Получив от Панина это письмо, Репнин тотчас же сообщил его содержание графу Ржевускому, который по возвращении из Петербурга жил в Варшаве; тот отвечал, что действительно решение отправить во Францию министра принято слишком поспешно, и вместе уверял в искренней преданности короля императрице и в отсутствии всякого поползновения разделить польскую политику от русской; поспешность же относительно посылки министра во Францию объяснял тщеславным желанием короля быть поскорее от всех признанным. Поговоря с Репниным, Ржевуский тотчас же поехал к королю сообщить ему о письме Панина. Следствием было то, что король прислал за Репниным, которого встретил не со слезами только, но с рыданием и совершенным сокрушением о том, что в Петербурге усумнились в его искренности и совершенной преданности. «Я, — говорил он, — теряю более, чем жизнь и корону, когда лишаюсь дружбы и доверия императрицы; выходит, что ее императорское величество никогда меня не знала, если сомневается в моем прямодуший». «Из этого разговора я, между прочим, ясно видел, — писал Репнин, — что короля вовлек в этот поступок брат его, генерал австрийской службы Понятовский; этот генерал думает, что и в раю не так хорошо, как в австрийской армии; он убедил короля тайком, без объяснения со мною обещать министра во Францию, боясь, что если король предварительно стал бы говорить со мною, то я не согласился бы. Я не могу себе представить, чтоб раскаяние короля было притворно, ибо такой горести, слез и сокрушения я мало видывал». Действительно, сам король после признался Репнину, что все наделал брат его, генерал, которому он приказал предварительно объявить обо всем Репнину, тогда как генерал сделал это объявление не предварительно, а после того, как уже дано было обещание отправить во Францию министра. Но мы видели из письма короля к Жоффрэн, как хотелось ему завести дипломатические сношения с французским двором. Переписка по этому же предмету продолжалась и в 1765 году. Известный Бретейль изъявлял желание быть посланником в Варшаве по старой дружбе с новым польским королем. Станислав-Август писал ему, что и он желает его видеть французским министром в Варшаве, если французский двор даст ему инструкцию действовать по-новому, а не по-старому. «Я вас спрашиваю, — писал король, — хотите ли вредить вашему старому и доброму другу, внушая моим подданным: берегитесь вашего короля, у него дурные замыслы; тогда как французскому министру всего легче и естественнее держать полякам такую речь: «Франция постоянно твердила, что желает добра и возвышения Польше, ибо это было бы полезно и для самой Франции. Теперь у вас король, который старается об удовлетворении этому желанию: так я, француз, увещеваю вас ревностно помогать вашему королю. Я могу этому содействовать с своей стороны, ибо мы желаем, чтоб вы стали народом, имеющим значение (line nation figurante)». Одним словом, Станислав-Август хотел, чтоб Франция содействовала его преобразовательным планам.
   Но осуществление этих планов скоро начало представляться королю соединенным с величайшими трудностями, и не внешними только. В начале марта он уже жаловался своей маменьке Жоффрэн: «Трудность натурализации иностранцев, презрение к простому народу и его угнетение и католическая нетерпимость — вот три самых сильных национальных предрассудка, с которыми я должен бороться в поляках. Они в сущности народ добрый, но воспитание и невежество делают их страшно упрямыми насчет означенных пунктов, и для излечения их от этих предрассудков надобно идти тихо». В том же письме король жалуется маменьке на французскую политику: «Вы играете в мяч с Австриею. Она говорит, что вы препятствуете ей признать меня королем, а вы говорите, что препятствия этому родятся в Вене, и вместе путаете головы этим бедным туркам, которым внушают панический страх пред каким-то бедствием, долженствующим постигнуть их из Польши. Не прогневайтесь, ваша политика бредит, а моя дожидается».
   Потом опять жалобы на свое положение. По поводу намереваемого приезда Жоффрэн в Варшаву Станислав-Август писал ей: «Вы найдете своего сына очень занятым (и это еще не беда), но вы найдете его почти всегда печально занятым составлением планов, в осуществлении которых нет успеха. Постоянные препятствия или от предрассудков, или от злонамеренности внутри и вне; захочу сделать что-нибудь хорошее — не могу по недостатку власти, как государь, ограниченный завистливою свободою, и как вождь народа безоружного. Петр I гранил большой дикий алмаз, но он был господин и алмаза, и орудий, которыми он производил гранение. Присоедините к тому темперамент меланхолический и чрезвычайно чувствительный и судите, каков я должен быть, особенно когда могущественный сосед дает мне чувствовать, что он затем только помог мне достигнуть престола, чтоб отнять у меня всякую возможность противиться его самым оскорбительным обидам».
