Яркая, страстная луна висела над обомшелой стеной не только волнуя сердце девушки, но причудливо одухотворяя всю окружающую растительность. Персидские сирени, месопотамский жасмин, греческие ирисы, тосканский дрок и еще множество других, столь же живых существ, если так можно выразиться.
   Сирени были населены соловьями, птицы были неутомимы и изобретательны, как придворные музыканты. Принцесса неподвижно и бесшумно сидела на дне цветочно-соловьиной ямы и умиленно молилась луне. В руках она сжимала письмо. Последнее по времени и первое, где тонкий, возвышенный ее обожатель, открывал свое имя. Да, она давно уже и страстно желала узнать кто это два, а то и три раза в неделю одаривает ее посланиями, исполненными необыкновенного изящества и благородства. Но страстно этого желая, она упорно делала вид, что ничуть не интересуется этим. Она считала, что именно таким должно быть поведение благородной девушки.
   Когда она уговорила себя согласиться на то, чтобы он поставил под своим очередным посланием свое имя, то была уверена, что будет немедленно поражена небесной молнией. Ничего подобного не случилось, тогда она сказала себе, что, тем не менее, корчи на адском вертеле ей все равно обеспечены.
   Но, запугивая себя, она одновременно весьма умело себя уговаривала, что ничего особенно страшного не произошло. Что узнав его имя, она всего лишь имя узнает, а не его самого. Но эта казуистика давалась ей трудно. Нет, в конце концов решила она — я согрешила, а грех надобно замолить. Сибилла со всей страстью отдалась благотворительным начинаниям отца Савари. Иоаннит ликовал, считая, что лед недоверия окончательно меж ними растаял и теперь нет никаких препятствий для того, чтобы посланец Госпиталя мог всецело руководить душой дочери Бодуэна. В зависимости от интересов ордена принцессу можно будет отправить или под венец, или в монастырь.
   Мужчины часто заблуждаются, принимая внимание женщины к себе, за истинную склонность. Им не приходит в голову задуматься над причинами этого внимания. Ибо всякий мужчина самоослепленно считает, что в нем достаточно поводов для возбуждения самой глубокой склонности во всякой женщине.
   Отец Савари поспешил доложить о своих успехах графу Д'Амьену. Великий провизор был проницательнее проповедника, и, может быть, лично наблюдая за Сибиллой, он бы не стал спешить с благоприятными выводами, но ему приходилось судить со слов отца Савари, человека стремящегося поскорее отличиться. Он был проповеднически влюблен в свою единственную слушательницу и, стало быть, ослеплен любовью. Надо сказать, что любовь платоническая ослепляет надежнее любви плотской. Великий провизор, перегруженный заботами, успокоенно решил, что на этом участке борьбы с вездесущим влиянием Храма, положение надежно.
   Отец Савари сладко спал этой ночью. Вряд ли он мог бы это делать зная, что его «мягкая, как воск» Сибилла сидит посреди ночного сада и, вперив свой страстный взор в лунный диск, непрерывно шепчет:
   — Гюи! Гюи! Гюи!
   Доклад заканчивался. Данже завинтил чернильницу, стряхнул с бумаг песок, насыпанный для просушки чернил.
   — Ты хочешь еще что-то сказать? — спросила Изабелла не глядя в его сторону.
   — Нет, Ваше высочество, — тоже не глядя в сторону своей госпожи, отвечал мажордом.
   Изабелла поигрывала поясом своего блио.
   — Что наш воинственный граф Шатильон перестал, наконец, просить о пощаде?
   — Вы запретили мне докладывать о его просьбах, Ваше высочество.
   — Сама знаю, Данже. Нечего меня попрекать моими же собственными приказами!
   — Как я могу, Ваше высочество! — честный Данже укоризненно вытянулся во весь свой оглоблиевый рост и посмотрел на госпожу, как несправедливо наказанная собака.
   Принцесса поморщилась.
   — Ладно, ладно. Ты мне просто скажи — просил о пощаде или не просил?
   Данже вздохнул, опустил голову и буркнул.
   — Нет.
   — Что значит — нет?
   — Он просил о милости видеть вашу милость. Так он выразился, Ваше высочество. А, что касается наказания, то сказал, «что готов претерпеть и худшее, если вам будет угодно».
   Изабелла мягко, как кошка, встала с аттической кушетки, на которой возлежала во время разговора, и несколько раз нервно прошлась по будуару.
