Страница:
Панин, живший с великим князем-наследником в Царском Селе, получил из Шлюссельбурга от коменданта Бередникова такое донесение от 5 июля: «Сего числа пополуночи во втором часу стоящий в крепости в недельном карауле Смоленского пехотного полку подпоручик Василий Яковлев, сын Мирович, весь караул в фрунт учредил и приказал заряжать ружья с пулями, а как я, услыша стук и заряжание ружей, вышел из квартиры своей и спросил, для чего так без приказу во фрунт становятся и ружья заряжают, то Мирович прибег ко мне и ударил меня прикладом ружья в голову и пробил до кости черепа, крича солдатам: „Это злодей, государя Иоанна Антоновича содержал в крепости здешней под караулом, возьмите его! Мы должны умереть за государя!“ Подхватили меня, и в аресте находился я до пятого часа утра, держан был приставленными солдатами за все мое платье. Пока я содержался, Мирович двукратно покушался идти с заряженными ружьями против караула гарнизонной команды, которая находилась в ведомстве капитана Власьева и поручика Чекина, где многими патронами с пули стрелял, напротив того и ему ответствовано. Мирович привез шестифунтовую пушку к казарме, где содержатся колодники. Что при том происходило, не знаю, ибо видеть не мог; напоследок Мирович привел с собою в арест пред фрунт капитана Власьева и Чекина, и мертвое тело безымянного колодника принесено командою его, где по установлении фрунта со всеми солдатами целовался, сказывая им, что это он один погрешил и барабанщику велел бить зорю утреннюю, а потом полный поход; тут я закричал, чтоб его арестовали, что и было исполнено; при аресте найдены мною у него манифесты, присяга и повеления, писанные его рукою».
Панин, получивши это донесение, немедленно отправил в Шлюссельбург подполковника Кашкина с приказанием узнать все обстоятельства дела и произвести допрос Мировичу и в то же время послал донесение в Ригу к императрице. 9 июля Екатерина получила это донесение и отвечала Панину: «Я с великим удивлением читала ваши рапорты и все дивы, происшедшие в Шлюссельбурге: руководство Божие чудное и неиспытанное есть! Я к вашим весьма хорошим распоряжениям иного прибавить не могу, как только, что теперь надлежит следствие над винными производить без огласки и без всякой скрытности (понеже само собою оное дело не может остаться секретно, более двухсот человек имея в нем участие). Безымянного колодника велите хоронить по христианской должности в Шлюссельбурге без огласки же. Мне рассудилось, что естьли неравно искра кроется в пепле, то не в Шлюссельбурге, но в Петербурге, и весьма желала бы, чтоб это не скоро до резиденции дошло; и кой час дойдет до Петербурга, то уже надобно дело повести публично; и того ради велела заготовить указ к генералу-поручику той дивизии Веймарну, дабы он следствие произвел, который вы ему отдадите; он же человек умный и далее не пойдет, как ему повелено будет. Вы ему сообщите те бумаги, которые для его известия надобны, а прочие у себя храните до моего прибытия; я весьма любопытна знать, арестован ли поручик Ушаков и нет ли более участников? Кажется, у них план был. Сие письмо или нужное из оного покажите Веймарну, дабы оно служило ему в наставление. Шлюссельбургского коменданта, и верных офицеров, и команду господин Веймарн имеет обнадежить нашею милостию за их верность. Весьма, кажется, нужно осмотреть, в какой дисциплине находится Смоленский полк».
Между тем 8 июля Ив. Ив. Неплюев, остававшийся главноначальствующим в Петербурге, уведомил Панина, что в столице хотя и знают о происшедшем в Шлюссельбурге, но никаких предосудительных толкований не слышно. После этого в три часа пополуночи является в Царское Село Теплов с письмом от Неплюева: в письме говорилось, что в Петербурге тихо, тем более что молва уверяет и о смерти «того фантома, для которого злодейство начато было». Но кроме письма Теплов объявил, что Неплюев поручил ему сказать Панину изустно следующее: «Если б я был на вашем месте, то бы, нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашался, ибо нельзя надивиться, чтоб такой малый человек столь важное дело собою одним предприял, а сие мучение нужно для того, чтоб те сообщники не скрылися». «Почему же Иван Иванович мне об этом не написал?» — спросил Панин у Теплова. «Я его и просил, — отвечал Теплов, — чтоб он или письмом о том к вам отписал, или бы записку мне дал, в чем состоит его требование от вас, но Иван Иванович мне сказал, что он от своих слов не отречется, в чем ссылался на князя Александра Алексеевича Вяземского, который при том был». Панин описал императрице свой разговор с Тепловым; но Неплюев и сам 10-го числа написал Екатерине, что надобно Мировича истязать.
