— А для чего прокаженный понадобился здесь?
   — Тайно взбунтовался двойник его величества, писец по имени Бонифаций. И теперь он со своими новыми друзьями-госпитальерами готовит сильный выпад против нас. Они хорошо подготовились и у них могло бы получиться. Ведь нас не любят в этом городе, так уж сложилось. Как бы не был богат человек, он должен помнить, что нищие, когда их очень много, могут быть опасны. Нынешний Иерусалим нам уже не переучить. И если мы проиграем, тем братьям, что придут вслед за нами, все придется начинать сначала. Вряд ли они вспомнят о нас добрым словом. Что делать с нынешним Иерусалимом, мы решим несколько позже, а пока нам нужно его отстоять. И настоящий король очень нам в этом поможет. Уже готовы пятнадцать вооруженных людей, при предъявлении этого перстня они поймут, что обязаны вам беспрекословно подчиняться.
   Шевалье подбросил в руке довольно массивный серебряный перстень, на нем была изображена сложная геометрическая фигура.
   — То есть вы еще до начала разговора со мной знали, что я стану вашим союзником.
   — Союзник не то слово, исходя из правил принятых в нашей обители, вам надлежит называть меня братом.
   — Братом во Христе, или вы намекаете, брат Гийом, на те высшие силы, о которых несколько раз упоминали.
   — Это долгий разговор, может быть длиннее, только то состоявшегося. Мы вернемся к нему, это я обещаю, но вам теперь известны лишь самые общие очертания ордена, что составляет наше тайное и истинное знание.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. СПАСИТЕЛЬ

   Настоятель монастыря св. Лазаря долго и внимательно рассматривал поданный ему пергамент. Он был третьим настоятелем здесь за то время пока в лепрозории содержался прокаженный король Иерусалимский. Он был убежден, что этот человек сумасшедший, но при этом прекрасно знал, что малейшая безалаберность, ничтожнейшее упущение в деле присмотра за ним может стоить ему не только места, но и жизни. И вот его будят ночью и перед ним предстает человек исключительно похожий на того негодяя, притворившегося прокаженным и пробравшегося во внутреннюю тюрьму к сумасшедшему Бодуэну. Отец Циркуни прекрасно помнил, что случилось с его предшественником из-за этого типа с пятнистой рожей! И вот теперь перед ним лежит послание графа де Торрожа, не больше ни меньше, с требованием передать пятнистому прокаженного короля. Сомнений в достоверности документа быть не могло. Но, с другой стороны, отец Циркуни не мог сбросить со счетов упорные слухи, циркулирующие уже несколько дней по монастырю, что граф де Торрож мертв. Что делать? Не подчиниться письму было нельзя, трудно было даже вообразить, что с ним сделают господа рыцари Храма. Но ощущение подвоха, какой-то несообразности не оставляло хитрого, хоть и заспанного итальянца.
   Может быть, попытаться оттянуть исполнение? Если невозможно совсем отказаться.
   — Прошу меня извинить, шевалье, но я всего лишь настоятель монастыря, тюремная часть лепрозория не в моем ведении.
   — Не надо лгать, некогда я провел здесь определенное время и успел разобраться, кто чем управляет.
   Итальянец пристыжено улыбнулся и вытер ладонью потную лысину. Ночь была еще душнее Иерусалимской.
   — Все-таки, я считаю своим долгом снестись с великим магистром нашего ордена.
   — Вы не можете не знать, что он находится Вифлееме и стало быть просто пытаетесь оттянуть время. Я позабочусь, чтобы об этом было доложено верховном капитуле.
   — Святая Мария! — всплеснул руками настоятель, — поймите же и вы меня! Это самый опасный из государственных преступников, и я не могу так просто…
   — Это король! — проревел де Труа и поднес к лицу настоятеля сжатый кулак, на одном из пальцев которого отчетливо рисовался восьмиугольный перстень.
   Настоятель потерял дар речи. Как орденский чин, он слышал о таком знаке отличия, но видел его впервые, знал только, что даже у великого магистра ордена св. Лазаря такого нет. Теперь он понял, что выполнять распоряжения этого пятнистого типа придется. Но выяснилось, что его готовность уже ни к чему. С улицы донесся крик, вернее крики. В этот час издавать их могли только охранники, но дело в том, что…
   — Кто это? — прошипел де Труа. Он уже все понял, судя по направлению откуда эти крики доносились, драка шла у ворот монастырской тюрьмы. Не говоря ни слова, шевалье выскочил наружу, его люди, как и было велено не спешивались и ждали у крыльца. Мысленно похвалив себя за эту предусмотрительность, — сейчас бы разбрелись поить и кормить лошадей — де Труа прыгнул в седло и, выхватив из ножен кривую сарацинскую саблю, крикнул, чтобы все скакали за ним. Вздымая клубящуюся в лунных лучах пыль, всадники поскакали за своим начальником.
