Сибилла получала такие послания каждый день. Вначале она их немедленно сжигала, трепеща от возмущения и обиды, и успокаивалась лишь, углубившись с отцом Савари в очередную беседу о путях добродетели. После посещения госпиталя Святого Иоанна беседы эти стали чуть более предметными. Прислужник иоаннитов решил, что ученица его подготовлена достаточно, и от рассуждений абстрактных пытался проложить мостки к обсуждению каких-то практических мер и шагов.
   Сибилле же, как раз в эти дни, необходимо было другое. Ей, ее смущенной душе, требовались полеты в заоблачные пенаты чистейшего духа, в области, абсолютно оторванные от нужд и тягот повседневности. Отец Савари не почувствовал, что девушка перестала быть мягким воском в его руках, какая-то часть ее сердца стала ему недоступна. Надо было сменить тактику святого обольщения, он этого не сделал. Тщеславие и самоупоение — качества, порой свойственные пастырям ничуть не меньше, чем самым ничтожным членам их паствы.
   Итак, принцесса хотела парить, отдаваться бесплотным мечтаниям об абсолютной святости, о самопожертвовании ради всех страждущих Святой земли, а может быть даже и всего христианского мира. Это был единственный способ бороться с проникновением в ее душу соблазна в виде этих надушенных писем. Своими новыми речами, своими деловыми предложениями отец Савари тащил принцессу на землю, утомительно рассуждал о трудностях устроения госпиталей для паломников, о недостатке средств, лекарств и обученных медицинской премудрости братьев в этих госпиталях. Он выводил из себя свою воспитанницу и приводил ее в отчаяние своими назойливыми рассуждениями. И вот однажды, после такого разговора, отнюдь не облегчившего ее томящегося сердца, она, вернувшись в свою келью и отыскав на обычном месте очередное письмо, вскрыла его и прочла.
   Первой ее реакцией было, конечно, возмущение. Да, сердясь на сам факт появления этих эпистол, она правильно представляла себе их содержание. Как посмели обратиться к ней, девушке, решившей посвятить себя святому подвигу со столь неприличным посланием? Тем не менее, она прочитала письмо несколько раз, как бы ища в нем строчки и выражения, которые могли бы сыграть роль масла, подливаемого в огонь возвышенного возмущения, но чем дальше она читала, тем очевиднее становилось, что письмо написано весьма уважительным, можно даже сказать воспитанным человеком. Им сделано все, чтобы ни в коем случае не оскорбить Прекрасную Даму, даже в самых таинственных и изящных изгибах ее самолюбивого достоинства.
   Сибилла оценила и то, что в этом послании, как минимум двадцатом по счету, писавший до сих пор не посмел даже назвать своего имени. Насколько принцесса была знакома с нормами и правилами куртуазной науки, такое поведение считалось безукоризненным.
   Она решила не сжигать это письмо, а положить в особый ларец. Не затем, конечно, что оно стало ей дорого, объяснила себе принцесса, а затем лишь, чтобы объективно проследить за тем, как будет развиваться характер и стиль таинственного почитателя. Не изменит ли ему возвышенный настрой, не окажется ли фальшивкой благородство его чувств?
   Отец Савари продолжал долдонить свое. Если раньше принцесса ждала его появления с нетерпением, теперь она не могла дождаться, когда он оставит ее со своими утомительными нравоучениями и она сможет вернуться к себе, чтобы отыскать очередное послание, или хотя бы перечитать полученные прежде. Чтобы как можно более сократить время своих бесед с духовником, она положила себе не перечить ему, дабы не нужно было дважды и трижды выслушивать одни и те же аргументы, как это бывало прежде. Поэтому, отец Савари пребывал в полной, непоколебимой уверенности, что он на правильном пути, строптивость Сибиллы побеждена, сердце принцессы до такой степени неравнодушно к страданиям обездоленных паломников, что она вот-вот сама спросит у него, в каком качестве он хотел бы ее участия в деле выдвижения ордена госпитальеров в передние ряды богоугодного движения в Святой земле.
