Страница:
В то время как учреждалась Канцелярия опекунства иностранных, надобно было изменить управление славянскими колонистами, населившими при Елисавете Новую Сербию. Знаменитый выводчик колонии Хорват позволил себе разнуздаться на украйне. Мы видели, что сначала жалобам на него не хотели верить в Петербурге, но еще при Елисавете должны были нарядить следствие. При Петре III 21 марта учреждена была комиссия по делу Хорвата; рассказывают, что в это время большими подарками знатным лицам он успел остановить дело, но при Екатерине оно опять началось. Нашли, что он употребил в противные указам расходы 64999 рублей казенных денег, и деньги эти велено возвратить в казну чрез продажу его имения; от управления делами новосербских поселений Хорвата, разумеется, отрешили, и на место его был назначен, как мы видели, генерал-поручик Мельгунов, на помощь которому был придан бригадир Зорич как человек, знающий нравы и обычаи поселенцев. Мельгунов был поставлен, однако, под главное начальство киевского генерал-губернатора; что же касается военных дел, то новосербскому корпусу, как людям воинского звания, велено быть под ведомством Военной коллегии. Так как число выходцев из указных народов (сербского, болгарского, волошского и македонского) оказалось невелико, то велено принимать возвращающихся из Польши беглых, как малороссиян, так и великороссиян и всякой народности людей, «дабы тамошние пустые места, как по пограничности нужные, сколько возможно, настоящим кордоном заселить и умножить».
Запорожье и Дон были спокойны, но старая козацкая жизнь с ее обычаями и притязаниями, видимо, отливала от запада к востоку, и начинались движения на далеком Яике. В самом начале года в Яицком городке под дирекциею генерал-майора Брахвельта учреждена комиссия для исследования о поступках атамана Бородина, который обвинялся в излишних денежных сборах с козаков и в удержании у них денежного жалованья, пороха и свинца; комиссия должна была исследовать также о своевольствах старшины Логинова, который позволял себе развратные и непристойные толкования посылаемых к Яицкому войску указов. Дело началось вследствие жалобы, поданной козаками императрице на Военную коллегию. Но в то же время султан меньшей киргизской орды прислал просить канцлера, нельзя ли сменить Бородина и на его место позволить Яицкому войску выбрать доброго и умного человека. Когда в степях узнали о смене Бородина, то в Москву явилось двое яицких козаков с письмом к канцлеру от того же киргизского султана. «Некоторые просьбы наши, — писал султан, — приняты, Андрей Бородин отставлен, чем я много доволен; но слышу, будто получен из Военной коллегии указ быть атаманом одному старшине из команды мужика и пришлеца атамана Могутова; но Яицкое войско с зачатия Яицкого городка от 40 козаков выбирало атамана всегда между собою; козаки за великую себе обиду и поругание будут считать, если их отдадут в команду Могутову, да и брат мой, и я, и весь киргиз-кайсацкий народ будут этим недовольны. Я, услыша о разорении Яицкого войска и о горьких слезах его, не мог не донести вашему сиятельству, дабы оное войско удовольствовано было». Когда канцлер препроводил письмо к императрице, то она написала: «От оных козаков мне подана челобитна, в которой прописывают нарушенья их прав и вольностей от Военной коллегии, и я о сем уже писала к президенту: только сумнительно весьма, что киргисцы об них просят».
Екатерина думала, что русских сил на восточной украйне недостаточно, чтоб страхом держать степные народы в повиновении, и потому писала канцлеру: «Михайла Ларионович! Оренбургский губернатор, между прочим, ко мне пишет о чинимых в пути до Оренбурга иностранным купцам от киргизского народа остановках и притеснениях: и тако прикажите коллегии, чтоб она не умедля употребила с оным киргизским народом пристойные средствы, коими бы такие чинимые обиды и притеснения отвращены были». А потом прибавила: «Всего лучше бы с ними договариваться, дабы они хоть за деньги проводили безопасно караваны».
Кроме киргизов беспокоили и калмыки. Вдова известного нам хана Дундука-Омбы в царствование Елисаветы приняла крещение с троими сыновьями и названа Верою. В 1762 году она стала проситься вредные степи, выставляя свою старость и нездоровье; но прямо в степи ее не отпустили, а позволили жить с сыном Алексеем в Енотаевске, причем надзиравшему над калмыками бригадиру Бехтееву было приказано не пускать ее в калмыцкие улусы, также смотреть, чтоб она не сносилась с калмыцкими попами и не держала их при себе. Бехтеев донес, что калмыцкие попы находятся при княгине с самого ее приезда в Енотаевск, и, судя по калмыцким обрядам, которые происходят в ее доме, он сомневается, твердо ли она держит православную христианскую веру, хотя на первой неделе Великого поста она и говела, но со второй недели и даже на Страстной неделе ела мясо. Екатерина написала на донесении: «Когда княгиня Дондукова жила в Кадетском корпусе с сыновьями, она всегда ела мясо, и докторы того корпуса знают, что она рыбы есть не может; итак, надлежит весьма осторожно быть, чтоб не конфондировать закон с тою политикою, которую они, может быть, употребляют для приласкания калмык». Но когда Бехтеев дал знать, что из Енотаевска распущен слух, будто князь Иона Дундуков скоро привезет указ — быть матери его, княгине Вере, главною правительницею всего калмыцкого народа, сыну ее Алексею — ханом, а настоящий наместник ханства Убаша останется только при своем наследственном улусе, что кабардинский владелец Касай с сотнею черкес намерен приехать к княгине Вере в Енотаевск, — то императрица написала: «Видно, что ее интриги далеко простираются. Енотаевскому начальнику или коменданту приказать за матерью и за сыном Дондуковым смотреть, дабы они не ушли, как уже и прежде от них случилось». Княгине Вере отправлена была грамота с угрозою, что она будет взята в Москву, если не успокоится. Иностранная коллегия подала доклад, что Дундуковых надобно взять из Енотаевска и поместить в Москве, княгине давать жалованье по две тысячи рублей в год, а сыну ее Алексею по тысяче; кроме того, за улусы, отошедшие к наместнику ханства, дать им из русских деревень каждому душ по тысяче.