Того же самого 10 июля приехал в Ригу Кашкин и подал императрице первый допрос Мировича, который сказал: «Намерение мною учиненного злодейства предприято сего году апреля с 1 числа, а к сему меня побудили следующие причины: 1) Когда мне случалось бывать во дворце, тогда, видя, что до штаб-офицера, также и прочих статских чинов людей свободно пред ее императорское величество допускают, а ниже оных, как-то и обер-офицеров, не пускают. 2) Когда случалось быть таким операм, в которых ее императорское величество присутствовать соизволила, что я также допущаем не был. 3) Что штаб-офицеры не такое почтение, какое офицер по своей чести иметь к себе долженствует, отдают, якоже и то, что тех, кои из дворян, с теми, кои из разночинцев, сравнивают. 4) Когда я просил о выдаче мне из отписанного предков моих имения, сколько из милости ее императорского величества пожаловано будет, то в резолюции написано было следующее: по прописанному здесь просители никакого права не имеют, и для того надлежит Сенату отказать им; на вторичную просьбу о пожаловании пенсии трем сестрам моим также отказано. Хотел я государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки». Из показаний Мировича и других причастных делу лиц вскрылись следующие подробности. Сначала Мирович хотел открыть Власьеву свое намерение, и 4 июля, в воскресенье, встретясь с этим офицером, начал было ему говорить: «Не погубите ли вы меня прежде предприятия моего?» Но Власьев прервал его речь и сказал: «Если предприятие ваше такое, что может вас погубить, то я и слышать об нем не хочу». После этого Мирович стал уговаривать солдата Писклова, который отвечал, что если солдатство будет согласно, то и он согласен, и подговорил еще двоих солдат. Затем сам Мирович подговорил солдата Босова, троих капралов; некоторые сначала отказывались, но оканчивали словами: «Если все, то и я». Мирович решился начать дело немедленно, боясь, что Власьев догадался, о каком предприятии начинал он говорить с ним, и донес об этом куда следует. Во втором часу пополуночи Мирович из офицерской кордегардии сбежал вниз, в солдатскую караульную, закричал: «К ружью!» — и, став перед фрунтом, велел заряжать ружья. Когда вышел Бередников, то он взял его за ворот халата и отдал под стражу, после чего двинулся с своим отрядом к казарме, где стояла гарнизонная команда. На оклик: «Кто идет?» — Мирович отвечал: «Иду к государю!» Из гарнизона раздался ружейный залп, Мирович велел своим отвечать, но потом, опасаясь, чтоб не застрелить Ивана Антоновича, велел отступить. Тут команда пристала к нему: «Покажи вид, почему поступать?» Мирович прочел из манифеста от имени Ивана те места, которые, по его мнению, могли особенно тронуть солдат, по прочтении сказал: «Поздравляю вас с государем!» — и стал кричать гарнизонной команде, чтоб не стреляли, иначе против их будут из пушки стрелять. Видя, что угрозы не помогают, Мирович действительно велел тащить пушку и опять послал сказать гарнизону, что будет палить, но посланный возвратился с ответом, что гарнизон уже положил оружие. Мирович с своею командою бросился в казарму, вошел — темно, послал за огнем, но когда принесли свечи, то он увидал лежащее среди казармы на полу тело заколотого человека; Власьев и Чекин стояли тут; Мирович, взглянув на них, сказал: «Ах вы, бессовестные! Боитесь ли Бога? За что вы невинную кровь пролили?» «Мы сделали это по указу, — отвечали офицеры. — А вы от кого пришли?» «Я пришел сам собою», — сказал Мирович. «Мы, — продолжали офицеры, — все это сделали по своему долгу и имеем указ, вот он!» Они подали Мировичу бумагу, но он не стал ее читать. Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не прикажет ли заколоть офицеров. «Не трогайте, — отвечал он. — Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». Сказавши это, Мирович подошел к телу, поцеловал его в руку и ногу, велел солдатам положить его на кровать и вынести из казармы на фрунтовое место, где и происходило то, о чем доносил Бередников Панину.
Власьев показал, что он действительно заподозрил в Мировиче злое намерение из слов, сказанных им 4 июля, и, переговорив с Чекиным, отправил Панину рапорт об этом, но курьер был задержан переполохом 5-го числа. Они убили Ивана Антоновича, когда услыхали, что пушку заряжают. Власьев счел нужным при допросе утаить, что у них был указ не отдавать Ивана Антоновича никому живого; он показал, что они отвечали Мировичу: «Кто над ним (Иваном) что сделал, тот поступал по указу». «Только, — прибавил Власьев, — оного (указа) я никогда и ниоткуда не имел, следственно, у меня как в руках не было, так и показывать было нечего, а сказали мы об указе от смертного страха». О покойном они показали то же, что было известно из прежних донесений: при очень крепком здоровье не имел он никакого телесного недостатка, кроме сильного косноязычия; посторонние почти вовсе не могли его понимать, и постоянно находившиеся при нем понимали с трудом, он не мог произнести слова, не подняв рукою подбородка. Вкуса не имел, ел все без разбора и с жадностию. В продолжение 8 лет не примечено ни одной минуты, когда бы он пользовался настоящим употреблением разума; сам себе задавал вопросы и отвечал на них; говорил, что тело его есть тело принца Иоанна, назначенного императором российским, который уже давно от мира отошел, а на самом деле он есть небесный дух, и именно св. Григорий, потому всех других людей почитал мерзейшими тварями; говорил, что так как люди друг перед другом и св. иконам кланяются, то этим и оказывается их мерзость и непотребство, а небесные духи, в числе которых и он, никому поклоняться не могут; желал быть митрополитом, для чего выпросил себе у Бога позволение временем и поклоны класть, как следует митрополиту. Нрава был свирепого и никакого противоречия не сносил; грамоте не знал, памяти не имел, молитва состояла в одном крестном знамении. Все время или ходил, или лежал, ходя, иногда хохотал.