   — У меня такое впечатление, Данже, что ты поглупел. Если ты не перестанешь, я возьму на твое место Био. Он способен к наукам. Плавать, например, я его уже научила.
   — Что я должен перестать, Ваше высочество, вы только укажите, я перестану со всею охотой, — с дрожью в голосе сказал мажордом. Он знал нрав своей госпожи, знал, что от нее ждать можно чего угодно, и был готов ко всему.
   — Перестань меня запутывать. Ты говоришь, что Рено Шатильонский не просит пощады, но просит милости. Разве это не одно и тоже, а?!
   — Ваше высочество, я…
   — Ну говори, говори, что ты еще хочешь сказать моему высочеству?!
   — Это не я.
   — Яснее, яснее изъясняйся, Данже, ты все-таки мажордом, а не водовоз.
   — Это он. Он все запутал. Вся моя вина в том, что я дословно передаю все, им сказанное.
   Изабелла отпустила край кисейной занавеси, которую теребила в задумчивости, и с размаху уселась на свою кушетку.
   — Как же мне узнать чего он хочет?
   — Может быть прикажете его привести сюда. Пусть сам все и расскажет.
   — Его?! Сюда?! Это же государственный преступник, Данже. Его место не в будуаре принцессы, а в пыточной камере.
   Мажордом поклонился.
   — Совершенно с вами согласен, Ваше высочество.
   — Но, тем не менее, выяснить чего он хочет, необходимо. Вдруг сказанное им послужит и государственной пользе.
   Данже выжидательно молчал.
   — Ведь пыталась же я действовать через посредника, тебя то есть. И что вышло?
   — Завалил я все дело, Ваше высочество. Может и правда привести?
   — А если еще и государственная польза…
   — Ведь он просил милости говорить со мной.
   Во избежании словесных искажений мажордом только истово кивнул.
   Изабелла опять в задумчивости покрутила свой пояс.
   — Что ж, если я даже окажу ему эту сверхестественную милость, допущу его сюда для разговора со мною, ничто не помешает мне казнить его, если результаты беседы меня не устроят.
   Яффская тюрьма была устроена в порту, в каземате для рабов-галерников. Там их содержали после гибели судна и до постройки нового. Стены были толстые, потолки низкие, постели — солома, еда — помои. Спали клейменые гребцы в прикованном состоянии, испражнялись, стало быть, тоже.
   Рено Шатильонскому, хоть и приговоренному к смерти преступнику, но графу и рыцарю, предоставили привилегию в виде отдельной камеры. К тому же его не приковывали, что, кстати, с трудом можно было счесть ценным отличием, ибо передвигаться все рано было некуда.
   Служитель, провожавший принцессу, решившую в последний момент сменить место встречи с будуара на тюремную камеру, внес глиняную плошку с джутовым фитилем. Светильник не столько давал света, сколько распространял вонь.
   Изабелла, напрягая зрение, попыталась разобраться в том, что именно освещает маленький, пляшущий огонек. Первое, что она увидела, это были две большие, самоуверенные крысы, эти портовые твари привыкли к людям и не сторонились их общества. Внутри у принцессы непривычной, все-таки, к подобным встречам, поднялась волна омерзения. Она с трудом удержалась, чтобы не отпрыгнуть и не взвизгнуть.
   В дальнем углу камеры заворочалось еще нечто, покрупнее самой жирной крысы. Охранник поднял повыше свою плошку.
   — Граф! — вырвалось у Изабеллы. И поскольку именно «вырвалось», слово это прозвучало неожиданно иронически.
   — Принцесса! — ответствовал Рено и также в тон ей, то есть с веселым беззаботным удивлением.
   — Да, это я. И, на вашем месте, я бы потрудилась встать и подойти поближе. Не заставите же вы меня забираться в эту клоаку также глубоко, как забрались вы.
   — Я бы рад встать, но уж больно низок здесь потолок, видимо строивший это помещение не думал, что со смертников здесь будут требовать исполнения правил приличия.
   — А я думала, что вас заковали, а вы оказывается сохраняете здесь полную свободу передвижения, — продолжила принцесса соревнование в остроумии.
   — Даже ваши тюремщики поверили мне, что я граф и поняли, что с меня достаточно взять честное слово, что я не попытаюсь бежать.
   Изабелла фыркнула.
   — Как можно верить словам человека, убившего столько людей.