Мы видели, что Екатерина назначила оренбургским губернатором Волкова, облекая его полною своею доверенностию; несмотря на то, Волков сначала отказывался от этого места, выставляя свою несостоятельность при сильном сопернике генерал-майоре Тевкелеве, магометанине, имевшем важное значение среди инородцев. Тевкелев был в это время в Петербурге. Императрица велела вице-канцлеру посоветоваться с ним о киргизских делах, но Тевкелев объявил, что он не может подать никакого мнения, пока не будет знать, угодно ли императрице послать его на восточную украйну; если будет послан, то подаст мнение, каким образом он думает поступать, и иначе для другого человека мнения написать не может, причем превозносил прежние свои службы. Коллегия доносила: «Примечено из его слов, что он охотно бы поехал туда, может быть, захочет он получить главную команду в Оренбурге, но, кажется, в рассуждении его магометанского закона то было бы не весьма прилично». Императрица сказала вице-канцлеру, чтоб оставил Тевкелева в покое, о Волкове же заметила, что ему даны достаточные средства держаться на своем месте.
В самом конце года, именно 27 декабря, пришли неприятные известия из Киева, доносили, что в средних числах декабря приезжал туда старший канцелярист генеральной войсковой канцелярии Туманский (родной брат генерального писаря) по магистратским делам, но по отъезде его узнали, что он делал некоторые представления киевскому митрополиту и печерскому архимандриту. Последний рассказал, что дело шло о челобитной, которую хотели подать от всего общества, об избрании и утверждении нового гетмана из сыновей настоящего гетмана Разумовского. Архимандрит отказался подписать челобитную, а митрополит сказал: «Кажется, гетману и тою высочайшею милостию, которую имеет, довольным быть должно». Старшины, кроме генерального писаря Туманского, не согласились и не подписали, но полковники подписались все, кроме черниговского Милорадовича. Сочинили челобитную Туманский да два полковника, Горленко и Хованский. Содержание челобитной было такое: в прежнее время, с гетмана Богдана Хмельницкого, в гетманы все выбирались новые лица, вследствие чего были беспорядки, поэтому нашли полезным как для ненарушимой целости высоких ее и. в. и всей империи интересов, так и для всегдашнего утвержденных малороссийских прав, вольностей и привилегий сохранения и для избежания народу разорительных трудностей иметь гетмана всегда от такой фамилии, которая в непоколебимой своей ко всероссийскому престолу верности более других утверждена. За этим следовала похвала Разумовскому: он имеет высочайшую доверенность, владеет столькими же имениями в Великой России, как и в Малороссии, сыновья его будут подражать в качествах и благоповедениях родителю своему; поэтому после нынешнего гетмана просят об избрании в гетманы его сыновей по примеру Юрия Хмельницкого, избранного после отца в благодарность за услуги последнего Российской империи. По гетманским посылкам полковники и полковая старшина съехались в Глухове и слушали челобитную в генеральной канцелярии. Выслушав, некоторые сказали: хорошо, но большинство молчало. Тут генеральный судья Дублянский объявил: «Теперь-то хорошо, а впредь что будет? Узнать неможно, и для того подписывать не буду». Только что он это сказал, все один за другим ушли из канцелярии. На следующий день приказано было опять собраться, собрались и подписались полковники, кроме черниговского, а полковая старшина и старшина генеральная, кроме писаря, не подписались. Обозный Кочубей сказал: «Мне нельзя подписываться по свойству». Есаул Скоропадский сказал: «Хотя он мой шеф, только я не подпишусь». Хорунжий Апостол объявил: «Есть старше меня, пускай они подписываются». Бунчуковый Тарновский сказал: «Я согласен с Скоропадским». После этого собрание разошлось.
Эти явления на юго-западной украйне были тем более неприятны, что польские дела требовали особенного внимания. 11 января Симолин описывал императрице торжественный въезд Бирона в Митаву; за каретой герцога ехало больше пятидесяти карет курляндского дворянства. Когда Бирон поравнялся с русским батальоном, то встречен был барабанным боем, музыкою и пушечными выстрелами. «И можно выговорить, — писал Симолин, — что такой радости и толь великого удовольствия здешний город никогда не видал, ибо все то, что слух в движение приводит, употреблено при сем случае столь много, что нельзя было других разговоров разуметь, понеже ко всем прочим упомянутым военным инструментам и орудиям присовокупилось народное восклицание и звон колокольный с церквей, хотя и сие звонарям от принца Карла прещено было». Но полной радости мешало то, что Бирон должен был остановиться в доме купца Фермона, потому что дворец был занят прежним герцогом. Число дворян, представлявшихся Бирону, простиралось до 500 человек обоего пола; не явились только обер-раты и члены придворной партии, число которых простиралось до 20 человек. Симолин послал сказать обер-ратам, что императрице приятно будет, если и они покажут своему государю уважение, любовь и послушание. На это они отвечали, что очень чувствуют милость императрицы к их отечеству и крайне жалеют, что не могут явиться к герцогу Эрнесту-Иоганну, потому что это им наикрепчайше запрещено принцем Карлом, к которому они как его служители привязаны присягою, и еще сегодня от короля — родителя его получен на имя их и всей земли рескрипт, которым строжайше повелевается оставаться верными его сыну и не иметь никакого сообщения с герцогом Эрнестом-Иоганном и с чужим двором под лишением имущества и жизни; а принцу Карлу предписано от короля отнюдь не трогаться из Митавы. Остальные дворяне просили Симолина представить императрице, нельзя ли как-нибудь заставить принца Карла выехать из Митавы до начала так называемой братской конференции, которая назначена на 30 января, ибо его присутствие в это время причинит только препятствия и замешательства, у обер-ратов и земских служителей будут связаны руки относительно их присяги.