   Настроение же воспитанницы все более не совпадало с делами, в коих ей приходилось участвовать. Она продолжала вместе со своим духовником посещать лечебные дома и ночлежки для инвалидов, но заметила, что все эти несчастные стали раздражать ее своей несчастностью и болезненностью. Конечно, она понимала, что такие настроения — грех, но боялась признаться в них духовнику. Этот грех она замаливала сама, стоя на коленях в одной из церковок монастыря, вызывая своим усердием умиление монахинь.
   Когда молитвенный угар проходил, Сибилла бежала к себе в келью, к тайному собранию любовных эпистол и проливала над ними тихие и, как ей казалось, постыдные слезы.
   После одного из очередных походов в приют для брошенных детей, после особенно откровенного и неизящного натиска со стороны отца Савари, принцесса получила письмо, в котором неизвестным, возвышенным обожателем делался решительный шаг вперед в развитии их отношений. Он просил смиренно, но в тоже время непреклонно, позволения открыть принцессе свое имя.
   Сибилла была потрясена. Это требование испугало и взволновало ее. С одной стороны, грозил рухнуть уютный, безрадостный мирок, стенами которого стали беседы Савари, одинокие молитвы и безымянные письма; с другой стороны обещаны были огромные, яркие, хотя, может быть, и рискованные приобретения. А что, если этот человек все же недостойный?! — спрашивала она себя. А что если этот человек очень достойный?! — спрашивала она себя опять, и ответ на этот вопрос пугал ее еще больше.
   Волнение несколько улеглось, когда она обнаружила приписку, что если ей это предложение не противно, то пусть она перед вечерней молитвой выйдет на паперть церкви Святой Бригитты, что у ворот монастыря. Девушку порадовала деликатность обожателя, выказанная в этом предложении, он оставлял за ней право окончательного выбора.
   — Что же вас привело сюда, граф, ко двору ссыльной и всеми гонимой Изабеллы? — обворожительно улыбнулась принцесса.
   Рено Шатильонский поклонился глубоко и подчеркнуто, даже чуть более подчеркнуто, чем требовалось в подобном случае дворцовым этикетом. Впрочем, может ли быть хоть какая-нибудь степень обходительности сверхмерной в отношении красивой женщины?
   — Вы поставили меня в тупик вашим вопросом, Ваше высочество.
   — Что так?
   — Получается так, что если я скажу правду, то тем самым, пожалуй, солгу.
   — Изъясняйтесь, граф. Мы, провинциалки, не в силах оценить словесные обороты столичных гостей.
   В спальне принцессы не было никого, кроме секретаря и камеристки. Изабелла занималась своим любимым делом — беседовала во время утреннего туалета. Или, точнее сказать, заканчивала утренний туалет под аккомпанемент интересной беседы.
   — Так что же, граф, я жду.
   — Вы спросили меня, зачем я здесь. Чтобы быть правдивым, я должен был бы ответить, что я здесь не по собственной воле. Моя правдивость вынуждает меня к самой ужасной лжи, ибо быть здесь, у вас — это мое самое страстное желание.
   В круглом, темноватом зеркале, которое держала перед Изабеллой камеристка, промелькнула мгновенная ехидная улыбка. Она добавляла своеобразия правильным чертам лица ее высочества. Юной принцессе прежде не приходилось видеть знаменитого буяна и забияку, графа де Шатильона, но рассказов о нем она слышала предостаточно, и ужасных, и прелестных. Человек, которому приходится часто убивать, бывает весьма остроумен.
   Принцесса принимала неожиданного гостя, так и не повернувшись к нему лицом. Крупная фигура в темном плаще отражалась время от времени своими воинственными частями в зеркале. Общее впечатление Изабелла решила составить, закончив туалет. Пока она сумела выяснить лишь одно — граф мрачен, как туча, но при этом старается быть деликатным, заставляет себя говорить довольно витиеватые комплименты, но делает это без должного чувства. Отсюда легко сделать вывод — прибыл он по чьему-то заданию, по чьему именно, и что это за задание — еще предстоит выяснить.
   Последний раз посмотревшись в зеркало, принцесса повернулась к гостю. Он поклонился ее лицу еще более истово, чем ранее ее затылку. Вслед за этим они получили возможность рассмотреть друг друга, и, судя по всему, остались друг другом довольны.
