Голицына граф Бют сообщил ему полученные известия из Магдебурга, где находился тогда Фридрих II, о посылке Гольца в Петербург. Бют выражал сильное неудовольствие, что Фридрих не сообщил лондонскому двору инструкций, данных Гольцу. «Это значит, — говорил Бют, — что инструкции не могут быть нам приятны; здесь догадываются, что, во-первых, прусский король будет всячески стараться поднять Российскую империю против венского двора, к немалому предосуждению европейской вольности; во-вторых, для получения себе выгоднейших от русского императора условий что-либо заключить с русским двором против датского короля».
   Бют давал знать Голицыну, чтоб разговор их оставался в величайшей тайне, но Петр иначе распорядился реляциею Голицына: он показал ее Гольцу и не только позволил снять копию, но и прямо приказал переслать эту копию Фридриху. Получивши ее, Фридрих писал Петру: «Я был бы самый неблагодарный и недостойный из людей, если б не чувствовал и вечно не благодарил бы вас за великодушные поступки. Ваше импер. величество открываете измену моих союзников, помогаете мне в то время, когда весь свет меня покинул, и я единственно вашей особе обязан тем, что случается со мною счастливого». Фридрих велел Финкенштейну показать голицынскую депешу английскому посланнику в Берлине Митчелю, и когда последний уведомил об этом свое правительство, то Бют отвечал, что русский посланник или не понял его, или память ему изменила, или Голицын слишком увлекся своею преданностью австрийскому дому, но что он, Бют, ничего подобного ему не говорил.
   Новый русский министр, назначенный в Англию, граф Александр Воронцов получил от императора такую инструкцию: «1) Надлежит всеми мерами стараться, чтоб привесть короля английского в такие же добрые намерения касательно короля прусского, в каковых он прежде сего находился. 2) Надлежит изыскивать случай, чтоб открыть королю, а наипаче английскому народу, обманы фаворита его графа Бюта касательно короля прусского, представляя им последуемый из того для всей нации неописанный стыд, и особливо в том, если Англия вознамерится, оставляя короля прусского, заключить с королевою венгерскою особенный мир. 3) Стараться всевозможным образом о истреблении остальной королевской дружбы с Даниею и притом домогаться, чтоб совершенно разрушить их союз. 4) Всеми ж силами стараться, чтоб Англию вовлечь в заключенный между королем прусским и мною союз, давая, с одной стороны, разуметь, сколь великую пользу касательно торговли получить они могут, а с другой — доказывая происходимое в противном случае бедствие. 5) А особливо приметить им надлежит, что если Россия следующие товары отнимет у Англии, а именно: пеньку, мачтовые деревья, медь, железо и конопляное масло, без которых англичане не могут обойтись, то будут они приведены в конечное разорение. 6) Наблюдать доброе согласие с министром короля прусского столь прилежно, что если услышите вы или от английского министерства получите какие-либо его величеству предосудительные пьесы, то долженствуете его министру немедленно оные сообщить, дабы мог он о том к своему двору доносить».
   Мы видели, что при первых сношениях России с Пруссиею в новое царствование, сношениях, от которых находились в зависимости все политические дела, уже был вопрос о Швеции.
   Остерман из Стокгольма писал новому императору, что большая часть шведских предприятий много зависит от узнания его воли. «Вся здешняя публика, — доносил Остерман, — почитает неизбежною войну между Россиею и Даниею и толкует о желании вашего величества заключить тройной союз между Россиею, Пруссиею и Швециею». После толков Остерман сообщил сделанное ему министром иностранных дел Экеблаттом заявление, что Швеция, будучи истощена войною, должна помышлять о честном соглашении с королем прусским.
   Император был очень рад этому соглашению, которое действительно и последовало; но он не обратил внимания на побуждение к соглашению, выставленное Экеблаттом, — именно истощение Швеции — и потребовал, чтоб Швеция приняла участие в войне его с Даниею.