   А тут еще Репнин внушает Станиславу-Августу, чтоб он женился на дочери португальского короля. Этого требовал Панин, потому что брак был выгоден для северной системы: португальский двор связан с Англиею и его влияние никогда не будет вредить союзу Польши с Россиею и со всем Севером.
   А тут еще приятные отношения к родственникам, вроде следующего: король имел крайнюю нужду в деньгах и нашел было случай занять их, но воевода русский с своею дочерью, княгинею Любомирскою, узнав об этом, помешал займу, убедив заимодавцев, что королю верить нельзя. Король был этим очень раздосадован, но, имея крайнюю нужду в деньгах, уже решился было заискать в дядюшке. Тут Репнин, не желая, чтоб он входил в зависимость от дяди, предложил ему взаймы 20000 червонных, взявши с него расписку, копию с которой отослал в Петербург.
   Между тем таможенное дело все тянулось. Фридрих II соглашался уничтожить Мариенвердерскую таможню только в таком случае, если Польша отменит свой новый таможенный устав, как составленный без согласия прусского короля. В Петербурге решили, что надобно на это согласиться, и Репнин объявил об этом решении королю. Станислав-Август отвечал, что это нанесет ему большой ущерб, и распространился о несправедливости прусского короля, от которого теперь надобно будет опасаться; что он постоянно без всякого права будет вмешиваться во все польские дела и всему препятствовать, а Россия никогда не захочет вступиться за Польшу и «защитить свое бедное творение, оставляя его в горести и порабощении». Эти последние слова он сказал растроганным голосом и почти со слезами.
   Станислав-Август тем более должен был досадовать на холодность французского и австрийского дворов, что от них скорее всего мог ожидать поддержки против насилий Фридриха II; но даже если бы эта холодность исчезла, то это только запутывало его отношения к России, заставляло его прибегать к бесполезному двоедушию, ибо неприязненные отношения между этими дворами и петербургским усиливались все более и более. 26 февраля князь Дмитрий Михайлович Голицын доносил императрице, что дело Любского коадъюторства решено в имперском совете в пользу датского двора, причем главным побуждением служило то, чтоб предупредить взаимное соглашение по этому делу между Россиею и Даниею и таким образом сохранить достоинство римского императорского двора. Панин заметил: «Не предупредить, а думали сделать шикан и в затруднение привесть нашу негоциацию (с Даниею), но и в том и в другом опоздали».
   Вследствие известных прошлогодних сообщений из Англии императрица не хотела иметь более Беранже французским поверенным в делах при своем дворе. Беранже был отозван по требованию русского двора, и на его место приехал в качестве полномочного министра маркиз Боссэ.
   Главным союзником Австрии и Франции в Константинополе был крымский хан Крым-Гирей. В апреле ему удалось сильно раздражить султана против России, и австрийский интернунций Пенклер, узнав об этом раздражении, тотчас предложил возобновление Белградского договора между Австриею и Турциею. Получив это известие от Обрезкова, Панин заметил: «В поступке учиненного предложения самому султану с венской стороны о возобновлении трактата в самое то время, когда султан наисильнейше развращен противу нас, ощутительно кроется намерение венского двора, чтоб показанием желания и нового искания вступить в мирные обязательства, наипаче ободрить Порту ко всяким противу нас предприятиям яко в такое время, в которое возобновлением того трактата мы лишимся совсем надежды получить аустрийскую помощь». Обрезков писал, что австрийский интернунций с французским послом употребляют всевозможные средства для раздражения султана против России и, зная по прежнему союзу с ними и откровенности русского министра, какие каналы он употребляет для получения сведений о намерениях Порты, стали теперь открывать последней эти каналы. Панин написал на донесении Обрезкова: «Такой поступок во всем свете почитается сущею изменою. Обрезков довольно наставлен, а после такого уже поведения ему не останется нужды ни в каком уважении, следовательно, можно думать, что он употребит все возможное к обращению тучи на аустрийский дом с воспользованием для нас навигации на Черном море. Ваше величество всегда будете в состоянии удержать от той игры короля прусского, турки ж одни более не сделают вреда аустрийцам, как только несколько посломают их гордость и сделают им вперед нашу дружбу драгоценнее французской и всякой другой».