   — И соблазнившего столько женщин, хотели вы добавить?
   Изабелла презрительно выпятила нижнюю губку, но поскольку было не слишком светло, это осталось, кажется, незамеченным графом Рено.
   — Эта часть биографии вашей меня волнует… то есть я хотела сказать, эта часть вашей биографии интересует меня весьма мало.
   Рено продолжал стоять на коленях на своей соломенной подстилке.
   — Да, я убил многих, но как ни странно, верить мне можно. Если бы вы могли спросить у тех, кто пострадал от моего меча, они сказали бы вам, что я никому из них не давал слова, что не стану их убивать.
   — Это просто кощунственное острословие и не более того.
   — Нет, уверяю вас. Нет богобоязненнее убийцы, чем я. И на страшном суде, если меня и накажут, то только за гневливость и гордыню, но никогда за клятвопреступление.
   — Итак, я поняла вас так — вы просите меня, чтобы я выпустила вас отсюда из общества крыс под честное слово, чтобы вы могли ждать приговора в приличном обществе?
   Граф горько улыбнулся.
   — Ваше высочество, неужели вы думаете, что если Рено Шатильонский стал бы вдруг кого-то о чем-то просить, попросил бы о такой мелочи. Общество крыс, поверьте, мало чем уступает тому, которым вы считаете нужным себя окружать.
   Принцесса пропустила мимо ушей сверкнувшую в речи узника дерзость.
   — Так чего же вы хотите, наконец. Говорите!
   — Неужели вам ничего не передал ваш дворецкий? Я ему все объяснял раз двадцать. Вот болван.
   Принцесса вступилась за верного слугу.
   — Он передал. Он дословно передал, что вы просите о милости, поговорить с моей милостью.
   — Да, правильно.
   — Ну так говорите же!
   — С вами, Ваше высочество, но не с вашим дворецким, и тем более, не с этим негодяем, что держит светильник.
   — Вы просите меня придти…
   — Не спешите возмущаться, Ваше высочество. Неужели вы думаете, что я могу причинить женщине… но главное заключается в том, что мои речи ни для чьих ушей, кроме ваших, не предназначены, уж поверьте мне.
   — Это видимо, действительно государственное дело, — сказала принцесса, обернувшись к Данже и добавила, обратившись к охраннику, — дай мне светильник.
   После этого и верный мажордом и «негодяй» были отосланы.
   — Идите сюда поближе, Ваше высочество, — сказал Рено, как только тяжелая дверь, скрипнув, затворилась.
   Принцесса с легкостью выполнила эту просьбу-предложение.
   У ног узника лежал большой камень, она присела на него, поставив плошку с маслом между собой и графом.
   — Ну, теперь нет никаких препятствий к тому, чтобы вы заговорили?
   — Никаких, кроме самого основного, — негромко проговорил Рено.
   — Что вы сказали?
   — Это я про себя, — Рено переменил позу на более удобную, — я очень рад, что вы оказались настолько великодушны и благоразумны, что согласились выслушать меня.
   — Я не нуждаюсь в ваших похвалах.
   — Это верно, теперь к делу. Вы, наверное, сразу догадались, что я прибыл в Яффу не случайно и не просто так.
   — Да, догадалась, и именно сразу.
   — Но вы, вероятно, не знаете, кто послал меня к вашему двору и зачем.
   — Продолжайте, продолжайте, не останавливайтесь.
   — Посветите в ту сторону, не подслушивает ли нас все же кто-нибудь.
   Принцесса усмехнувшись выполнила эту просьбу.
   — Чего может до такой степени бояться человек, уже приговоренный к смерти?
   — У вас пройдет желание шутить, если я вам скажу, что прибыл я сюда по повелению графа де Торрожа, великого…
   — Не надо, мне все понятно, — быстро проговорила Изабелла и наклонившись, поправила светильник.
   — Не думаю, что вам понятно все. Мне было поручено соблазнить вас и, тем самым, отвлечь от Гюи Лузиньяна.
   Изабелла загадочно улыбнулась.
   — Ах вот оно что. И в обмен на этот подвиг вам обещали задержать или отменить исполнение приговора.
   — Да, — неохотно подтвердил граф.
   — И после этого вы будете настаивать на том, что не утратили своей рыцарской чести, ведь, согласитесь, вас использовали не как рыцаря, а как…
   — Постойте, Ваше высочество, я заранее принимаю все ваши обвинения. В свое оправдание скажу лишь, что очень плохо знал вас до прибытия сюда.