Того же 10 июля, как видно еще до приезда Кашкина, Екатерина написала Панину полурусское, полуфранцузское письмо, обличавшее сильное волнение: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и отечеству меры, которые вы приняли по шлюссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли и к которым, конечно, нечего больше прибавить. Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию. Хотя зло пресечено в корню, однако я боюсь, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в своем самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере так можно предполагать) посеять свой яд, и доказательством служит для меня то, что в день моего отъезда из Петербурга одна бедная женщина нашла на улице письмо, написанное поддельною рукою, где говорилось то же самое; письмо передано князю Вяземскому (исправлявшему должность генерал-прокурора по смене Глебова) и теперь у него; надобно допросить этих офицеров, они ли написали и распространили письмо; я боюсь, чтобы зло не имело еще других последствий, ибо говорят, что этот Ушаков в связи с большим числом мелких придворных служителей. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часа более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всех клевет на мой счет. Вспомните также вранье того офицера, что Соловьев привел; да с Великого поста более двенадцати подобных было, и все о той же материи. Велите, пожалуйста, рассмотреть, не они ли (Мирович и Ушаков) тому виновниками были. Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностию все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, чтоб я страху предалась; я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup , однако ж надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачества распространялись, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простяков».
Допрос, привезенный Кашкиным, не вполне удовлетворил Екатерину, как видно из письма ее к Панину от 11 июля: «Хотя по вашим примечаниям с основанием видится, будто у Мировича сообщников нет, однако полагаться неможно на злодея, такого твердого в своем предприятии, но должно с разумною строгостью исследовать сие дело. Брата утопшего Ушакова также допросить надобно, не ведал ли он братниных мыслей? Еще же знать желаю, в артиллерии (куда они вести[1] намерены были) нет ли сообщников, тем более что командир у них весьма не любим, о чем неоднократно уже до меня доходило эхо. Я ныне более спешу, как прежде возвратиться в Питербурх, дабы сие дело скорее окончить и тем дальных дурацких разглашений пресечь».
Но как ни торопилась Екатерина в Петербург, она должна была еще ехать в Митаву. Бирон приехал в Ригу и умолял императрицу посетить его в его резиденции, которую он получил от щедрой и благодетельной руки ее величества, всемилостивейшей своей избавительницы и покровительницы. Екатерина должна была согласиться ехать в Митаву уже и потому, чтоб не показаться испуганною и торопящеюся в Петербург; 13 июля она отправилась в Курляндию, на границах которой была встречена герцогом и его обоими сыновьями. В митавском дворце Бирон, ставши на колена, целовал руку своей щедрой благодетельницы и благодарил за посещение. «Герцог, — писала Екатерина Панину, — по возвращении в Ригу принял меня с великолепием, и медаль нарочно сделал для приему, и деньги кидал в народ. Народ здешний ждал моего приезда из Митавы до первого часа за полночь, и как увидели мою карету, то с виватом проводили меня до моего дома. Пишу к вам это, чтоб показать, что ливонцы начинают поддаваться влиянию своих завоевателей».
Но среди торжеств в Митаве и Риге мысль все была занята Шлюссельбургом. На дороге из Риги в Петербург 16 июля она писала Панину: «Сколь я желаю, чтоб Бог вывел, если есть, сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится, но только из одного листа видно, что он меня убить хотел; а чтоб они по Петербургу не разглашали свои намерения, тому, кажется, верить неможно, понеже со Святой недели много о сем происшествии почти точные доносы были, которые моим неуважением презрены». 18 июля письмо к Неплюеву: «Осторожность вашу не инако как похвалить могу, что вы за Мировичами приказали без огласки подсматривать; однако если дело не дойдет до них, то арестовать их не для чего, понеже пословица есть: брат мой, а ум свой. Все же я никак не желаю, чтоб невинные пострадали».
25 июля императрица возвратилась в Петербург. После следствия над Мировичем, произведенного Веймарном и не открывшего ничего нового, учрежден был чрезвычайный суд из Сената и Синода, к которым были присоединены сановники первых трех классов и председатели коллегий. 25 августа суд отправил к императрице депутатов с просьбою позволить ему поступать по большинству голосов, не сносясь с нею. Екатерина написала собственноручно на докладе: «Что принадлежит до нашего собственного оскорбления, в том мы сего судимого всемилостивейше прощаем; в касающихся же делах до целости государственной, общего благополучия и тишины в силу поднесенного нам доклада на сего дела случай отдаем в полную власть сему нашему верноподданному собранию». При отбирании голосов, должно ли приступить к сентенции, обер-прокурор Соймонов стал говорить президенту Медицинской коллегии барону Черкасову, что некоторые из духовенства приговаривают Мировича пытать. Тут исправлявший должность генерал-прокурора князь Вяземский подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства, а у Черкасова потребовал немедленного ответа, должно ли приступить к сентенции. Черкасов второпях отвечал, что должно, но потом, 2 сентября, представил письменное мнение, что Мировича надобно пытать с целию открыть сообщников или наустителей. «Нам необходимо нужно, — писал он, — жестоким розыском злодею оправдать себя не токмо перед всеми теперь живущими, но и следующими по нас родами, а то опасаюсь, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися, или и комедиантами». Собрание осердилось и просило императрицу защитить его от оскорблений Черкасова. Последний должен был извиниться, объявил, что в добром намерении употребил слова, которыми собрание почло себя оскорбленным. Написание сентенции возложено было на Адама Вас. Олсуфьева, генерал-поручика Веймарна и президента Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел Эмме. Члены Синода объявили, что, как духовные, подписывать смертный приговор не могут, хотя и признают, что Мирович достоин жесточайшей казни. Смертная казнь совершилась 15 сентября перед полуднем на Петербургском острове, на Обжорном рынке. Сохранилось известие, что Мирович всходил на эшафот с твердостию и благоговением. Державин оставил нам известие о том, какое впечатление произвела смертная казнь на народ, отвыкший от нее в царствование Елисаветы. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Солдаты, действовавшие вместе с Мировичем в Шлюссельбурге, прогнаны сквозь строй и потом разосланы по отдаленным гарнизонам. Власьев и Чекин получили по 7000 рублей награждения, отставлены от службы с сохранением жалованья и дали подписку под лишением чести и живота не утруждать императрицу относительно содержания, жить всегда в отдалении от великих и многолюдных компаний, обоим вместе нигде в компаниях не быть и на делах, особенно приказных, не подписываться, в столичные города без крайней нужды не ездить, и если придется ехать, то не вместе, об известном событии никогда не говорить.