   Изабелла, как уже не раз упоминалось, была прехорошенькая, плюс к этому, в глазах ее светился, живой, подвижный ум. Она, безусловно, являлась одной из самых привлекательных и значительных женщин своего столетия. Рено Шатильон произвел на принцессу впечатление в основном тем, что очень мало совпадал с чудовищным образом, который она составила себе по мотивам многочисленных рассказов о нем. Этот, стоящий перед нею человек был лишь также высок ростом, как герой ее воображения. Массивный, широкоплечий, мужчина с настоящей рыцарской осанкой. Все остальное — смазливость, наглость, самоуверенность, тупая развращенность, кажется, отсутствовали в его облике. Перед принцессой был мужчина с благородно очерченным лицом, мягкой, густо растущей бородой, печальными глазами и тонкой, разумной, если так можно выразиться, улыбкой. Контраст между тем, что ожидалось и тем, что было на самом деле, был разителен, это затронуло ум молодой девушки.
   — Так значит вы здесь также в ссылке, как и я? — спросила она.
   — Считать ли ссылку в рай ссылкой? — спросил мрачно Рено, развивая свой давешний комплимент.
   Причем, сказал он это не скрывая, что относится к говоримому как к проявлению внешних приличий. Комплиментарные речения выглядели броней, он скрывал свои истинные чувства. Человек не тонкий не ощутил бы этого, человек тонкий, ощутив, не обиделся бы. Изабелла едва заметно прикусила верхнюю губку.
   — Я имел неосторожность, Ваше высочество, убить кого-то из тех людей, что считают себя принадлежащими к дому его величества Бодуэна IV. На что король заявил, что не желает меня видеть вблизи своей особы. Никогда.
   — Мне не довелось убить никого из клевретов короля, но его величество нуждается в моем обществе ничуть не больше, чем в вашем. Бывало так, что я по полтора года не встречалась со своим родным отцом.
   Граф развел руками.
   — Поверьте, Ваше высочество, что мне очень лестно иметь вас в товарищах по несчастью, — он сказал это совершенно серьезным тоном, без малейшего намека на иронию, но по каким-то микроскопическим приметам Изабелла ощутила, что ее постарались уколоть. Это ее не столько задело, сколько расстроило. Но делать было нечего, разговор не перешел в доверительное русло, надо было прибиваться к официозному берегу.
   Изабелла улыбнулась придворной улыбкой.
   — Ну что ж, граф, надеюсь, вы станете бывать при дворе. Двором я называю небольшое общество верных друзей, согласившихся ради меня оставить Святой город и последовать сюда, в припортовую клоаку.
   — Я стану бывать при дворе, — просто пообещал Рено Шатильонский и, низко поклонившись, вышел.
   Некоторое время принцесса сидела в задумчивости. Данже пытался заглянуть ей в глаза, чтобы напомнить о том, что надлежит еще закончить кое какие дела.
   — Да, — очнулась Изабелла от своей задумчивости, — приезд графа вызывает у меня подозрения и опасения. Сделай так, Данже, чтобы за ним следили постоянно.
   — Да, Ваше высочество.
   — Но очень осторожно, очень: в мои планы не входит оскорблять этого человека.
   — Кто же его мог подослать? — раздумчиво произнес секретарь-мажордом.
   — Не исключено, что сам дьявол, — тихо произнесла принцесса.
   — Что вы говорите, Ваше высочество?
   — Я спрашиваю, что там у тебя еще?
   — Очередное письмо к Гюи де Лузиньяну отсылать?
   — Конечно, что за вопрос, Данже!
   — Сюда, Ваше величество, сюда, — низко кланяясь, невзрачный, низкорослый монах приоткрыл сводчатую деревянную дверь перед монархом. Из помещения, в которое предстояло войти Бодуэну IV, донесся сдержанный, приглушенный гул, как будто шум слегка волнующегося моря.
   — Надвиньте капюшон пониже, Ваше величество, как это делают наши служители, и идите за мной. Если вас будут окликать — не обращайте внимания. Среди больных довольно много умалишенных. Не смотрите в их сторону.
   Монах показал, как именно следует натянуть капюшон и прошел в проем двери, делая приглашающий жест. Король Иерусалимский последовал вслед за ним.