   4 июля Остерман имел разговор с Экеблаттом. Выслушавши предложение Остермана относительно совокупного действия России и Швеции против Дании, шведский министр отвечал, что доложит об этом королю, но потом объявил собственное мнение не формальным и не министериальным образом: он начал речь с объявления крепкой надежды короля, что император как по родству, так и по доброжелательству к Швеции будет смотреть снисходительным оком на настоящее положение шведского двора. Те же самые причины, которые побудили этот двор к заключению мира с Пруссиею, побуждают его не желать новой войны, и потому королю очень приятно будет слушать о полюбовном соглашении России с Даниею; и как, с одной стороны, уважение к императору, так, с другой — уважение к прежде принятым Швециею обязательствам по гарантии (Шлезвига Дании) заставляют искать такого средства, которое никого не могло бы раздражить. «Обнадеживаю вас, — закончил Экеблатт, — что здешний двор не склонится ни на какие лестные предложения датского двора, противные интересу императора». «Когда действительно ваше желание, — возразил Остерман, — состоит в том, чтоб видеть полюбовное соглашение по нашему делу с Даниею, то мне кажется, что пристойное внушение от вашего двора датскому и, в случае если внушение не подействует, подкрепление претензий императора на самом деле, равно как вспоможение русскому флоту в шведских гаванях и русскому войску в Померании, послужит лучшим средством к достижению вашей цели». Экеблатт отвечал, что по такому деликатному делу он не может дать никакого формального ответа.
   Но из его слов уже легко было догадаться, в каком смысле будет королевский ответ, который был передан Остерману 18 июня: «Король не может оказать императору большой доверенности, как повторить с прежнею откровенностью об изнурительном состоянии своего государства, не дозволяющем принимать никаких мер, которые бы могли дать малейший повод к разрыву дружбы с какою-либо державою. В таком рассуждении королю очень приятно было слышать достохвальную миролюбивую склонность императора к добровольному соглашению с датским двором, и сердечно он будет желать, чтоб это дело совершилось, чему он с своей стороны готов содействовать сколько возможно. Что же касается желаемого императором вспоможения русским войскам в Померании за справедливую уплату и входа русских кораблей в шведские гавани, то король не преминет сделать все то, что обыкновенно называется officia humanitatis (обязанности человечества), если какой-нибудь из русских кораблей порознь принужден будет зайти в шведскую гавань для получения необходимой помощи; также и войску русскому за справедливую уплату показано будет всевозможное удовольствие». Когда Экеблатт передал королевский ответ Остерману, тот спросил: «Можно надеяться, что officia humanitatis не будут распространяться на Данию?» «Трудно будет, — отвечал Экеблатт, — отказать в них датскому двору».
   Остерман был отозван, и на его место назначили действительного тайного советника графа Миниха.
   Также отозван был и Воейков из Варшавы с назначением к армии по собственному его всегдашнему желанию, как видно из письма его к Воронцову; на место Воейкова был назначен бывший уже в Польше и потом в Вене граф Кейзерлинг.
   Король польский и курфюрст саксонский как слабейший должен был более всех других союзников сокрушаться переменою русской политики. По всей Польше распространились тревожные слухи, что страшная опасность будет грозить этой стране, если Пруссия соединится с Россиею, ибо нет сомнения, что между этими обеими державами произойдет соглашение насчет Польши: она непременно потеряет несколько областей, которые пойдут на вознаграждение России за возвращение Пруссии Фридриху II. Граф Брюль начал хлопотать о примирении Чарторыйских со двором в надежде, что племянник Чарторыйских стольник литовский Понятовский может действовать в пользу польского двора чрез новую императрицу по ее благосклонности к нему в прежнее время в Петербурге. Надежда эта очень скоро рушилась; но люди без надежды не живут, и в марте в Варшаве стали надеяться, что политика Петра, особенно отобрание церковных имений, произведет беспокойства в России.