До отъезда своего в прибалтийские области императрица присутствовала четыре раза в Сенате и по возвращении из путешествия — три. Сенат, разделенный на департаменты, стал жить новою жизнию. Мы видели, что генерал-прокурор Глебов вследствие розыскания крыловского дела не мог оставаться при своей важной должности. 3 февраля Сенат получил указ: «В рассуждении некоторых обстоятельств, касающихся до генерал-прокурора Глебова, ее императорское величество повелевает впредь отправлять генерал-прокурорскую должность генерал-квартирмейстеру князю Александру Вяземскому». Екатерина написала ему собственноручно секретнейшее наставление, которое начинается очень нелестным отзывом о Глебове, причем задет и благодетель его граф Петр Ив. Шувалов. Выходка против Шувалова показывает такое сильное раздражение, вынесенное из прошедшего, которое заставило забыть, что подобная выходка в инструкции генерал-прокурору вовсе не у места. «Прежнее худое поведение, корыстолюбие, лихоимство и худая вследствие сих свойств репутация, недовольно чистосердечия и искренности против меня нынешнего генерал-прокурора — все сие принуждает меня его сменить и совершенно помрачает и уничтожает его способность и прилежание к делам; но и то прибавить должно, что немало к тому его несчастию послужили знаемость и короткое обхождение в его еще молодости с покойным графом Петром Шуваловым, в которого он руках совершенно находился и напоился принципиями хотя и не весьма для общества полезными, но достаточно прибыльными для самих их. Все сие производит, что он более к темным, нежели к ясным, делам имеет склонность, и часто от меня в его поведениях много было сокровенного, чрез что по мере и моя доверенность к нему умалялась; а вреднее для общества ничего быть не может, как генерал-прокурор такой, который к своему государю совершенного чистосердечия и откровенности не имеет; так как и для него хуже всего не иметь от государя совершенной доверенности, понеже он по должности своей обязывается сопротивляться наисильнейшим людям, и, следовательно, власть государская — одна его подпора. Вам должно знать, с кем вы дело иметь будете. Ежедневные случаи вас будут ко мне предводительствовать (т.е. приводить), вы во мне найдете, что я иных видов не имею, как наивящшее благополучие и славу отечества, и иного не желаю, как благоденствия моих подданных, какого б они звания ни были, мои мысли все к тому лишь только стремятся, чтоб как извнутрь, так и вне государства сохранить тишину, удовольствие и покой. Увидя и от вас верность, прилежание и откровенное чистосердечие, тогда вы ласкать себя можете получить от меня поверенность беспредельную. Я весьма люблю правду, и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело в деле. Я. слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно. Еще к тому прибавлю, что я ласкательства от вас не требую, но единственно чистосердечного обхождения и твердости в делах. В Сенате найдете вы две партии; но здравая политика с моей стороны требует оные отнюдь не уважать, дабы им чрез то не подать твердости и они бы скорее тем исчезли, а только смотрела я за ними недремлемым оком, людей же употребляла по их способности к тому или другому делу. Обе партии стараться будут ныне вас уловить в свою сторону. Вы в одной найдете людей честных нравов, хотя и недальновидных разумом; в другой, думаю, что виды далее простираются, но неясно, всегда ли оные полезны. Иной думает, для того что он долго был в той или другой земле, то везде по политике той его любимой земли все учреждать должно, а все другое без изъятия заслуживает его критики, несмотря на то что везде внутренние распоряжения на нравах нации основываются. Вам не должно уважать ни ту ни другую сторону, обходиться должно учтиво и беспристрастно, выслушать всякого, имея только единственно пользу отечества и справедливость в виду, и твердыми шагами идти кратчайшим путем к истине. В чем вы будете сумнительны, спроситесь со мною и совершенно надейтеся на Бога и на меня, а я, видя такое ваше угодное мне поведение, вас не выдам… Все места и самый Сенат вышли из своих оснований разными случаями как неприлежанием к делам моих некоторых предков, а более случайных при них людей пристрастиями. Сенат установлен для исполнения законов, ему предписанных; а он часто выдавал законы, раздавал чины, достоинства, деньги, деревни — одним словом, почти все — и утеснял прочие судебные места в их законах и преимуществах, так что и мне случилось слышать в Сенате, что одной коллегии хотели сделать выговор за то только, что она свое мнение осмелилась в Сенат представить, до чего, однако ж, я тогда не допустила, но говорила господам присутствующим, что сему радоваться надлежит, что закон исполняют. Чрез такие гонения нижних мест они пришли в толь великий упадок, что и регламент вовсе позабыли, которым повелевается против сенатских указов, если оные не в силе законов, представлять в Сенат, а напоследок и ко мне. Раболепство персон, в сих местах находящихся, неописанное, и добра ожидать неможно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том и интерес государственный страждет. Сенат же, вышед единожды из своих границ, и ныне с трудом привыкает к порядку, в котором ему быть надлежит. Может быть, что и для любочестия иным членам прежние примеры прелестны, однако ж покамест я жива, то останемся, как долг велит. Российская империя есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей разных в себе имеет, которые все к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным, а другие все, по слову евангельскому, наемники есть».