   — Тоже мне, оправдание!
   — И, согласитесь, будьте же беспристрастны, я не слишком усердствовал в выполнении этого омерзительного задания, хотя на весах и лежала моя жизнь. Ведь нельзя же сказать, что появившись при вашем дворе, я пытался за вами ухаживать. Скорее наоборот.
   Два совершенно противоречивых чувства клокотали в груди принцессы. С одной стороны, она не могла не признать, что слова графа справедливы, и, таким образом, могла радоваться, что он человек ей не безразличный, изо всех сил старался вести себя благородно, но с другой стороны несомненное благородство его поведения страшно ее оскорбляло. Как он смеет гордиться, что воздержался от ухаживания за нею!
   — Вы негодяй, граф. Негодяй. Трусливое, отвратительное животное. Вот вы кто!
   Вот какими словами в результате излилась эта буря чувств. Рено Шатильонский скорее воспринял волну страсти, исходящую от Изабеллы, чем смысл произнесенных слов.
   — Возможно вы и имеете право на то, чтобы так меня называть. Но умоляю, дослушайте. Да, грешен! И что особенно мне горько — грешен перед вами. Но, поверьте, я наказан, и понял я это не в тот момент, когда оказался здесь, а несколько раньше, во время нашего последнего разговора, когда мы обсуждали с вами стычку в «Белой Куропатке».
   Принцесса не без ехидства поинтересовалась.
   — Что же произошло во время этого упоительного, во всех отношениях, обсуждения?
   — Я вдруг посмотрел на вас не глазами наемника тамплиеров, а своими собственными.
   — Ну и?
   — Вы были прекрасны в своем гневе.
   Граф откинулся спиной к стене и заговорил глухо и мрачно.
   — Я понимаю, мне нет и не может быть прощения. Вы не можете мне верить, особенно после того, что я вам только что рассказал. Подумайте, прошу, только об одном, стал бы человек, что-то против вас замышляющий, выкладывать вам всю правду. Тем более такую. Если мне суждено сложить голову на плахе, я буду знать, что исповедался. Я не преступник по отношению к вам, вы все обо мне знаете. Казните меня, если считаете нужным, я не стану роптать. Теперь оставьте меня.
   Изабелла встала, столь повелительно прозвучали последние слова графа. Она уже собиралась уйти, когда его голос зазвучал вновь.
   — Еще только два слова.
   Было тихо, лишь попискивали крысы в своих норах.
   — Говорите, граф, — Изабелла с такой силой сдавила светильник, что казалось пламя начало дрожать именно от ее усилия.
   — Я люблю вас, Изабелла.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. БЕСЕДА В ПЛАТАНОВОЙ РОЩЕ

   Довольно скоро шевалье де Труа догадался, что в нынешнее положение ввергнут не навсегда. Вместе со всеми остальными братьями, заключенными в клетку строжайшего режима в укромной обители Сен-Мари-дез-Латен, он проходит испытание. Кому-то нужно еще что-то доказать. Одним лишь тем, что нацепил соответствующий плащ, ты не стал настоящим тамплиером. Главное коварство этого испытания состояло в том, что оно начиналось сразу после торжественного приема в орден, которое многим виделось венцом их годичных усилий. Это был дополнительный пост вместо желанного разговения.
   Уяснив это для себя, шевалье успокоился и со всей возможной педантичностью подошел к исполнению обязанностей, налагаемым на него уставом и режимом. Неделя проходила за неделей, и рыцари, одновременно вошедшие с ним под своды капеллы, начали проявлять признаки внутренней слабости. Не все они были людьми первой молодости, когда легче сносить всевозможные притеснения. Многие из них успели пожить жизнью роскошной и привольной. Будучи ввергнуты в самое оголтелое, неприукрашенное монашество, они стали терять самообладание. Внести в кассу ордена целое состояние и сидеть при этом на чечевичной похлебке и вареном просе?!
   Первой, под напором нарастающего неудовольствия, не устояла заповедь избегать празднословия. Рыцари, так или иначе, перезнакомились и коротали вечерние часы за благородной беседой, то есть вовсю сплетничали. Еще через неделю они уже осмелели до такой степени, что стали посылать оруженосцев в город за провизией, которая могла бы скрасить неуклонное несение христианского подвига. У всех оказались припрятаны особые деньги в меняльных конторах столицы. Оруженосцам разрешалось покидать территорию капеллы совершенно свободно, ибо они никакого обета не давали. Вечерами стали устраиваться настоящие пиршества и монашеская жизнь перестала казаться господам тамплиерам слишком уж невыносимой.