Для борьбы с Симолиным за принца Карла приехал в Митаву королевский комиссар кастелян Липский и ожидался другой воевода — Платер. Симолин дал знать обер-ратам, чтоб они не имели сношения с польскими комиссарами, и так как императрица не признает другого курляндского герцога, кроме Эрнеста-Иоганна, то не будет признавать и тех обер-ратов, которые будут служить кому-нибудь другому, а не Эрнесту-Иоганну. Угроза подействовала, и обер-бургграф Оффенберг немедленно явился на поклон к Бирону, а другие пошли к принцу Карлу и объявили, что если он защитить их не в состоянии, то они не смеют производить земские дела в противность Бирону и намерены отложить их до сейма, но принц застращал их королем и велел исполнять должность. Тогда несчастные обер-раты обратились к Симолину с просьбою засвидетельствовать перед Бироном непоколебимую их преданность и верность в исполнении его повелений, как скоро они освободятся от присяги и не увидят причины опасаться гнева и наказания от короля, что они ждут только прямого приказания императрицы оставить принца Карла; хорошо было бы также, по их мнению, если б принц поскорее уехал из Митавы.
Потом Симолин поехал к комиссару Липскому и объявил ему, что императрица не признает в Курляндии никакого другого герцога, кроме Эрнеста-Иоганна. Липский стал говорить, что не понимает, какое право имеет Россия на Курляндию, в которой он, Липский, находится теперь уполномоченным у настоящего герцога принца Карла, что по прибытии сюда проведал он, что какой-то Бирон въехал в город с великим торжеством, что видит в Митаве так много русских солдат и что с русской стороны все делается силою, а он, кроме законов, не привез с собою никакого другого орудия. Симолин отвечал, что приехал к нему не требовать ответа в его поведении, но объявить волю императрицы, а воля эта состоит в соблюдении прав и преимуществ Польской республики и здешних герцогств. «Я не оспариваю, — продолжал Симолин, — что у вас нет никаких орудий, кроме законов, нарушенных с вашей стороны, которые императрица в силу трактатов по соседству и по примеру своих предков обязана охранять, поэтому не будет вам позволено ни малейшего поступка в предосуждение здешней земли и ее прав, и когда на дружеские представления императрицы при польском дворе не оказано никакого внимания, то остаются способы, какие употребляются в крайних случаях для доставления справедливости обиженной стороне». Но эти слова не успокоили Липского, который повторил, что будет исполнять свои инструкции.
Чтоб отнять у комиссара средство исполнять его инструкцию, Бирон по совету преданного ему дворянства велел запечатать герцогскую судебную камеру и канцелярию, чем правительство приведено было в совершенное бездействие.
К назначенному сроку съехалось в Митаву много дворян для братской конференции. Утром того самого дня, когда началась конференция, Липский приказал на всех публичных местах прибить копии королевского рескрипта, запрещавшего всякие сношения с Бироном. Приехавшие в Митаву литовский обер-егермейстер Забелло и генерал Левицкий намерены были в церкви, куда дворянство должно было собраться пред началом конференции, протестовать против всего, что было сделано в последнее время с русской стороны. Но Симолин, опасаясь, как писал, непостоянства и трусости некоторых дворян, велел снять со всех мест прибитые рескрипты, а к Липскому послал напомнить декларацию императрицы и потребовать, чтоб он не вмешивался в курляндские дела, которые совершенно до него не касаются. Эти распоряжения ободрили дворянство, которое в церкви без обычного крика и шума выбрало в директоры преданного России человека — Гейкинга из Дурбена, а на другой день отправилось на поклон к Бирону. Симолин приказал выпроводить из Митавы в Литву Левицкого за то, что он вручил инстигаторские позывы к суду в Польшу, которые пугали дворян. Так как для конференции необходимы были обер-раты, то собранное дворянство послало звать их как старших братьев. Но они, кроме обер-бургграфа Оффенберга, не приехали, отговариваясь болезнию, впрочем, дали знать дворянству, что не смеют присутствовать в конференции, когда принц Карл еще в Митаве, и, по их мнению, лучше было бы, если б дворянство послало к королю челобитную с описанием последних событий и с просьбою разрешить землю от присяги принцу Карлу. Часть дворянства требовала, чтоб поступлено было таким образом; но Симолин, который, по его словам, не оставлял конференцию при всяких трудных ее задачах, устроил так, что составлена была манифестация, где дворянство, объявляя, что Курляндия желает остаться при Польской республике, с тем вместе объявляло, что не желает иметь герцогом никого другого, кроме Бирона. Из обер-ратов только один не соглашался признать Бирона, а так как по законам дела могли отправляться и тремя обер-ратами, то считали, что Бирон вступил в действительное обладание Курляндиею.
Но принц Карл жил во дворце, а Бирон в частном доме, и, как ни старался последний вместе с Симолиным уговорить дворянство, чтоб оно потребовало у принца Карла очищения дворца и в то же время обратилось к императрице с просьбою о защите, дворянство никак не соглашалось. «Поелику, — писал Симолин, — вперены у них законы их, прямым нарушением которых они и сей пункт разумеют». 15 апреля собрались к принцу Карлу из деревень его приверженцы, человек 18; вечером он со всеми ними ужинал у Старостины Корф, где и простился с ними, уверяя в скором своем возвращении и уговаривая остаться ему верными, а на другой день рано утром выехал в Варшаву со всем двором, оставя для охранения своих интересов двоих польских сенаторов — Платера и Липского. Как только Симолин узнал об отъезде принца Карла, то немедленно послал подполковника Шредера занять дворец, что и было исполнено, а 14 июля уехали сенаторы Платер и Липский. Место для Бирона было совершенно очищено.