   Ворота тюрьмы были уже выломаны. Один охранник лежал навзничь на земле, схватившись обеими руками за копье, торчащее из груди, другой верещал от боли, как затравленный заяц, где-то в тени стены.
   Нападавшие немного успели за те секунды, что прошли после их победы. Когда де Труа влетел со своими людьми на распаленных лошадях внутрь ограды, Гуле и набранные им убийцы-профессионалы пешим бегом направлялись к бараку прокаженных. Их тоже было десятка полтора-два. Нападения сзади они не ожидали. Мало что могло смутить этих людей, но неожиданное появление новых врагов, смутило. Однако, Гуле оказался опытным человеком, он отдал несколько команд звучным уверенным голосом, большая часть его людей развернулась и встала в линию, лицом к всадникам, выскочившим из темноты, и тут же ударила из самострелов, а пятеро побежали дальше к бараку.
   Когда де Труа падал со своего раненого жеребца, он увидел, как они лупят ногами в приземистую дверь.
   Через мгновение шевалье де Труа был опять в полной готовности и быстро разобрался в обстановке. В темноте и спешке люди Гуле ранили немногих, у них не было времени заново зарядить арбалеты. Громоздкие машины полетели в пыль. Блеснули выхватываемые мечи и кинжалы. Но фехтовальная дуэль не могла продолжаться долго. Дверь барака уже трещала, изнутри доносился многоголосый, испуганный вой. Разлагающиеся люди поняли, что приближается что-то жуткое.
   Де Труа быстро отсек большой палец руки одному из своих противников, тот отскочил, зажимая рану и шипя от боли. Легкая сабля в таком сражении была удобнее тяжелого меча.
   Но вот уже те пятеро проломили дверь и сейчас они начнут крушить в куски несчастное, беззащитное мясо там внутри. Де Труа бросился под ноги второму противостоящему рубаке, тот рухнул, де Труа не стал его добивать и бросился к бараку. Влетел в вонючую тьму прокаженного убежища сразу вслед за посланцами богоугодного ордена. Их, кажется, было трое. Трое. Но у него было преимущество, он знал внутреннее устройство этого здания, а они нет.
   Вой и вонь.
   И еще звон металла о камень. Эти трое как будто торили дорогу сквозь заросли, вырубая все подряд. Кто-то извивался в темноте, визжал, ошметки гнилых тряпок, гнилой соломы и гнилой плоти, как бы повисли в тяжелом, пропитанном миазмами разложения, воздухе. Люди Гуле не пропускали никого, правильно рассчитав, что таким образом прикончат и единственного нужного.
   Первого из рубак де Труа догнал во втором правом отсеке, он умер к сожалению, не беззвучно, что-то крикнул на незнакомом языке и шевалье лишился преимущества внезапности. Остальные насторожились. Замешательство их было коротким. Они разделили свои обязанности. Один продолжил мясорубочное дело, второй вышел в проход и, что-то истошно вопя, начал размахивать мечом, время от времени, задевая камня перегородок.
   Таких схваток де Труа вести не приходилось, даже при исполнении самых тяжелых заданий своего Старца. В таких условиях мало что значило умение владеть, оружием, все решал случай. Но не было времени, чтобы его дождаться. Напарник крикуна добрался уже до середины барака, вой доносящийся оттуда становился все гуще. Но самое страшное, что нельзя было рисковать. Он сам, шевалье де Труа, был сейчас только чуть менее ценен, чем сам король Иерусалимский.
   Решение пришло неожиданно. Де Труа присел и кинул кусок только что отрубленной плоти, прицелившись в то место, где должна была находиться голова пришедшего людоеда, швырнул. Попал. Крик на мгновение оборвался. Этого мгновения было достаточно, прежде чем человек Гуле снова поднял меч, шевалье уже убил его. Тот упал на колени, присовокупил свой предсмертный крик к царящему в лепрозории вою.
   — Эй ты, — позвал де Труа ничего не видя, — обернись, ты теперь один. Я тебя сейчас убью.