   Как и все жители его королевства, его величество много слышал о знаменитом госпитале Святого Иоанна, и отзывы эти носили, по большей части, восторженный характер, и неудивительно. Слава о главном предприятии Иоаннитов давно перешагнула границы Иерусалимского королевства, о нем слыхал самый нищий из христианских паломников, чудом забравшийся на борт генуэзского корабля, следующего в Аккру или Аскалон. Более того, о нем были наслышаны и в сарацинских странах. Сам Саладин выражал публичное восхищение тем, как поставлено медицинское дело у госпитальеров. А он знал толк в медицинском обхождении, ибо его личным врачом был великий Маймонид.
   Войдя под высокие, гулкие своды, король был потрясен размерами открывшегося ему помещения. Слава госпиталя была не только заслужена, но может быть даже и преуменьшена. Главная больничная зала была длиною в восемьдесят, а может быть и сто шагов. Шириною в сорок, как минимум. Своды были почти также высоки как купол средних размеров собора. Впрочем, помещение и строилось для богослужебных целей. К 1185 году планы архитекторов и строителей времен первого крестового похода уже забылись.
   Само собой разумеется, главная лечебная зала обладала соответствующей акустикой, так что каждый стон, крик или даже глубокий вздох, получал вторую жизнь под большими сводами. Больные лежали на деревянных топчанах в восемь рядов. Между этими рядами передвигалось двадцать или тридцать монахов, одетых также как король и его спутник. Они ухаживали тем, кто не мог встать, а таких здесь было большинство. Они давали им прописанное лекарство, выносили судна с испражнениями, раздавали пищу и выполняли простейшие лекарские назначения. Для того, чтобы, например, пустить кровь, приходилось, звать врача.
   Король, увидев это, без всякого преувеличения море человеческого страдания, замер, растеряно оглядываясь. Красные полотнища с белыми крестами на стенах, распятия. Свет падал на все это больничное «великолепие» из шестнадцати узких, но очень высоких окон, облюбованных голубями. Птицы добавляли обертона своего воркования к общему нестихающему гулу.
   И еще, что обращало на себя внимание — сильнейшая вонь, несмотря на огромный объем «палаты» и отсутствие витражей во многих окнах. Запахи прежних больных и их болезней слежались и утрамбовались здесь, нынешние пациенты тоже пахли не амброй и сандалом. Его величество поморщился и почувствовал, что кто-то ухватил его за край ремешка, которым была подпоясана сутана. Он увидел худого, заросшего как Иоанн Креститель, человека, он тянул к своему монарху свободную руку, странно улыбаясь и обнажая осколки зубов. Понять, что ему было нужно, король не мог, в нем пробудилось брезгливое чувство, но он не знал, можно ли его проявить. Местный Вергилий уже отошел достаточно далеко. Обернувшись, он увидел, что происходит и стремительно бросился обратно.
   — Чего он хочет, я ничего не понимаю, — спросил Бодуэн.
   Вместо ответа монах резко наступил подошвой своей сандалии на прицепившуюся к его величеству руку. «Иоанн Креститель» заверещал и стал отползать к своему месту. Пятеро или шестеро разномастных больных, заинтересовавшихся этой сценой и даже привставших на своих лежаках, тут же стали укладываться и демонстративно отворачиваться, видимо успели освоить, что монахи в этой больнице всегда правы.
   — Идемте, Ваше величество, идемте! — очень тихо, но очень настойчиво прошептал монах-госпитальер.
   — Так чего он от меня хотел?
   — Я объясню вам позже.
   По широкому проходу между рядами лежаков, переступая через лужи мочи, стараясь не зацепиться за туловища тех, кому не нашлось места на топчане, король с провожатым пересекли залу и попали в неширокий темный коридор.
   — Осторожно, Ваше величество.
   Впереди оказалось несколько ступенек, потом через полтора десятка шагов еще несколько.
   — Это подземелье? — недовольно спросил Бодуэн.
   — Да, Ваше величество, но не слишком глубокое.
   Последовало еще несколько поворотов и ступенчатых спусков, результатом этих блужданий явилась довольно большая комната, примерно, семь на семь шагов, довольно хорошо освещенная. Вдоль стен стояло несколько грубых деревянных сидений. Часть этих сидений была занята. Причем все сидевшие были в капюшонах.