Разумеется, эти явления производили все большее и большее раздражение между русским и польским дворами. 21 февраля Екатерина писала Воронцову: «Надлежит писать к графу Кейзерлингу, что я при теперешних обстоятельствах с великим удивлением слышу, что при польских близ Курляндии и Лифляндии границах собирается войско, что на то я индифферентными глазами смотреть не буду и терпеть не могу, чтоб присвоил себе оный двор выйтить из узаконений своего королевства, которые королю не позволяют без сейма собирать на чужой границе войско, а если оное собрание войск целит обеспокоить законного курляндского герцога Эрнеста-Иоганна, то я им объявляю, что я королевскую власть без сейма над оным не признаю и все, что без республики сделано будет в оном деле, прииму как нарушение польской вольности, которой гарантию я имею и защищать намерена, а герцога Эрнеста-Иоганна в свое покровительство принимаю как беззаконно утесненного владетеля».
Август III прислал в Москву уполномоченного для ходатайства за сына у императрицы, но этому уполномоченному — Борху — не позволили ни представиться императрице, ни вступать в переговоры с канцлером или вице-канцлером. Курляндские дела были дела чисто польские; но Борх не мог быть допущен в качестве уполномоченного Августа III как польского короля, ибо у России с Польшею не было непосредственных сношений вследствие того, что республика не признавала императорского титула русских государей; в качестве же саксонского министра Борх не мог быть допущен до переговоров о курляндских делах, ибо саксонскому курфюрсту не было никакого дела до Курляндии. 24 февраля Екатерина писала Воронцову: «Можно г. Борху сказать, что все оные труды лишни, что я не переменю своих сентиментов по курляндским делам, понеже они основаны на справедливости; что его (Борха) персона приятна мне, а его комиссия весьма не такова, что удивительна слепость его короля, который, любя сына, нарушает правосудие и узаконения своего королевства и, что того удивительнее, везде упоминает, будто по научениям чьим-либо поступаю. Можете ему сказать, что уже приходит моему достоинству противно оное дело более трактовать en avocat и что твердо намерена сутенировать то, что я начала всеми от Бога мне данными способами».
Кейзерлинг доносил, что хотят предать суду герцога Бирона, литовского канцлера Чарторыйского и стольника литовского Понятовского, последнего за то, что при Елисавете вел переговоры о допущении русских войск в польские владения. Екатерина, получив это известие, написала: «Неужли полской двор в горячке, естли стольника судить, что он домогался российской армии в Полше ввести, так и короля судить надо, что он ему такие для саксонской интерес наставления давал». В начале февраля Кейзерлинг писал: «По нынешним обстоятельствам необходимо умножить число наших друзей; а так как видно, что здешний двор не намерен нам в этом помогать раздачею чинов и наград, то мы должны сами изыскивать к тому способы. Примас в государстве — первая особа по короле, особенно он важен во время междоцарствия, и я всячески буду стараться приобресть его склонность и дружбу. Прежде примас Потоцкий получал пенсии в год по 15000 рублей, и если вашему импер. величеству будет угодно, то можно эту пенсию разделить так, чтобы примас и литовский гетман Масальский получали в год по 8000 рублей. Сколько мне известно, еще никто из них ни к какой иностранной державе не привязан, а чтоб этого сделаться не могло, то не угодно ли будет вашему императорскому величеству надлежащие указы о пенсиях прислать ко мне немедленно». Канцлер сделал на этой реляции заметку: «Известное дело, что без раздачи в Польше денег и пенсионов невозможно по намерениям своим с успехом достигнуть: не соизволите ли, ваше величество, указать г. Кейзерлингу из посланной к нему суммы денег представленным от него персонам ныне выдать по 3000 червонных с обнадеживанием ежегодных впредь пенсионов и чтоб граф Кейзерлинг постарался и гетмана Браницкого в наши интересы преклонить, представя ему знатную сумму денег». Императрица написала: «Быть по сему и отдать на рассмотрение графу Кейзерлингу. Известно, что он по-пустому не раздаст». От 4 февраля Кейзерлинг доносил: «Время созванного к 23 числу этого месяца сенатус-консилиума приближается, и уже некоторые сенаторы находятся здесь; думают, что это собрание будет очень многочисленно, потому что всячески стараются большинством голосов достигнуть в Сенате по курляндскому делу того, чего нельзя достигнуть законами и справедливостию. По нынешнему состоянию республики двор в этом собрании может всегда иметь большинство голосов, ибо чины и награды, которые по pacta conventa должны доставаться только заслуженным и искусным людям, с лишком 12 лет получали только такие, которые соглашались на все, угодное двору, следовательно, слепое послушание заступает теперь место всех заслуг. Легко поэтому рассудить можно, сколько нынешнее правление этой вольной республики отступает от первого своего учреждения и походит почти на аристократию: от этого, наконец, мало-помалу может произойти и неограниченная власть. Если б нынешний король был других мыслей и если б министерство имело более разума, искусства и силы, то было бы легко королевскую власть распространить. Шляхта может о правах своих говорить только на сеймах, а так как сеймы постоянно разрываются, то не остается ей способа оспаривать то, что противно законам и вольности. Состоятельность сеймов есть защита вольности; но кажется, что шляхта этого не примечает, ибо она с лишком 20 лет привыкла видеть, как сеймы разрываются, и чрез это вырывается у нее из рук случай говорить о своих правах. Шляхетская вольность есть одно только пустое имя, власть, подкрепляющая государственную вольность, роздана теперь таким, которые следуют желаниям двора и совершенно пренебрегают уставами государственными. Доказательством служит отдача Курляндии принцу Карлу без согласия сейма, что прямо запрещено конституцией 1607 года. Противная партия оспорить этого не может и только заявляет, что решение курляндских дел принадлежит королю и республике, а не России. Я им отвечаю на это, что в России не намерены ничего решать, что дело решено конституциею 1736 года, когда Курляндия отдана герцогу Бирону, а ваше величество никогда не допустите, чтоб решение всей республики было ниспровергнуто частию ее; а что решено, того нечего решать. Говорят, что после нынешнего сенатус-консилиума созван будет в мае месяце чрезвычайный сейм. Небесполезно было бы, если б ваше императорское величество указать соизволили стоящим по польской границе войскам вашим быть в готовности к походу».