   Обрезкову был послан такой рескрипт: «Из последней вашей реляции мы усматриваем, сколько венский двор, жертвуя более и более своими непоколебимыми интересами интересу настоящего своего ослепленного соединения с Франциею и ничем не обузданному своему желанию возвращения потерянной Шлезии с распространением своего владычества между германскими штатами, наконец в вашем месте сымает маску и не употребляет уже более никакого уважения в приведении Порты к разрыву с нами, ибо невозможно основательно приписать тому двору никакого другого вида или намерения в учиненном от него при настоящем смятении дел султану предложении о возобновлении с ним известного трактата, как чтоб выгоднейшим и скорейшим оного одержанием наипаче ободрить и возбудить Порту к неприятельским против империи нашей предприятиям, к тому же вероломное и переданническое поведение того двора министра открытием оной (Порте) прежних ваших средств и каналов (известных ему) для тогдашних с ним общих интересов не оставляет нам ничего более, как единое для пользы и успеха наше собственное уважение, и потому мы положили чрез сие вам точно предписать нашу императорскую волю и повеление, по которым вы имеете с дознанным нами вашим искусством и благоразумием употребить всевозможные способы и все ваши силы, чтоб натягаемую австрийским домом тучу обратить на него самого по настоящему между нами и его прусским величеством тесному союзу. Мы будем всегда иметь способы сего государя удержать от чрезмерного уже тогда обременения войною с его стороны венского двора; турки же одни, конечно не много оному принесут существительного ущерба, но рог его гордости и высокомерия, чаятельно, довольно посломают. Вы Порте представлять можете выгоды ее собственной политики, когда мы разделяемся в делах с австрийским домом яко с такою державою, которая по положению своих областей всегда имеет взаимное Портою междоусобные интересы и виды важнейшие и непримирительнейшие, а напротив того, для твердейшего сохранения общей тишины мы составляем нашу политическую систему с берлинским двором и с Польскою республикою, которую как мы по собственному нашему натуральному интересу не можем допустить сделать себя активною, каков есть в публичных делах аустрийский дом, так и она сама в рассуждении своей внутренней конституции не в состоянии того достигнуть; отдаленная же от турецких границ, Прусская держава не должна иметь нималого места между уважаемыми штатскими резонами Порты Оттоманской относительно к нашему союзу с нею, ибо оный беспосредственно до Порты касаться не может, а ненавистники наши, и особливо венский двор, напрасно ищут представлять Порте мечтательную опасность (проистекающую) от того союза (для) польской независимости, потому что тем самым мы ее уже действительно освободили из чужестранных рук и возвратили ей истинную ее вольность и независимость; да пускай и так бы было, чтоб нашим с прусским королем союзом содержима Польша была в некоторых границах ее политических видов: так и сие Порте предосуждения приносить не может. К обращению настоящего в султане заражения к войне против венского двора вы ныне можете особливо воспользоваться окончанием срока Белградского мирного трактата; а если султан войны желает, то, конечно, справедливее и полезнее оную предпринять противу аустрийского дома, нежели противу России: справедливее, потому что, будучи мирные обязательства окончены, тут уже нет вероломства; полезнее, потому что с той только стороны могут найтиться действительные предметы завоевания. И Противу же чего в рассуждении России им надобно будет разорвать с нами торжественно постановленный вечный мир, который во всех своих статьях с нашей стороны свято хранится, да и сие учинить без всякой рассудительной надежды какого-либо прочного и полезного себе приобретения».