Панин, получивши это донесение, немедленно отправил в Шлюссельбург подполковника Кашкина с приказанием узнать все обстоятельства дела и произвести допрос Мировичу и в то же время послал донесение в Ригу к императрице. 9 июля Екатерина получила это донесение и отвечала Панину: «Я с великим удивлением читала ваши рапорты и все дивы, происшедшие в Шлюссельбурге: руководство Божие чудное и неиспытанное есть! Я к вашим весьма хорошим распоряжениям иного прибавить не могу, как только, что теперь надлежит следствие над винными производить без огласки и без всякой скрытности (понеже само собою оное дело не может остаться секретно, более двухсот человек имея в нем участие). Безымянного колодника велите хоронить по христианской должности в Шлюссельбурге без огласки же. Мне рассудилось, что естьли неравно искра кроется в пепле, то не в Шлюссельбурге, но в Петербурге, и весьма желала бы, чтоб это не скоро до резиденции дошло; и кой час дойдет до Петербурга, то уже надобно дело повести публично; и того ради велела заготовить указ к генералу-поручику той дивизии Веймарну, дабы он следствие произвел, который вы ему отдадите; он же человек умный и далее не пойдет, как ему повелено будет. Вы ему сообщите те бумаги, которые для его известия надобны, а прочие у себя храните до моего прибытия; я весьма любопытна знать, арестован ли поручик Ушаков и нет ли более участников? Кажется, у них план был. Сие письмо или нужное из оного покажите Веймарну, дабы оно служило ему в наставление. Шлюссельбургского коменданта, и верных офицеров, и команду господин Веймарн имеет обнадежить нашею милостию за их верность. Весьма, кажется, нужно осмотреть, в какой дисциплине находится Смоленский полк».
Между тем 8 июля Ив. Ив. Неплюев, остававшийся главноначальствующим в Петербурге, уведомил Панина, что в столице хотя и знают о происшедшем в Шлюссельбурге, но никаких предосудительных толкований не слышно. После этого в три часа пополуночи является в Царское Село Теплов с письмом от Неплюева: в письме говорилось, что в Петербурге тихо, тем более что молва уверяет и о смерти «того фантома, для которого злодейство начато было». Но кроме письма Теплов объявил, что Неплюев поручил ему сказать Панину изустно следующее: «Если б я был на вашем месте, то бы, нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашался, ибо нельзя надивиться, чтоб такой малый человек столь важное дело собою одним предприял, а сие мучение нужно для того, чтоб те сообщники не скрылися». «Почему же Иван Иванович мне об этом не написал?» — спросил Панин у Теплова. «Я его и просил, — отвечал Теплов, — чтоб он или письмом о том к вам отписал, или бы записку мне дал, в чем состоит его требование от вас, но Иван Иванович мне сказал, что он от своих слов не отречется, в чем ссылался на князя Александра Алексеевича Вяземского, который при том был». Панин описал императрице свой разговор с Тепловым; но Неплюев и сам 10-го числа написал Екатерине, что надобно Мировича истязать.