Запорожье и Дон были спокойны, но старая козацкая жизнь с ее обычаями и притязаниями, видимо, отливала от запада к востоку, и начинались движения на далеком Яике. В самом начале года в Яицком городке под дирекциею генерал-майора Брахвельта учреждена комиссия для исследования о поступках атамана Бородина, который обвинялся в излишних денежных сборах с козаков и в удержании у них денежного жалованья, пороха и свинца; комиссия должна была исследовать также о своевольствах старшины Логинова, который позволял себе развратные и непристойные толкования посылаемых к Яицкому войску указов. Дело началось вследствие жалобы, поданной козаками императрице на Военную коллегию. Но в то же время султан меньшей киргизской орды прислал просить канцлера, нельзя ли сменить Бородина и на его место позволить Яицкому войску выбрать доброго и умного человека. Когда в степях узнали о смене Бородина, то в Москву явилось двое яицких козаков с письмом к канцлеру от того же киргизского султана. «Некоторые просьбы наши, — писал султан, — приняты, Андрей Бородин отставлен, чем я много доволен; но слышу, будто получен из Военной коллегии указ быть атаманом одному старшине из команды мужика и пришлеца атамана Могутова; но Яицкое войско с зачатия Яицкого городка от 40 козаков выбирало атамана всегда между собою; козаки за великую себе обиду и поругание будут считать, если их отдадут в команду Могутову, да и брат мой, и я, и весь киргиз-кайсацкий народ будут этим недовольны. Я, услыша о разорении Яицкого войска и о горьких слезах его, не мог не донести вашему сиятельству, дабы оное войско удовольствовано было». Когда канцлер препроводил письмо к императрице, то она написала: «От оных козаков мне подана челобитна, в которой прописывают нарушенья их прав и вольностей от Военной коллегии, и я о сем уже писала к президенту: только сумнительно весьма, что киргисцы об них просят».
Екатерина думала, что русских сил на восточной украйне недостаточно, чтоб страхом держать степные народы в повиновении, и потому писала канцлеру: «Михайла Ларионович! Оренбургский губернатор, между прочим, ко мне пишет о чинимых в пути до Оренбурга иностранным купцам от киргизского народа остановках и притеснениях: и тако прикажите коллегии, чтоб она не умедля употребила с оным киргизским народом пристойные средствы, коими бы такие чинимые обиды и притеснения отвращены были». А потом прибавила: «Всего лучше бы с ними договариваться, дабы они хоть за деньги проводили безопасно караваны».
Кроме киргизов беспокоили и калмыки. Вдова известного нам хана Дундука-Омбы в царствование Елисаветы приняла крещение с троими сыновьями и названа Верою. В 1762 году она стала проситься вредные степи, выставляя свою старость и нездоровье; но прямо в степи ее не отпустили, а позволили жить с сыном Алексеем в Енотаевске, причем надзиравшему над калмыками бригадиру Бехтееву было приказано не пускать ее в калмыцкие улусы, также смотреть, чтоб она не сносилась с калмыцкими попами и не держала их при себе. Бехтеев донес, что калмыцкие попы находятся при княгине с самого ее приезда в Енотаевск, и, судя по калмыцким обрядам, которые происходят в ее доме, он сомневается, твердо ли она держит православную христианскую веру, хотя на первой неделе Великого поста она и говела, но со второй недели и даже на Страстной неделе ела мясо. Екатерина написала на донесении: «Когда княгиня Дондукова жила в Кадетском корпусе с сыновьями, она всегда ела мясо, и докторы того корпуса знают, что она рыбы есть не может; итак, надлежит весьма осторожно быть, чтоб не конфондировать закон с тою политикою, которую они, может быть, употребляют для приласкания калмык». Но когда Бехтеев дал знать, что из Енотаевска распущен слух, будто князь Иона Дундуков скоро привезет указ — быть матери его, княгине Вере, главною правительницею всего калмыцкого народа, сыну ее Алексею — ханом, а настоящий наместник ханства Убаша останется только при своем наследственном улусе, что кабардинский владелец Касай с сотнею черкес намерен приехать к княгине Вере в Енотаевск, — то императрица написала: «Видно, что ее интриги далеко простираются. Енотаевскому начальнику или коменданту приказать за матерью и за сыном Дондуковым смотреть, дабы они не ушли, как уже и прежде от них случилось». Княгине Вере отправлена была грамота с угрозою, что она будет взята в Москву, если не успокоится. Иностранная коллегия подала доклад, что Дундуковых надобно взять из Енотаевска и поместить в Москве, княгине давать жалованье по две тысячи рублей в год, а сыну ее Алексею по тысяче; кроме того, за улусы, отошедшие к наместнику ханства, дать им из русских деревень каждому душ по тысяче.