   Когда вошел Бодуэн IV, все остальные почти одновременно обнажили головы. Первым это сделал граф Д'Амьен, великий провизор иоаннитов. По разные стороны от него сидели влиятельнейшие палестинские владетели — маркиз Конрад Монферратский и граф Раймунд Триполитанский. У противоположной стены король увидел крепкого седого старика с пухлым лицом и суетливыми руками. Это был сам Иерусалимский патриарх Гонорий. Ради конспирации он оделся очень просто и его выдавала лишь фиолетовая мантелета. Спутник короля тоже обнажил голову и оказался еще почти молодым человеком, с холодными темными глазами и раздвоенной губой.
   Граф Д'Амьен обвел взглядом всех присутствующих.
   — Я прошу прощения за этот маскарад у всех высоких друзей ордена иоаннитов.
   — Да, граф, — капризно сказал король и недовольно потряс рукавом своей серой одежды, — неужели это до такой степени было необходимо?
   Великий провизор мягко улыбнулся.
   — Это рабочее облачение братьев-госпитальеров, в нем они совершают основную часть своего подвига, обихаживая больных паломников; я попросил всех вас облачиться в него в основном для вашей личной безопасности.
   Раймунд Триполитанский — квадратный, белокурый мужчина лет сорока, громко кашлянул в приставленную ко рту ладонь, она была так внушительна, что могло показаться, что рыцарь позабыл снять свою железную перчатку.
   Д'Амьен продолжил:
   — Я понимаю, что любой из нас, за исключением, естественно, особ духовного звания, может постоять за свою честь в открытом поединке, но дело в том, что наш нынешний враг не таков, чтобы хотеть открытого и честного боя. И я почел своей обязанностью принять свои меры.
   — Говорите, граф, яснее, — сказал в ответ на это заявление Конрад Монферратский, по его длинному, темному лицу было заметно, что он чем-то недоволен.
   — Одним словом, мне не хотелось бы, чтобы ищейки де Торрожа дознались, что вы все собрались в этом помещении. Попасть сюда можно только с ведома высших чинов нашего ордена. Вне зависимости от того, как и чем закончится наш разговор, я уверен, каждый пожелает сохранить этот факт в тайне. Отсюда все предосторожности. Особенно же они станут важны в том случае, если мы найдем общий язык.
   Ответом говорившему было молчание. Если бы в подземелье были мухи, стало бы слышно как они жужжат.
   Раймунд Триполитанский снова поднял ко рту свою свернутую трубой ладонь, но кашлять раздумал.
   — Де Торрож при смерти, это знают все, даже мои поварята. Не разумнее ли нам подождать выборов нового великого магистра и, посмотрев, как он будет себя вести, решить, стоит ли нам устраивать подобные собрания.
   Д'Амьен сдержано улыбнулся, улыбнулся и второй человек, тот что сопровождал короля.
   — Воля ваша, граф Раймунд, но, насколько я знаю, у ордена тамплиеров, со времен его основания, сменилось не менее дюжины великих магистров, но от этого ни его жадность, ни его наглость, ни его развращенность не уменьшились, а наоборот, от года к году нарастают. Разумнее, по-моему, не терять время попусту, ибо, с каждым днем, их правая лапа все ближе к нашему горлу, а левая — к нашему карману. Причем, я имею в виду не только орден Госпиталя, а всякое горло и всякий карман в Святой земле.
   — Все, что вы говорите, справедливо, — негромким голосом человека, привыкшего, чтобы его слушали внимательно, заговорил маркиз Монферратский, — и у графа Раймунда и у меня, многогрешного, немало противоречий с тамплиерами, и я был бы рад укоротить когти на их загребущих лапах. Но не хотим ли мы выдать страстно желаемое за уже почти возможное, и не собираемся ли требовать того, что потребовано быть не может? Ведь чем дальше, тем римский престол определеннее высказывается в их пользу. Клирики тамплиерских церквей так и не подчиняются патриарху Иерусалима, а сколько было составлено петиций! Над великим магистром ордена только два начальника папа и Бог.
   — Над любым из здесь присутствующих начальников немного, — сказал граф Д'Амьен. — Самое неприятное было в том, что в словах итальянца все было правдой.
   Маркиз между тем продолжал.
   — Кроме того, ни для кого не секрет, что нищенствующие братья хранят в своих подвалах такие сундуки, что в сравнении с ними все наши, даже объединенные — ничто.