Того же самого 10 июля приехал в Ригу Кашкин и подал императрице первый допрос Мировича, который сказал: «Намерение мною учиненного злодейства предприято сего году апреля с 1 числа, а к сему меня побудили следующие причины: 1) Когда мне случалось бывать во дворце, тогда, видя, что до штаб-офицера, также и прочих статских чинов людей свободно пред ее императорское величество допускают, а ниже оных, как-то и обер-офицеров, не пускают. 2) Когда случалось быть таким операм, в которых ее императорское величество присутствовать соизволила, что я также допущаем не был. 3) Что штаб-офицеры не такое почтение, какое офицер по своей чести иметь к себе долженствует, отдают, якоже и то, что тех, кои из дворян, с теми, кои из разночинцев, сравнивают. 4) Когда я просил о выдаче мне из отписанного предков моих имения, сколько из милости ее императорского величества пожаловано будет, то в резолюции написано было следующее: по прописанному здесь просители никакого права не имеют, и для того надлежит Сенату отказать им; на вторичную просьбу о пожаловании пенсии трем сестрам моим также отказано. Хотел я государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки». Из показаний Мировича и других причастных делу лиц вскрылись следующие подробности. Сначала Мирович хотел открыть Власьеву свое намерение, и 4 июля, в воскресенье, встретясь с этим офицером, начал было ему говорить: «Не погубите ли вы меня прежде предприятия моего?» Но Власьев прервал его речь и сказал: «Если предприятие ваше такое, что может вас погубить, то я и слышать об нем не хочу». После этого Мирович стал уговаривать солдата Писклова, который отвечал, что если солдатство будет согласно, то и он согласен, и подговорил еще двоих солдат. Затем сам Мирович подговорил солдата Босова, троих капралов; некоторые сначала отказывались, но оканчивали словами: «Если все, то и я». Мирович решился начать дело немедленно, боясь, что Власьев догадался, о каком предприятии начинал он говорить с ним, и донес об этом куда следует. Во втором часу пополуночи Мирович из офицерской кордегардии сбежал вниз, в солдатскую караульную, закричал: «К ружью!» — и, став перед фрунтом, велел заряжать ружья. Когда вышел Бередников, то он взял его за ворот халата и отдал под стражу, после чего двинулся с своим отрядом к казарме, где стояла гарнизонная команда. На оклик: «Кто идет?» — Мирович отвечал: «Иду к государю!» Из гарнизона раздался ружейный залп, Мирович велел своим отвечать, но потом, опасаясь, чтоб не застрелить Ивана Антоновича, велел отступить. Тут команда пристала к нему: «Покажи вид, почему поступать?» Мирович прочел из манифеста от имени Ивана те места, которые, по его мнению, могли особенно тронуть солдат, по прочтении сказал: «Поздравляю вас с государем!» — и стал кричать гарнизонной команде, чтоб не стреляли, иначе против их будут из пушки стрелять. Видя, что угрозы не помогают, Мирович действительно велел тащить пушку и опять послал сказать гарнизону, что будет палить, но посланный возвратился с ответом, что гарнизон уже положил оружие. Мирович с своею командою бросился в казарму, вошел — темно, послал за огнем, но когда принесли свечи, то он увидал лежащее среди казармы на полу тело заколотого человека; Власьев и Чекин стояли тут; Мирович, взглянув на них, сказал: «Ах вы, бессовестные! Боитесь ли Бога? За что вы невинную кровь пролили?» «Мы сделали это по указу, — отвечали офицеры. — А вы от кого пришли?» «Я пришел сам собою», — сказал Мирович. «Мы, — продолжали офицеры, — все это сделали по своему долгу и имеем указ, вот он!» Они подали Мировичу бумагу, но он не стал ее читать. Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не прикажет ли заколоть офицеров. «Не трогайте, — отвечал он. — Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». Сказавши это, Мирович подошел к телу, поцеловал его в руку и ногу, велел солдатам положить его на кровать и вынести из казармы на фрунтовое место, где и происходило то, о чем доносил Бередников Панину.
Власьев показал, что он действительно заподозрил в Мировиче злое намерение из слов, сказанных им 4 июля, и, переговорив с Чекиным, отправил Панину рапорт об этом, но курьер был задержан переполохом 5-го числа. Они убили Ивана Антоновича, когда услыхали, что пушку заряжают. Власьев счел нужным при допросе утаить, что у них был указ не отдавать Ивана Антоновича никому живого; он показал, что они отвечали Мировичу: «Кто над ним (Иваном) что сделал, тот поступал по указу». «Только, — прибавил Власьев, — оного (указа) я никогда и ниоткуда не имел, следственно, у меня как в руках не было, так и показывать было нечего, а сказали мы об указе от смертного страха». О покойном они показали то же, что было известно из прежних донесений: при очень крепком здоровье не имел он никакого телесного недостатка, кроме сильного косноязычия; посторонние почти вовсе не могли его понимать, и постоянно находившиеся при нем понимали с трудом, он не мог произнести слова, не подняв рукою подбородка. Вкуса не имел, ел все без разбора и с жадностию. В продолжение 8 лет не примечено ни одной минуты, когда бы он пользовался настоящим употреблением разума; сам себе задавал вопросы и отвечал на них; говорил, что тело его есть тело принца Иоанна, назначенного императором российским, который уже давно от мира отошел, а на самом деле он есть небесный дух, и именно св. Григорий, потому всех других людей почитал мерзейшими тварями; говорил, что так как люди друг перед другом и св. иконам кланяются, то этим и оказывается их мерзость и непотребство, а небесные духи, в числе которых и он, никому поклоняться не могут; желал быть митрополитом, для чего выпросил себе у Бога позволение временем и поклоны класть, как следует митрополиту. Нрава был свирепого и никакого противоречия не сносил; грамоте не знал, памяти не имел, молитва состояла в одном крестном знамении. Все время или ходил, или лежал, ходя, иногда хохотал.
Того же 10 июля, как видно еще до приезда Кашкина, Екатерина написала Панину полурусское, полуфранцузское письмо, обличавшее сильное волнение: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и отечеству меры, которые вы приняли по шлюссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли и к которым, конечно, нечего больше прибавить. Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию. Хотя зло пресечено в корню, однако я боюсь, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в своем самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере так можно предполагать) посеять свой яд, и доказательством служит для меня то, что в день моего отъезда из Петербурга одна бедная женщина нашла на улице письмо, написанное поддельною рукою, где говорилось то же самое; письмо передано князю Вяземскому (исправлявшему должность генерал-прокурора по смене Глебова) и теперь у него; надобно допросить этих офицеров, они ли написали и распространили письмо; я боюсь, чтобы зло не имело еще других последствий, ибо говорят, что этот Ушаков в связи с большим числом мелких придворных служителей. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часа более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всех клевет на мой счет. Вспомните также вранье того офицера, что Соловьев привел; да с Великого поста более двенадцати подобных было, и все о той же материи. Велите, пожалуйста, рассмотреть, не они ли (Мирович и Ушаков) тому виновниками были. Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностию все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, чтоб я страху предалась; я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup , однако ж надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачества распространялись, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простяков».