Мы видели, что Екатерина назначила оренбургским губернатором Волкова, облекая его полною своею доверенностию; несмотря на то, Волков сначала отказывался от этого места, выставляя свою несостоятельность при сильном сопернике генерал-майоре Тевкелеве, магометанине, имевшем важное значение среди инородцев. Тевкелев был в это время в Петербурге. Императрица велела вице-канцлеру посоветоваться с ним о киргизских делах, но Тевкелев объявил, что он не может подать никакого мнения, пока не будет знать, угодно ли императрице послать его на восточную украйну; если будет послан, то подаст мнение, каким образом он думает поступать, и иначе для другого человека мнения написать не может, причем превозносил прежние свои службы. Коллегия доносила: «Примечено из его слов, что он охотно бы поехал туда, может быть, захочет он получить главную команду в Оренбурге, но, кажется, в рассуждении его магометанского закона то было бы не весьма прилично». Императрица сказала вице-канцлеру, чтоб оставил Тевкелева в покое, о Волкове же заметила, что ему даны достаточные средства держаться на своем месте.
В самом конце года, именно 27 декабря, пришли неприятные известия из Киева, доносили, что в средних числах декабря приезжал туда старший канцелярист генеральной войсковой канцелярии Туманский (родной брат генерального писаря) по магистратским делам, но по отъезде его узнали, что он делал некоторые представления киевскому митрополиту и печерскому архимандриту. Последний рассказал, что дело шло о челобитной, которую хотели подать от всего общества, об избрании и утверждении нового гетмана из сыновей настоящего гетмана Разумовского. Архимандрит отказался подписать челобитную, а митрополит сказал: «Кажется, гетману и тою высочайшею милостию, которую имеет, довольным быть должно». Старшины, кроме генерального писаря Туманского, не согласились и не подписали, но полковники подписались все, кроме черниговского Милорадовича. Сочинили челобитную Туманский да два полковника, Горленко и Хованский. Содержание челобитной было такое: в прежнее время, с гетмана Богдана Хмельницкого, в гетманы все выбирались новые лица, вследствие чего были беспорядки, поэтому нашли полезным как для ненарушимой целости высоких ее и. в. и всей империи интересов, так и для всегдашнего утвержденных малороссийских прав, вольностей и привилегий сохранения и для избежания народу разорительных трудностей иметь гетмана всегда от такой фамилии, которая в непоколебимой своей ко всероссийскому престолу верности более других утверждена. За этим следовала похвала Разумовскому: он имеет высочайшую доверенность, владеет столькими же имениями в Великой России, как и в Малороссии, сыновья его будут подражать в качествах и благоповедениях родителю своему; поэтому после нынешнего гетмана просят об избрании в гетманы его сыновей по примеру Юрия Хмельницкого, избранного после отца в благодарность за услуги последнего Российской империи. По гетманским посылкам полковники и полковая старшина съехались в Глухове и слушали челобитную в генеральной канцелярии. Выслушав, некоторые сказали: хорошо, но большинство молчало. Тут генеральный судья Дублянский объявил: «Теперь-то хорошо, а впредь что будет? Узнать неможно, и для того подписывать не буду». Только что он это сказал, все один за другим ушли из канцелярии. На следующий день приказано было опять собраться, собрались и подписались полковники, кроме черниговского, а полковая старшина и старшина генеральная, кроме писаря, не подписались. Обозный Кочубей сказал: «Мне нельзя подписываться по свойству». Есаул Скоропадский сказал: «Хотя он мой шеф, только я не подпишусь». Хорунжий Апостол объявил: «Есть старше меня, пускай они подписываются». Бунчуковый Тарновский сказал: «Я согласен с Скоропадским». После этого собрание разошлось.
Эти явления на юго-западной украйне были тем более неприятны, что польские дела требовали особенного внимания. 11 января Симолин описывал императрице торжественный въезд Бирона в Митаву; за каретой герцога ехало больше пятидесяти карет курляндского дворянства. Когда Бирон поравнялся с русским батальоном, то встречен был барабанным боем, музыкою и пушечными выстрелами. «И можно выговорить, — писал Симолин, — что такой радости и толь великого удовольствия здешний город никогда не видал, ибо все то, что слух в движение приводит, употреблено при сем случае столь много, что нельзя было других разговоров разуметь, понеже ко всем прочим упомянутым военным инструментам и орудиям присовокупилось народное восклицание и звон колокольный с церквей, хотя и сие звонарям от принца Карла прещено было». Но полной радости мешало то, что Бирон должен был остановиться в доме купца Фермона, потому что дворец был занят прежним герцогом. Число дворян, представлявшихся Бирону, простиралось до 500 человек обоего пола; не явились только обер-раты и члены придворной партии, число которых простиралось до 20 человек. Симолин послал сказать обер-ратам, что императрице приятно будет, если и они покажут своему государю уважение, любовь и послушание. На это они отвечали, что очень чувствуют милость императрицы к их отечеству и крайне жалеют, что не могут явиться к герцогу Эрнесту-Иоганну, потому что это им наикрепчайше запрещено принцем Карлом, к которому они как его служители привязаны присягою, и еще сегодня от короля — родителя его получен на имя их и всей земли рескрипт, которым строжайше повелевается оставаться верными его сыну и не иметь никакого сообщения с герцогом Эрнестом-Иоганном и с чужим двором под лишением имущества и жизни; а принцу Карлу предписано от короля отнюдь не трогаться из Митавы. Остальные дворяне просили Симолина представить императрице, нельзя ли как-нибудь заставить принца Карла выехать из Митавы до начала так называемой братской конференции, которая назначена на 30 января, ибо его присутствие в это время причинит только препятствия и замешательства, у обер-ратов и земских служителей будут связаны руки относительно их присяги.