   Граф Д'Амьен поднял руку успокаивающим жестом.
   — И это верно, маркиз. Видите, я не спешу вам возражать. Я хочу лишь сказать вам, что при определенных обстоятельствах их сундуки могут превратиться в камни на шее ордена храмовников.
   — Изволите говорить загадками? — недовольно буркнул патриарх.
   — Нет, нет, ваше святейшество. Все, что в моих словах кажется загадочным, рано или поздно откроется. Ведь не для того я пригласил сюда самых влиятельных людей Святой земли, чтобы играть с ними в прятки. Для начала я предлагаю всем желающим поразмышлять над тем, почему римский капитул, вернее сказать, первосвященники оного, неуклонно и неизменно благоволят ордену храмовников. Ведь не только потому, что они богаче других, что в том капитулу? Ведь Храм, насколько нам известно, все равно с ними не делится.
   — Вы задели слишком важный момент, граф, — веско сказал король, — негоже и далее держать нас в неопределенности. Договаривайте.
   Граф Д'Амьен бросил в сторону его величества недовольный взгляд. За время общения с Бодуэном IV он привык к тому, что тот, по большей части, помалкивает и не смеет брать начальственного тона, равно как и патриарх Гонорий, который, если принимать во внимание абстрактную иерархическую шкалу, мог считаться стоящим выше великого провизора. Глава ордена иоаннитов привык лидировать, и эта его привычка была основана на ощущении огромной силы своей организации. Госпитальеры уступали в богатстве и влияний только храмовникам, и было бы логично, чтобы именно они возглавили борьбу с ними. Д'Амьену хотелось, чтобы его потенциальные союзники понимали реальную расстановку сил.
   Глядя в глаза его величеству, великий провизор сказал:
   — Я, к сожалению, не в силах окончательно рассеять неопределенность в этом вопросе. По моему мнению у храмовников издавна имеется на вооружении некая тайна, сведения или реликвия, заставляющая папский престол вести себя подобным образом.
   Конрад Монферратский поморщился.
   — Вы всегда отличались богатым воображением, граф. Посудите сами, могла ли в таком вертепе, как римская курия, некая могущественная тайна сохраняться в неприкосновенности более менее длительное время?
   — Дело здесь не в особенностях моего воображения, маркиз, я просто пытался рассуждать логически. Патриарх несколько раз торопливо умыл свои маленькие ручки.
   — Весьма огорчителен для моего старого сердца, циничный настрой ваш, господа, по отношению к римской церковной администрации, но в данном случае, вы, пожалуй, правы. Я хорошо знаком лично с пятью или шестью кардиналами и, должен с прискорбием заметить, что люди они слишком уж не без слабостей. А ведь никто даже и полусловом не проговорился на этот счет.
   Граф Д'Амьен поднял обе руки, показывая, что пора бы закрыть эту дискуссию.
   — Оставим это обсуждение, за его явной бесплодностью. Мы незаметно отклонились от цели нашего сегодняшнего собрания. Нам следует признать, или не признать, как угодно будет высокому заговору, что поползновениям ордена тамплиеров пришло время положить конец, ибо сами они давно уже полагают свои права и свое могущество беспредельным.
   Далее, соблюдая внешний порядок подчиненности, великий провизор обратился к королю.
   — Что вы на этот счет скажете, Ваше величество?
   Бодуэн IV, несмотря на не слишком яркое освещение, рассматривал ногти на своей руке. — Я держусь того мнения, что откладывать нам… есть продолжать терпеть их самоуправство нельзя. Это, на пользу это не пойдет. Никому из присутствующих, у тамплиеров не бывает длительных союзников. Сейчас ущемлены интересы всех. Вас, маркиз, они преследуют в Агаддине, вас, граф Раймунд в Тириане, они повесили недавно двоих ваших егерей? О бедствиях и унижениях его святейшества, я уж не говорю. Что же касается династии, — из уст короля вырвался нервный смешок, — вы не хуже меня знаете реальные пределы власти Иерусалимских королей, у нас любой барон сам себе власть, а вы, господа, более государи, чем я сам. По Иерусалимскому кодексу Годфруа…
   Видя, что речь короля сворачивает не на ту тропку великий провизор счел нужным вмешаться.