   Эти слова произвели неожиданно сильное действие. Оставшиеся в живых прокаженные перестали кричать. Слышно лишь было, как скулят раненые в углах. И еще тяжелое дыхание специалиста по рубке человечины. Шевалье понял, что тот не испугался. Что он надвигается. По звуку шагов и размеру дыхания спаситель прокаженного короля понял, что надвигается на него настоящий гигант. Он начал медленно отступать, чутьем определяя, расстояние между собой и почти невидимым противником. Еще шаг, еще. Оба понимали опасность резких движений и хотели действовать наверняка.
   Де Труа оскальзывался на каких-то кусках то ли плоти, то ли грязи. С трудом удерживал равновесие. Острие меча, обмакнутое в человеческую кровь, наподобие жала нащупывало путь в темноте. Сабля спасителя, также выставленная вперед, несколько раз задела это надвигающееся, почти разумное острие. По этим соприкосновениям де Труа смог составить себе представление о силе противника и понял, что положение его плохо.
   Вдруг за спиною грохнула упавшая створка двери. На улице было довольно светло, полыхало уже здание соседнего барака, сражение еще не кончилось. В тот момент, когда внутрь лепрозория хлынул поток бледного, порывистого света, в дверном проеме показалась фигура Гуле с арбалетом в руках. Он различил в глубине белый плащ тамплиера и, злорадно загоготав, нажал на спуск. Шевалье де Труа поворачиваясь на звук падающей двери, поскользнулся, нога съехала в точную канаву, прорытую в полу и он упал на одно колено. Пятифунтовая стрела, просвистев над белым плечом попала прямо в живот все еще невидимому противнику.
   Гуле, даже не успев посетовать на столь неудачный выстрел, был тут же зарублен и по крикам, доносившимся снаружи, шевалье сделал вывод, что, если король еще жив, то задание можно считать выполненным.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ПЕРЕВОРОТ

   Город в котором должен произойти переворот, всегда чувствует это. И даже, если этот переворот носит верхушечный, придворный характер, самый последний нищий, сидящий в пыли у грязного постоялого двора начинает нервничать, начинает хватать прохожих за полы одежды и сверх обычного выпячивать свои язвы и опухоли. Приходят в необъяснимое возбуждение лавочники и менялы, беспричинно кричат на жен и приказчиков, сопя и обливаясь потом, лезут со шкатулками по заранее, на всякий случай, вырытым тайникам. Разносчики воды куда-то исчезают с улиц и тогда в каменных порах чудовищного города поселяется, распаляемая раскаленной пылью жажда. Бродячие дервиши и проповедники всех религий внезапно принимаются рассуждать только на одну тему — о конце света. Брадобреи непреднамеренно пускают кровь нервничающим клиентам. Базарные канатоходцы срываются со своих канатов, тамбурины сбиваются с ритма. Рынок, это чахоточное, алчное сердце города начинает давать перебои. Неправда, что животные чувствительнее людей. Только после того, как у благополучных северных ворот Иерусалима, из-за какой-то несущественной мелочи, подрались два почтенных караванщика набатейского и персидского караванов, непонятная нервная лихорадка передалась верблюдам. Различие между народами заключается в том, как они относятся к предчувствуемому в ближайшем будущем концу света, которым очень часто завершаются дворцовые перевороты. Латиняне запирают ворота своих домов и раздают слугам арбалеты и топоры. Сирийцы и арабы часто стремятся выбраться из города на открытое место, ибо доверяют пустыне больше, чем пространству окруженному стенами. Значительная часть их также выливается на улицы и составляет основную часть толпы, участвующей в самых зверских беспорядках. Иудеи и персы молятся. Причем первые страстно, а вторые от нечего делать, и те и другие не ждут ничего хорошего о смены власти.
   К обреченному на переворот городу, начинают, наподобие грифов, пожирателей падали, стягиваться разбойничьи шайки. С другой стороны, городские стражники, почему-то в такие дни, как правило, запираемые в казармах, носятся с идеей, бросить службу и пуститься в простор самостоятельной, то есть разбойничьей жизни. В дни мятежей и беспорядков вдруг выясняется, что в городе огромное количество собак. Объяснение простое: в обычные дни эти, своеобразно разумные животные, разделившись на три основные группы, или спариваются, или валяются в тени, или разгребают свалки. В решающие дни они объединяются в одну большую толпу веселых, злых, повсюду снующих чертей.
   Вот через такой город, напоминающий сумасшедший дом, в который запустили рой диких пчел, и были под конвоем людей Конрада Монферратского проведены три сотни, так называемых, выборных, тех, кто должен был, в соответствии с кодексом Годфруа, представлять интересы граждан, сословий и городов Святой земли.