Для борьбы с Симолиным за принца Карла приехал в Митаву королевский комиссар кастелян Липский и ожидался другой воевода — Платер. Симолин дал знать обер-ратам, чтоб они не имели сношения с польскими комиссарами, и так как императрица не признает другого курляндского герцога, кроме Эрнеста-Иоганна, то не будет признавать и тех обер-ратов, которые будут служить кому-нибудь другому, а не Эрнесту-Иоганну. Угроза подействовала, и обер-бургграф Оффенберг немедленно явился на поклон к Бирону, а другие пошли к принцу Карлу и объявили, что если он защитить их не в состоянии, то они не смеют производить земские дела в противность Бирону и намерены отложить их до сейма, но принц застращал их королем и велел исполнять должность. Тогда несчастные обер-раты обратились к Симолину с просьбою засвидетельствовать перед Бироном непоколебимую их преданность и верность в исполнении его повелений, как скоро они освободятся от присяги и не увидят причины опасаться гнева и наказания от короля, что они ждут только прямого приказания императрицы оставить принца Карла; хорошо было бы также, по их мнению, если б принц поскорее уехал из Митавы.
Потом Симолин поехал к комиссару Липскому и объявил ему, что императрица не признает в Курляндии никакого другого герцога, кроме Эрнеста-Иоганна. Липский стал говорить, что не понимает, какое право имеет Россия на Курляндию, в которой он, Липский, находится теперь уполномоченным у настоящего герцога принца Карла, что по прибытии сюда проведал он, что какой-то Бирон въехал в город с великим торжеством, что видит в Митаве так много русских солдат и что с русской стороны все делается силою, а он, кроме законов, не привез с собою никакого другого орудия. Симолин отвечал, что приехал к нему не требовать ответа в его поведении, но объявить волю императрицы, а воля эта состоит в соблюдении прав и преимуществ Польской республики и здешних герцогств. «Я не оспариваю, — продолжал Симолин, — что у вас нет никаких орудий, кроме законов, нарушенных с вашей стороны, которые императрица в силу трактатов по соседству и по примеру своих предков обязана охранять, поэтому не будет вам позволено ни малейшего поступка в предосуждение здешней земли и ее прав, и когда на дружеские представления императрицы при польском дворе не оказано никакого внимания, то остаются способы, какие употребляются в крайних случаях для доставления справедливости обиженной стороне». Но эти слова не успокоили Липского, который повторил, что будет исполнять свои инструкции.
Чтоб отнять у комиссара средство исполнять его инструкцию, Бирон по совету преданного ему дворянства велел запечатать герцогскую судебную камеру и канцелярию, чем правительство приведено было в совершенное бездействие.
К назначенному сроку съехалось в Митаву много дворян для братской конференции. Утром того самого дня, когда началась конференция, Липский приказал на всех публичных местах прибить копии королевского рескрипта, запрещавшего всякие сношения с Бироном. Приехавшие в Митаву литовский обер-егермейстер Забелло и генерал Левицкий намерены были в церкви, куда дворянство должно было собраться пред началом конференции, протестовать против всего, что было сделано в последнее время с русской стороны. Но Симолин, опасаясь, как писал, непостоянства и трусости некоторых дворян, велел снять со всех мест прибитые рескрипты, а к Липскому послал напомнить декларацию императрицы и потребовать, чтоб он не вмешивался в курляндские дела, которые совершенно до него не касаются. Эти распоряжения ободрили дворянство, которое в церкви без обычного крика и шума выбрало в директоры преданного России человека — Гейкинга из Дурбена, а на другой день отправилось на поклон к Бирону. Симолин приказал выпроводить из Митавы в Литву Левицкого за то, что он вручил инстигаторские позывы к суду в Польшу, которые пугали дворян. Так как для конференции необходимы были обер-раты, то собранное дворянство послало звать их как старших братьев. Но они, кроме обер-бургграфа Оффенберга, не приехали, отговариваясь болезнию, впрочем, дали знать дворянству, что не смеют присутствовать в конференции, когда принц Карл еще в Митаве, и, по их мнению, лучше было бы, если б дворянство послало к королю челобитную с описанием последних событий и с просьбою разрешить землю от присяги принцу Карлу. Часть дворянства требовала, чтоб поступлено было таким образом; но Симолин, который, по его словам, не оставлял конференцию при всяких трудных ее задачах, устроил так, что составлена была манифестация, где дворянство, объявляя, что Курляндия желает остаться при Польской республике, с тем вместе объявляло, что не желает иметь герцогом никого другого, кроме Бирона. Из обер-ратов только один не соглашался признать Бирона, а так как по законам дела могли отправляться и тремя обер-ратами, то считали, что Бирон вступил в действительное обладание Курляндиею.
Но принц Карл жил во дворце, а Бирон в частном доме, и, как ни старался последний вместе с Симолиным уговорить дворянство, чтоб оно потребовало у принца Карла очищения дворца и в то же время обратилось к императрице с просьбою о защите, дворянство никак не соглашалось. «Поелику, — писал Симолин, — вперены у них законы их, прямым нарушением которых они и сей пункт разумеют». 15 апреля собрались к принцу Карлу из деревень его приверженцы, человек 18; вечером он со всеми ними ужинал у Старостины Корф, где и простился с ними, уверяя в скором своем возвращении и уговаривая остаться ему верными, а на другой день рано утром выехал в Варшаву со всем двором, оставя для охранения своих интересов двоих польских сенаторов — Платера и Липского. Как только Симолин узнал об отъезде принца Карла, то немедленно послал подполковника Шредера занять дворец, что и было исполнено, а 14 июля уехали сенаторы Платер и Липский. Место для Бирона было совершенно очищено.
Разумеется, эти явления производили все большее и большее раздражение между русским и польским дворами. 21 февраля Екатерина писала Воронцову: «Надлежит писать к графу Кейзерлингу, что я при теперешних обстоятельствах с великим удивлением слышу, что при польских близ Курляндии и Лифляндии границах собирается войско, что на то я индифферентными глазами смотреть не буду и терпеть не могу, чтоб присвоил себе оный двор выйтить из узаконений своего королевства, которые королю не позволяют без сейма собирать на чужой границе войско, а если оное собрание войск целит обеспокоить законного курляндского герцога Эрнеста-Иоганна, то я им объявляю, что я королевскую власть без сейма над оным не признаю и все, что без республики сделано будет в оном деле, прииму как нарушение польской вольности, которой гарантию я имею и защищать намерена, а герцога Эрнеста-Иоганна в свое покровительство принимаю как беззаконно утесненного владетеля».