   Надеждою этою питались до тех пор, пока она осуществилась, а между тем переживали тяжелое время. Между Россиею и Пруссиею беспримерный в истории тесный союз. От Фридриха II ждать добра нечего, а Петр III по привязанности своей к Фридриху давно уже враждебно относился к саксонскому дому, и вражда эта усилилась, когда императрица Елисавета согласилась на возведение в курляндские герцоги сына Августа III принца Карла саксонского, тогда как Петр прочил на это место дядю своего, принца Георгия голштинского. Великий князь обошелся очень холодно с принцем Карлом, когда тот явился при дворе Елисаветы, и, узнавши чрез Шувалова, что императрица сердится на эту холодность, Петр написал тетке, что он не может лучше обходиться с принцем, запятнавшим себя постыдным бегством при Цорндорфе. Разумеется, одною из первых мыслей Петра III по восшествии его на престол была мысль о свержении принца Карла с курляндского престола и о возведении на его место принца Георгия. Сделать это было легко: Курляндия была Польша в миниатюре, подвергаясь влиянию первого сильного, который считал нужным заняться ею, а сильнее всех был император русский, вследствие чего курляндцы давно привыкли смотреть на своих герцогов как на губернаторов, назначаемых в Петербурге. Опираться при этих назначениях на волю шляхетства, на его избрание было легко, ибо постоянно существовали партии, преданные тому или другому из кандидатов; партию легко было употребить для почина дела, а равнодушное большинство готово было признавать герцогом всякого, кого поддерживало русское войско и кто обещал чины и аренды. Петр не велел извещать о своем восшествии на престол принца Карла и тем заявил, что не признает его законным герцогом курляндским. Русский уполномоченный в Митаве Симолин, старавшийся при Елисавете об избрании в герцоги принца Карла, теперь получил приказание разделать собственное дело и поддерживать партию, противную Карлу. Симолин схватился за главную причину неудовольствия против принца Карла в протестантской Курляндии, именно что принц был католик. Курляндской депутации, приехавшей в Петербург поздравить Петра с восшествием на престол, было объявлено сожаление императора, «сколь мало с фундаментальными правами герцогства Курляндского сходственно иметь им католического принца своим герцогом, умалчивая о других нарушениях их правостей». Сначала движение, направленное против принца Карла, шло во имя старого Бирона, и только в конце июня Симолин выставил принца Георгия, которому Бирон уступил свои права. Вследствие этого образовались в Курляндии три партии: принца Карла, Бирона и принца Георгия.
   Перемена русской политики должна была отразиться и на отношениях к Турции.
   Обрезков, не зная о резкой перемене политики своего двора, от 19 февраля доносил новому государю о действиях прусского посланника в Константинополе, и доносил по привычке в очень нелестных выражениях. Он писал о сугубом старании посланника склонить Порту прежде весны прибавить к дружественному и торговому трактату артикул союза; кроме «надмерных посулов» посланник старался доказать сановникам Порты, какой вред получит Порта, если она не соединит своих интересов с интересами короля прусского, причем превозносил могущество и необыкновенные воинские способности своего короля, но потом, увидя, что эти восхваления ни к чему не служат и что взятие Кольберга нельзя более утаивать, переменил, по выражению Обрезкова, высокомерный язык даже до подлости, стал объявлять Порте, что без действительной и скорой ее помощи его государь непременно будет стеснен множеством неприятелей, вследствие чего принужден будет предаться русскому двору, ожидающему его с отверстыми объятиями, а это не может быть Порте полезно. Увидав, что Порта и от этих представлений его не приходит в жалость и страх, прусский посланник стал домогаться, чтоб по меньшей мере Порта сделала какое-нибудь движение, которое принудило бы петербургский и венские дворы выставить несколько военных сил на южных границах. Видя такие домогательства, Порта решила попытать русского, австрийского и французского послов насчет состояния европейских дел. К Обрезкову явился секретарь рейс-еффенди и после разных разговоров спросил, что он думает о домогательствах прусского посланника и какое, по его мнению, должно быть решение Порты. Обрезков отвечал, что эти домогательства нисколько не удивительны: прусский король, обманувшись в своих замыслах завоевать значительную часть Европы, угрожаемый совершенным разорением, ищет охотников разделить давящую его тяжесть, как обезьяна, видя разгоревшимися брошенные ею в огонь каштаны, ищет кошкиной лапы, чтоб их вытащить; что же касается решения Порты, то его нетрудно угадать, принимая в соображение мудрость великого визиря, который не захочет лишить Турцию покоя и подвергнуть опасностям войны в угодность королю прусскому, другу Порты со вчерашнего дня, тем более что религия запрещает ей вмешиваться в раздоры христианских держав. Секретарь соглашался вполне с Обрезковым, что Порта никогда не заключит союза с прусским королем, но прибавил почти сквозь зубы: «Одно разве Порта может сделать: предложить свои добрые услуги для примирения России с Пруссиею». «Это опять хитрости прусского посланника, — отвечал Обрезков, — он хочет другим путем достигнуть той же цели — охлаждения между Россиею и Портою, ибо держава, предлагающая свои добрые услуги, обижается, когда их не принимают, а Россия не может принять добрых услуг Порты, не желая оскорбить другие державы, предлагающие подобные услуги и самое посредничество». Чтоб еще более убедить секретаря, Обрезков на прощание подарил ему золотые часы в 72 рубля. Но в Петербурге хотели совсем другого.