   Но в то время как принимались такие меры против венского двора в надежде на тесный союз с его прусским величеством, в секретнейшем донесении от 16 мая Обрезков дал знать, что приятели его секретарские подьячие рейс-еффенди сообщили о получении Портою какого-то известия относительно дворов русского и прусского, которое приводит ее в раздражение и затруднение. Оказалось, что прусский посланник Рексин предложил Порте заключить с Пруссиею оборонительный союз против венского двора, прибавив, что так как дружба между Россиею и Пруссиею теперь самая сильная и кредит прусского короля при петербургском дворе превосходит всякое вероятие, то заключение предлагаемого союза не только будет приятно петербургскому двору, но и даст возможность прусскому королю доставить Порте разные удобства со стороны России; если же Порта уклонится и теперь от союза, который предлагается уже в последний раз, то, быть может, увидит удивительные следствия своего упорства. Порта приняла последние выражения за явные угрозы и, не признавая возможным по географическому положению, чтоб Пруссия могла нанести ей вред, сочла, что прусский король хочет употребить Россию орудием этого вреда, и пришла в сильное раздражение, особенно сам султан. Рейс-еффенди сказал Обрезкову: «Не жалуйтесь на противников, потому что мнимые ваши друзья больше вам вредят». Тут Панин заметил: «Ни по какому резону нельзя теперь думать, чтоб король прусский рассудил нам злодействовать, следовательно, служить венскому двору». Но в следующем донесении Обрезков уведомил о письменном сообщении Рексина Порте, что Россия многие старинные польские уставы совершенно ниспровергла, а иные изменила, так что теперь вольность республики подвержена неминуемой опасности; что Россия хотела было уничтожить и liberum veto и это непременно бы исполнилось, если бы не помешал тому король прусский; на этот раз ему удалось отвратить такую опасность, грозящую одинаково и Пруссии, и Турции, ибо с уничтожением liberum veto король польский стал бы самовластным, но прусский король не может знать, будет ли так счастлив на будущее время, зная, что намерение России не оставлено вовсе, а только отложено до удобнейшего времени, почему Фридрих II вынужден беспрестанно за этим смотреть, тогда как заключение прусско-турецкого союза уничтожило бы разом все эти опасности. Обрезков писал: «Так как устремление противников всеобщее, особенно же новые злостные подвиги (Рексина) чрезвычайные, то нельзя еще с точностию предсказать, получим ли мы хотя малое от нынешней заботы отдохновение». На это Панин заметил: «К сему времени Рексин уже, конечно, обуздан будет получением новых согласных инструкций касательно до оборота турок против венского двора».
   Императрица, считая ниже своего достоинства входить непосредственно в объяснения с Фридрихом II по поводу «столь поносного дела», как выражался Панин, поручила последнему привести это дело в такое состояние, чтоб истина была совершенно открыта, а королю не оставалось бы ничего другого, как или признать поступки своего министра изменническими, или явно остаться в числе людей неверных и каверзных. Когда Панин обратился к графу Сольмсу за объяснением, тот в ответ прочел ему собственноручное письмо Фридриха II, где говорилось, что его прусское величество от времени заключения с Россиею союза не только не искал и впредь искать не намерен турецкого союза, но и ни с какою другою державою ни в какие переговоры не вступит, не давши знать о том предварительно русскому двору. Король думает, говорилось в письме, что основанием подозрения относительно турецких дел могла послужить прошлогодняя посылка от него одного майора в Константинополь единственно с целию уяснить поведение Рексина, подавшего некоторый повод к сомнению. Пришло второе, более подробное донесение Обрезкова; Панин снова обратился к Сольмсу, и тот не нашелся ничего ответить. «Ваше превосходительство из того сами довольно усмотрите, — писал Панин Обрезкову, — какого поступка от короля прусского в вашем месте ожидать должно к опровержению того, что его министр учинил, если он захочет остаться прав и без алтерации сохранить настоящую свою с нами систему». Даже в том случае, по мнению Панина, если Рексин по безрассудной ревности и раздул дело, другого заключения о политике прусского короля вывести нельзя, как то, что он колеблется между Россиею и другими державами относительно своей безопасности и настоящих выгод. Обрезков отвечал Панину присылкою новых документов, именно проекта вечного оборонительного союза между Портою и Пруссиею (состоявшего из одиннадцати статей, причем Россия не исключалась: союз заключался против всех христианских и соседних с Портою и с Пруссиею держав), и потом присылкою представления, поданного Рексиным Порте в ноябре 1764 года о неотлагательном заключении этого союза. В этом представлении были прибавлены еще две статьи: 1) Если между Портою и русским двором произойдет какое-нибудь неудовольствие, то король должен употреблять добрые услуги и посредничество наилучшим образом и стараться всеми средствами предупредить и отвратить могущие произойти от этого дурные последствия. 2) Король обещает, что от избрания настоящего польского короля Порте никакого вреда не будет. «По моему слабому рассуждению и предвидению, — писал Обрезков, — мне кажется, что нет той жертвы, какой бы прусский король не принес для приобретения турецкого союза». Панин заметил относительно присланных Обрезковым документов: «Соображая между собою все сии обстоятельства, без ошибки можно заключить подтверждение прежним нашим гаданиям, что король прусский, воспользуясь избранием польским, хотел для обнадежения своей системы против аустрийского дома схватить турецкую алиянцию; что его прибавочные два артикула представлены, с одной стороны, для большего аккредитования у Порты его с нами союза, а с другой — чтоб тем же самым несколько ослабить свои обязательства с турками в рассуждении нас, если б какие между нами и ими произошли замешательства вследствие польского избрания, чего, может быть, он тогда и опасался еще, и что Рексин ко всему оному прибавил свою собственную неумеренную ревноcть, от которой происшедшие внушения увеличивались по мере сообщения оных от ушей к ушам».