Допрос, привезенный Кашкиным, не вполне удовлетворил Екатерину, как видно из письма ее к Панину от 11 июля: «Хотя по вашим примечаниям с основанием видится, будто у Мировича сообщников нет, однако полагаться неможно на злодея, такого твердого в своем предприятии, но должно с разумною строгостью исследовать сие дело. Брата утопшего Ушакова также допросить надобно, не ведал ли он братниных мыслей? Еще же знать желаю, в артиллерии (куда они вести[1] намерены были) нет ли сообщников, тем более что командир у них весьма не любим, о чем неоднократно уже до меня доходило эхо. Я ныне более спешу, как прежде возвратиться в Питербурх, дабы сие дело скорее окончить и тем дальных дурацких разглашений пресечь».
Но как ни торопилась Екатерина в Петербург, она должна была еще ехать в Митаву. Бирон приехал в Ригу и умолял императрицу посетить его в его резиденции, которую он получил от щедрой и благодетельной руки ее величества, всемилостивейшей своей избавительницы и покровительницы. Екатерина должна была согласиться ехать в Митаву уже и потому, чтоб не показаться испуганною и торопящеюся в Петербург; 13 июля она отправилась в Курляндию, на границах которой была встречена герцогом и его обоими сыновьями. В митавском дворце Бирон, ставши на колена, целовал руку своей щедрой благодетельницы и благодарил за посещение. «Герцог, — писала Екатерина Панину, — по возвращении в Ригу принял меня с великолепием, и медаль нарочно сделал для приему, и деньги кидал в народ. Народ здешний ждал моего приезда из Митавы до первого часа за полночь, и как увидели мою карету, то с виватом проводили меня до моего дома. Пишу к вам это, чтоб показать, что ливонцы начинают поддаваться влиянию своих завоевателей».
Но среди торжеств в Митаве и Риге мысль все была занята Шлюссельбургом. На дороге из Риги в Петербург 16 июля она писала Панину: «Сколь я желаю, чтоб Бог вывел, если есть, сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится, но только из одного листа видно, что он меня убить хотел; а чтоб они по Петербургу не разглашали свои намерения, тому, кажется, верить неможно, понеже со Святой недели много о сем происшествии почти точные доносы были, которые моим неуважением презрены». 18 июля письмо к Неплюеву: «Осторожность вашу не инако как похвалить могу, что вы за Мировичами приказали без огласки подсматривать; однако если дело не дойдет до них, то арестовать их не для чего, понеже пословица есть: брат мой, а ум свой. Все же я никак не желаю, чтоб невинные пострадали».
25 июля императрица возвратилась в Петербург. После следствия над Мировичем, произведенного Веймарном и не открывшего ничего нового, учрежден был чрезвычайный суд из Сената и Синода, к которым были присоединены сановники первых трех классов и председатели коллегий. 25 августа суд отправил к императрице депутатов с просьбою позволить ему поступать по большинству голосов, не сносясь с нею. Екатерина написала собственноручно на докладе: «Что принадлежит до нашего собственного оскорбления, в том мы сего судимого всемилостивейше прощаем; в касающихся же делах до целости государственной, общего благополучия и тишины в силу поднесенного нам доклада на сего дела случай отдаем в полную власть сему нашему верноподданному собранию». При отбирании голосов, должно ли приступить к сентенции, обер-прокурор Соймонов стал говорить президенту Медицинской коллегии барону Черкасову, что некоторые из духовенства приговаривают Мировича пытать. Тут исправлявший должность генерал-прокурора князь Вяземский подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства, а у Черкасова потребовал немедленного ответа, должно ли приступить к сентенции. Черкасов второпях отвечал, что должно, но потом, 2 сентября, представил письменное мнение, что Мировича надобно пытать с целию открыть сообщников или наустителей. «Нам необходимо нужно, — писал он, — жестоким розыском злодею оправдать себя не токмо перед всеми теперь живущими, но и следующими по нас родами, а то опасаюсь, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися, или и комедиантами». Собрание осердилось и просило императрицу защитить его от оскорблений Черкасова. Последний должен был извиниться, объявил, что в добром намерении употребил слова, которыми собрание почло себя оскорбленным. Написание сентенции возложено было на Адама Вас. Олсуфьева, генерал-поручика Веймарна и президента Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел Эмме. Члены Синода объявили, что, как духовные, подписывать смертный приговор не могут, хотя и признают, что Мирович достоин жесточайшей казни. Смертная казнь совершилась 15 сентября перед полуднем на Петербургском острове, на Обжорном рынке. Сохранилось известие, что Мирович всходил на эшафот с твердостию и благоговением. Державин оставил нам известие о том, какое впечатление произвела смертная казнь на народ, отвыкший от нее в царствование Елисаветы. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Солдаты, действовавшие вместе с Мировичем в Шлюссельбурге, прогнаны сквозь строй и потом разосланы по отдаленным гарнизонам. Власьев и Чекин получили по 7000 рублей награждения, отставлены от службы с сохранением жалованья и дали подписку под лишением чести и живота не утруждать императрицу относительно содержания, жить всегда в отдалении от великих и многолюдных компаний, обоим вместе нигде в компаниях не быть и на делах, особенно приказных, не подписываться, в столичные города без крайней нужды не ездить, и если придется ехать, то не вместе, об известном событии никогда не говорить.