   Самым интересным и неожиданным в какой-то степени было следующее открытие — никто их, полноправных тамплиеров, не собирался наказывать за все те отступления от устава и порядка, которые они себе позволяли. Несмотря на то, что служки, несомненно, докладывали господину приору капеллы, о том, что творится по ночам в кельях, он и не думал никого распекать.
   После этого господа тамплиеры, посовещавшись, объединили часть средств и подкупили тех служек, что призваны были следить за соблюдением режима, и теперь большинство рыцарей могло не тащиться к полунощнице в церковь, а имело приятную возможность продлить мгновения сладкого сна.
   Взглянув на жизнь свою по истечении третьего месяца, господа рыцари рассудили, что она не так уж далека от совершенства, как-то мнилось им вначале. Более всего они не решались прикоснуться к вину, ибо человек изрядно отведавший этого удовольствия, мало способен контролировать свои поступки и неоправданным буйством или каким-нибудь другим неблагообразным бесчинством, мог сверх меры превысить терпение и великодушие руководства капеллы. Вся, с таким трудом созданная система благоденствия, могла быть подвергнута опасности. Но не долго они сдерживали себя такими благоразумными рассуждениями. Ведь это безумие, гастрономическое преступление есть всухомятку то, что они вкушали каждый вечер. Были терзания, но путь лежал сквозь них — к вину! Привилось вначале осторожное винопитие, безпесенное пьянство. Затем, чтобы кто-нибудь вдруг не разразился любимой мелодией, следили все и внимательно. Перефразируя старую, язвящую гордость ордена поговорку, можно было сказать «Поет как тамплиер».
   Само собой разумеется шевалье де Труа во всех эти тайных радостях участия никакого не принимал. Испытание, так испытание, говорил он себе, надобно пройти его до конца. Он слишком хорошо помнил, что в прошлом стоило ему попытать лучшей доли, как он мгновенно скатывался на дно еще более глубокой ямы, чем та, в которой находился. Так было и в Агаддине и в лепрозории. Он решил, что здесь, в капелле, он выберет другой способ поведения. Он сделает все, чтобы не выделяться, будет выполнять в точности все правила и законы, писаные и неписаные. Будет молиться, когда надобно молиться, фехтовать, когда надо фехтовать и спать в часы сна. Он не даст ни малейшего шанса усомниться в своей истовости и верности высокому тамплиерскому предназначению, какие бы соблазны не окружали его.
   Эти мысли скрашивали ему ежедневное вращение по кругам неукоснительного распорядка. Неделя исчезала вслед за неделей, месяц вслед за месяцем. Плавное течение жизни, казалось бы, не предвещало ничего чрезвычайного, но как говорят в Аквитании — самые большие пороги на медленной реке.
   Однажды, вернувшись к себе в келью, шевалье застал там служку, сообщившего, что брата Реми желает видеть приор капеллы, барон де Борже. Взволновавшись, брат Реми постарался ничем этого состояния не обнаружить. Не исключено, что примерное поведение все же составило ему хорошую службу.
   В общем, он не ошибся. Приор принял его в своем светлом, просто убранном кабинете рядом со скрипторием, где монахи занимались переписыванием старых книг. Приор был абсолютно лыс и обладал тяжелым, внушительным басом.
   — Вы наверняка не догадываетесь, зачем я пригласил вас сюда, брат Реми.
   Шевалье поклонился, скрывая улыбку. Что ж, если этому лысому господину желательно считать его кретином — пусть.
   — Да, я не догадываюсь.
   — Дело в том, брат Реми, что в последнюю неделю меня навестило, как минимум, пятеро братьев, чьи кельи находятся рядом с вашей и сообщили мне, как самому высокому духовному начальнику в здешних стенах, что вы, по их мнению, знаетесь с дьяволом.
   Де Труа удивленно поднял глаза на приора. Такого он действительно не ожидал услышать.
   — Вы, наверное, захотите узнать, какие они приводили факты в доказательство столь тяжкого обвинения.
   — Конечно. Да, — не очень твердым голосом ответствовал шевалье.