Август III прислал в Москву уполномоченного для ходатайства за сына у императрицы, но этому уполномоченному — Борху — не позволили ни представиться императрице, ни вступать в переговоры с канцлером или вице-канцлером. Курляндские дела были дела чисто польские; но Борх не мог быть допущен в качестве уполномоченного Августа III как польского короля, ибо у России с Польшею не было непосредственных сношений вследствие того, что республика не признавала императорского титула русских государей; в качестве же саксонского министра Борх не мог быть допущен до переговоров о курляндских делах, ибо саксонскому курфюрсту не было никакого дела до Курляндии. 24 февраля Екатерина писала Воронцову: «Можно г. Борху сказать, что все оные труды лишни, что я не переменю своих сентиментов по курляндским делам, понеже они основаны на справедливости; что его (Борха) персона приятна мне, а его комиссия весьма не такова, что удивительна слепость его короля, который, любя сына, нарушает правосудие и узаконения своего королевства и, что того удивительнее, везде упоминает, будто по научениям чьим-либо поступаю. Можете ему сказать, что уже приходит моему достоинству противно оное дело более трактовать en avocat и что твердо намерена сутенировать то, что я начала всеми от Бога мне данными способами».
Кейзерлинг доносил, что хотят предать суду герцога Бирона, литовского канцлера Чарторыйского и стольника литовского Понятовского, последнего за то, что при Елисавете вел переговоры о допущении русских войск в польские владения. Екатерина, получив это известие, написала: «Неужли полской двор в горячке, естли стольника судить, что он домогался российской армии в Полше ввести, так и короля судить надо, что он ему такие для саксонской интерес наставления давал». В начале февраля Кейзерлинг писал: «По нынешним обстоятельствам необходимо умножить число наших друзей; а так как видно, что здешний двор не намерен нам в этом помогать раздачею чинов и наград, то мы должны сами изыскивать к тому способы. Примас в государстве — первая особа по короле, особенно он важен во время междоцарствия, и я всячески буду стараться приобресть его склонность и дружбу. Прежде примас Потоцкий получал пенсии в год по 15000 рублей, и если вашему импер. величеству будет угодно, то можно эту пенсию разделить так, чтобы примас и литовский гетман Масальский получали в год по 8000 рублей. Сколько мне известно, еще никто из них ни к какой иностранной державе не привязан, а чтоб этого сделаться не могло, то не угодно ли будет вашему императорскому величеству надлежащие указы о пенсиях прислать ко мне немедленно». Канцлер сделал на этой реляции заметку: «Известное дело, что без раздачи в Польше денег и пенсионов невозможно по намерениям своим с успехом достигнуть: не соизволите ли, ваше величество, указать г. Кейзерлингу из посланной к нему суммы денег представленным от него персонам ныне выдать по 3000 червонных с обнадеживанием ежегодных впредь пенсионов и чтоб граф Кейзерлинг постарался и гетмана Браницкого в наши интересы преклонить, представя ему знатную сумму денег». Императрица написала: «Быть по сему и отдать на рассмотрение графу Кейзерлингу. Известно, что он по-пустому не раздаст». От 4 февраля Кейзерлинг доносил: «Время созванного к 23 числу этого месяца сенатус-консилиума приближается, и уже некоторые сенаторы находятся здесь; думают, что это собрание будет очень многочисленно, потому что всячески стараются большинством голосов достигнуть в Сенате по курляндскому делу того, чего нельзя достигнуть законами и справедливостию. По нынешнему состоянию республики двор в этом собрании может всегда иметь большинство голосов, ибо чины и награды, которые по pacta conventa должны доставаться только заслуженным и искусным людям, с лишком 12 лет получали только такие, которые соглашались на все, угодное двору, следовательно, слепое послушание заступает теперь место всех заслуг. Легко поэтому рассудить можно, сколько нынешнее правление этой вольной республики отступает от первого своего учреждения и походит почти на аристократию: от этого, наконец, мало-помалу может произойти и неограниченная власть. Если б нынешний король был других мыслей и если б министерство имело более разума, искусства и силы, то было бы легко королевскую власть распространить. Шляхта может о правах своих говорить только на сеймах, а так как сеймы постоянно разрываются, то не остается ей способа оспаривать то, что противно законам и вольности. Состоятельность сеймов есть защита вольности; но кажется, что шляхта этого не примечает, ибо она с лишком 20 лет привыкла видеть, как сеймы разрываются, и чрез это вырывается у нее из рук случай говорить о своих правах. Шляхетская вольность есть одно только пустое имя, власть, подкрепляющая государственную вольность, роздана теперь таким, которые следуют желаниям двора и совершенно пренебрегают уставами государственными. Доказательством служит отдача Курляндии принцу Карлу без согласия сейма, что прямо запрещено конституцией 1607 года. Противная партия оспорить этого не может и только заявляет, что решение курляндских дел принадлежит королю и республике, а не России. Я им отвечаю на это, что в России не намерены ничего решать, что дело решено конституциею 1736 года, когда Курляндия отдана герцогу Бирону, а ваше величество никогда не допустите, чтоб решение всей республики было ниспровергнуто частию ее; а что решено, того нечего решать. Говорят, что после нынешнего сенатус-консилиума созван будет в мае месяце чрезвычайный сейм. Небесполезно было бы, если б ваше императорское величество указать соизволили стоящим по польской границе войскам вашим быть в готовности к походу».