До отъезда своего в прибалтийские области императрица присутствовала четыре раза в Сенате и по возвращении из путешествия — три. Сенат, разделенный на департаменты, стал жить новою жизнию. Мы видели, что генерал-прокурор Глебов вследствие розыскания крыловского дела не мог оставаться при своей важной должности. 3 февраля Сенат получил указ: «В рассуждении некоторых обстоятельств, касающихся до генерал-прокурора Глебова, ее императорское величество повелевает впредь отправлять генерал-прокурорскую должность генерал-квартирмейстеру князю Александру Вяземскому». Екатерина написала ему собственноручно секретнейшее наставление, которое начинается очень нелестным отзывом о Глебове, причем задет и благодетель его граф Петр Ив. Шувалов. Выходка против Шувалова показывает такое сильное раздражение, вынесенное из прошедшего, которое заставило забыть, что подобная выходка в инструкции генерал-прокурору вовсе не у места. «Прежнее худое поведение, корыстолюбие, лихоимство и худая вследствие сих свойств репутация, недовольно чистосердечия и искренности против меня нынешнего генерал-прокурора — все сие принуждает меня его сменить и совершенно помрачает и уничтожает его способность и прилежание к делам; но и то прибавить должно, что немало к тому его несчастию послужили знаемость и короткое обхождение в его еще молодости с покойным графом Петром Шуваловым, в которого он руках совершенно находился и напоился принципиями хотя и не весьма для общества полезными, но достаточно прибыльными для самих их. Все сие производит, что он более к темным, нежели к ясным, делам имеет склонность, и часто от меня в его поведениях много было сокровенного, чрез что по мере и моя доверенность к нему умалялась; а вреднее для общества ничего быть не может, как генерал-прокурор такой, который к своему государю совершенного чистосердечия и откровенности не имеет; так как и для него хуже всего не иметь от государя совершенной доверенности, понеже он по должности своей обязывается сопротивляться наисильнейшим людям, и, следовательно, власть государская — одна его подпора. Вам должно знать, с кем вы дело иметь будете. Ежедневные случаи вас будут ко мне предводительствовать (т.е. приводить), вы во мне найдете, что я иных видов не имею, как наивящшее благополучие и славу отечества, и иного не желаю, как благоденствия моих подданных, какого б они звания ни были, мои мысли все к тому лишь только стремятся, чтоб как извнутрь, так и вне государства сохранить тишину, удовольствие и покой. Увидя и от вас верность, прилежание и откровенное чистосердечие, тогда вы ласкать себя можете получить от меня поверенность беспредельную. Я весьма люблю правду, и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело в деле. Я. слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно. Еще к тому прибавлю, что я ласкательства от вас не требую, но единственно чистосердечного обхождения и твердости в делах. В Сенате найдете вы две партии; но здравая политика с моей стороны требует оные отнюдь не уважать, дабы им чрез то не подать твердости и они бы скорее тем исчезли, а только смотрела я за ними недремлемым оком, людей же употребляла по их способности к тому или другому делу. Обе партии стараться будут ныне вас уловить в свою сторону. Вы в одной найдете людей честных нравов, хотя и недальновидных разумом; в другой, думаю, что виды далее простираются, но неясно, всегда ли оные полезны. Иной думает, для того что он долго был в той или другой земле, то везде по политике той его любимой земли все учреждать должно, а все другое без изъятия заслуживает его критики, несмотря на то что везде внутренние распоряжения на нравах нации основываются. Вам не должно уважать ни ту ни другую сторону, обходиться должно учтиво и беспристрастно, выслушать всякого, имея только единственно пользу отечества и справедливость в виду, и твердыми шагами идти кратчайшим путем к истине. В чем вы будете сумнительны, спроситесь со мною и совершенно надейтеся на Бога и на меня, а я, видя такое ваше угодное мне поведение, вас не выдам… Все места и самый Сенат вышли из своих оснований разными случаями как неприлежанием к делам моих некоторых предков, а более случайных при них людей пристрастиями. Сенат установлен для исполнения законов, ему предписанных; а он часто выдавал законы, раздавал чины, достоинства, деньги, деревни — одним словом, почти все — и утеснял прочие судебные места в их законах и преимуществах, так что и мне случилось слышать в Сенате, что одной коллегии хотели сделать выговор за то только, что она свое мнение осмелилась в Сенат представить, до чего, однако ж, я тогда не допустила, но говорила господам присутствующим, что сему радоваться надлежит, что закон исполняют. Чрез такие гонения нижних мест они пришли в толь великий упадок, что и регламент вовсе позабыли, которым повелевается против сенатских указов, если оные не в силе законов, представлять в Сенат, а напоследок и ко мне. Раболепство персон, в сих местах находящихся, неописанное, и добра ожидать неможно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том и интерес государственный страждет. Сенат же, вышед единожды из своих границ, и ныне с трудом привыкает к порядку, в котором ему быть надлежит. Может быть, что и для любочестия иным членам прежние примеры прелестны, однако ж покамест я жива, то останемся, как долг велит. Российская империя есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей разных в себе имеет, которые все к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным, а другие все, по слову евангельскому, наемники есть».