   В сентябре Сольмс передал Панину экстракт из депеши к нему короля. В экстракте говорилось, что его прусское величество приведен был в крайнее изумление известием о поступках своего министра в Константинополе: что они ему были совершенно неизвестны и в Рексиновых депешах нет ни малейшего тому следа, хотя король, будучи недоволен поведением Рексина, посылал в Константинополь нарочного для его освидетельствования, особливо по причине его плохой экономии в деньгах, однако и тут не дошло до его величества ничего, что бы относилось к настоящему обвинению Рексина; несмотря на то, его величество думает, что известия о поступках Рексина не могут быть совершенно лишены основания, и потому поручает графу Сольмсу объявить Панину, что он крайне раздражен против Рексина и думает, что всего лучше отозвать его из Константинополя; Рексин будет призван в Берлин, и поведение его будет исследовано со всею строгостию, и если он действительно окажется виновен в подлых и злостных внушениях против России, то понесет должное за это наказание; что король пошлет в Константинополь другого министра, чтоб вывесть Порту из заблуждения; он, король, причиною, побудившею Рексина на такие поступки, считает дурное и распущенное хозяйство; вероятно, он прельстился на деньги и допустил подкупить себя какой-нибудь из недоброжелательных держав. Сообщая об этом Обрезкову, Панин просил его обходиться осторожно и с новым прусским министром, впрочем, полагался совершенно на благоразумие Обрезкова; вообще же взгляд его на это дело состоял в том, что хотя король прусский и мог дать повод Рексину распространить интриги, противные союзу между Россиею и Пруссиею, какими-нибудь повелениями, касающимися проволочки неопределенных отношений между Турциею и Польшею, медленности в признании королем Станислава-Августа, однако из уверений Фридриха II и из его решения отозвать и предать Рексина суду можно заключить, что последний далеко зашел за пределы королевских наставлений и что король прусский по той или другой причине сильно почувствовал затруднительность своего положения и, чтоб выйти из него, снова обязался поддерживать при Порте русские интересы, и отступить скоро от них будет для него уже труднее. Затруднительное положение Фридриха увеличилось еще тем, что Панин прочел Сольмсу копию с письма английского посла в Константинополе Гренвиля к английскому же министру в Петербурге Макартнею; в письме сообщалось о тех же поступках Рексина против России с прямым указанием, что нерешительность и беспокойство Порты по делам польским происходят более от внушений Рексина, чем от министров неприязненных России дворов.
   На юге, в Турции, трудно было отличить поведение союзника от поведения врагов; на севере, в Швеции, борьба была более открытая. В январе Остерман извещал, что, несмотря на все интриги и денежные издержки французской партии, ландмаршалом выбран патриот полковник Рудбек; благонамеренные не жалели никакого труда при достижении этой цели и ревностно следовали советам Остермана. «Правда, — писал Остерман, — что мною и английским министром издержана немалая сумма денег; зато с 1738 года никогда не было такого благополучного сейма, ибо все четыре оратора выбраны из числа благонамеренных». Но Остерман сообщал и неприятное известие: королева старалась поместить в Секретную комиссию шесть знатных членов французской партии. Напрасно прусский министр Кокцей представлял ей, как это вредит общему делу; она отвечала, что если в этом случае не будет исполнено ее желание, то она удалится в Дротнингольм, и прибавила: «Очень жаль, что мои мысли никогда не сходятся с братними, и удивляюсь, как это другие державы хотят лучше моего знать, на кого из здешних людей полагаться; очень естественно, что я должна вступаться в дело, которое так близко касается моего дома». «Какие-нибудь да есть тайные обольщения французского двора, — писал Остерман. — Королева, конечно, льстится посредством французского двора получить больше власти, чем посредством в. и. в-ства. Опасность состоит в том, что если королева будет продолжать оказывать такую же холодность к благонамеренным и предпочтение членам французской партии (как, например, на другой день избрания ландмаршала посадила его к игре младшего принца Карла, а к себе взяла членов французской и придворной партии), то это может воспрепятствовать благонамеренным содействовать вашему намерению в пользу королевскую».