   Приор почесал в неприятной задумчивости лысину.
   — Подозрительным им кажется то, что вы не пропускаете ни одной молитвы, никогда не едите скоромного в дни постные и решительно отвергаете винопитие.
   — Клянусь ранами господними, страшное обвинение, — попытался улыбнуться обвиняемый.
   Приор не пожелал разделить его веселья.
   — Напрасно вы относитесь к этому делу легкомысленно. В нем есть своя логика.
   — Изъясните мне ее, святой отец, может быть и я смогу ею проникнуться.
   Барон де Борже снова погладил свою лысину, движением человека давно и с удовольствием делающего это.
   — В таком неукоснительном следовании уставу, которое демонстрируете вы уже несколько месяцев, не трудно усмотреть некую преднамеренность. Как будто вы таким образом ограждаетесь от чего-то, боитесь слиться… А ведь вы, заметьте, приняты в братство.
   — Но если братия в массе своей склоняется к предосудительному поведению, добросовестно ли обвинять или подозревать в коварстве и гордыне того, кто лишь остался верен чину и порядку. Равно как и называть поклоняющимся дьяволу того, кто усерднее остальных молиться богу!
   В лице барона выразилось разочарование. Брат Реми явно не желал разговора по душам.
   — За частоколом слов уже не просматривается мавзолей смысла. Я пригласил вас сюда не затем, чтобы проверить насколько вы владеете демагогическими приемами. У меня есть для вас известия. Из верховного капитула мне пишут, что им требуется рыцарь во всех отношениях достойный. Для выполнения заданий важных и, может быть, тайных.
   — И вы решили выставить меня?
   — И я решил выставить вас, брат Реми. Я имел в виду «выставить» как выгнать вон. — Вы не поверите, но я имел в виду то же самое.
   — Мне было бы почему-то приятно осознавать, что именно Вы выполняете важные и тайные задания капитула. И знаете почему?
   — Нет.
   — Потому, что такие задания, как правило, чрезвычайно опасны, брат Реми.
   На шевалье откровенность старика приора подействовала довольно сильно. Он смущенно задумался.
   — Знаете, святой отец, мне кажется, что всему виной не столько обвинения, сколько моя внешность. Почему-то она отталкивает людей.
   — Хотите я скажу вам почему? Потому что она отталкивающая.
   Вечером того же дня шевалье де Труа, с соответствующей бумагой в кармане, покинул гостеприимный кров капеллы. Поскольку быстро темнело, он решил не спешить к месту своего назначения.
   Встала проблема ночлега. Гизо предложил отправиться в дом его отца. Так и поступили. Пришпорили коней и поскакали, стремясь добраться засветло, ибо нет ничего неприятнее, чем передвигаться по ночному Иерусалиму. Дело было даже не в грабителях или в чем-то подобном. Просто после недавних ливней улицы города и, особенно его площади, превратились в громадные грязные лужи, форсирование коих, даже при свете дня, было сопряжено с определенными трудностями.
   В общем, шевалье и его оруженосец достигли своей цели не слишком перепачкавшись.
   Ворота им открыли с неохотой и после неприятных переговоров. Отец не сразу узнал голос сына, а узнав, не похвалил его за привычку шляться по ночам и вваливаться в отцовский дом в такое время, когда у него есть и служба, и хозяин.
   Наконец, все выяснилось, но вместе с тем оказалось, что шевалье де Труа не сможет занять свои прежние комнаты.
   — Они сданы. Очень важный граф остановился в доме с целой толпой слуг. Так что господину тамплиеру придется, к сожалению, довольствоваться топчаном, стоящим в пристройке возле овчарни. Если он сочтет этот ночлег ниже своего, несомненно высокого достоинства, то хозяин не будет возражать, если он продолжит поиски где-нибудь вне его дома.
   Шевалье согласился на предложение хозяина и даже оставил без внимания его несколько хамский тон. Наказывать его было бесполезно, ведь он в этом разговоре, в известной степени, представлял интересы этого самого «очень важного графа». Перед тем как лечь, де Труа поинтересовался, как зовут нового постояльца.
   — Ну, не стал он уже, конечно, представляться, не слуги говорят, что это сам Раймунд Триполитанский.
   — В этой дыре? — недоверчиво переспросил шевалье, — сам Раймунд Триполитанский.
   — Город набит рыцарями, — объяснил бондарь, — что-то затевается, я думаю.