   Выборных доставили во двор королевского дворца, где они были вынуждены разместиться прямо на земле, перед невысокой каменной верандой, с которой, по замыслу великого провизора, и должен был быть оглашен исторический королевский указ. Они находились под открытым небом, под охраной солдат Конрада. Солнце поднималось все выше, от относительной утренней прохлады не осталось и следа. Стоящих в оцеплении солдат поливали со стены водой. Они становились по очереди под струю, обрушивающуюся из кожаных ведер во множестве доставляемых из дворцовых резервуаров.
   Собранные во дворе дворца люди начали волноваться, многие из них только о том и думали, чтобы как-нибудь сбежать и лишиться высокой чести быть участником исторического представления и тоскливо посматривали на высокие зубчатые стены. Они сбились в тень, оставляемую тушей дворца, но она быстро съедалась поднимающимся все выше светилом.
   Д'Амьен распорядился напоить и накормить выборных. Его раздражала непредвиденная задержка прибытия королевских родственников. По его замыслу, оглашение указа должно было состояться не только в присутствии народа, но и в присутствии королевской семьи. Но никто из детей, ни Изабелла, ни Сибилла, ни малолетний Бодуэн, пока не прибыли.
   В большой прохладной зале, через которую можно было из королевских покоев проследовать на сакраментальную веранду, собиралась иерусалимская знать. По большей части то были крупные вассалы Конрада они недовольно оглядывались, не находя тех, кого считал вассалами, Раймунда. Несмотря на принятые меры предосторожности, слухи о том, что с этим владетелем что-то случилось, в числе прочих возбуждающих воображение новостей, ползли по городу. Баронам, поддерживающим Конрада, в отсутствии Раймунда и его людей, их общее дело не казалось столь безусловно выигрышным. Присутствовали, слава Богу, и высшие церковные чины. Они вообще явились по приказанию патриарха Иерусалимского раньше всех. Позже к ним присоединились наиболее видные рыцари из госпитальеров.
   Де Сантор с застывшей на устах любезной улыбкой сновал через прохладную залу от покоев короля к веранде и обратно, держал великого провизора в курсе бытующих в зале настроений.
   Король сидел у себя в полном, соответствующем важности момента, облачении. Он был бледен как смерть, тяжелая грубо сработанная корона, украшенная разномастными камнями, воплощающая в себе стиль первозданного благородного варварства времен первого крестового похода, царапала и натирала залысины. Белые доспехи с накладными золочеными вензелями были явно не по его фигуре и, чем дальше, тем больше доставляли ему неудобств.
   Патриарх, напротив, был красен, как брюква. Он молча сидел в углу на деревянном табурете и вращал в пальцах свой жезл с шишаком в виде закрытого розового бутона, увенчанного небольшим золотым крестиком. Его терзали мрачные предчувствия, тем более мрачные, что его с утра донимали боли в желудке. Он молился одними губами, о том чтобы все поскорее кончилось, чтобы по городу пронеслась волна погромов и кровавых стычек — как опытный человек, он понимал, что без этого не обойтись — чтобы можно было поскорее сесть за стол переговоров с графом де Ридфором. Он очень, в глубине души, рассчитывал на то, что тамплиеры, будучи людьми реалистически мыслящими, согласятся, пусть после некоторых терзаний, признать свое поражение и перенести центр своих интересов куда-нибудь в другое место из Палестины. Истребительной, хотя бы и победоносной войны, патриарх Онорий не хотел. Война всегда разоряет воюющих. Наживается кто-то третий. «И, в любом случае, надо бы делать поскорей. Что же так тянет Д'Амьен? Ах, да высочеств нет.»
   — Ее высочество принцесса Изабелла! — словно отвечая мыслям патриарха, крикнул Султье.
   Д'Амьен бросился встречать красавицу. Ее, признаться, он ждал позже остальных детей короля. Он принял ее в той комнате, где вел в последние дни все государственные дела. В его планы не входила лишняя встреча Изабеллы с поддельным отцом.
   Она вошла и старик невольно восхитился. Спору быть не могло — именно этой женщине пристало быть королевой. Осанка, выражение прекрасного лица, своеобразный, властный блеск глаз. И даже платье — она использовала для наряда синий цвет. В те времена культура одежды еще не успела очень разрастись и усложниться, заиметь свой язык в законченном виде, но кое-какие цвета и оттенки уже приобрели церемониальный смысл. Все знали, что синий цвет более всего пристал наследнице престола, также как, например, желтый, является признаком благородной роскоши вообще и цветом вдовствующей королевы, в частности.
   Изабелла решила всем сегодня объявить, что Иерусалимской королевой будет она и только она. А кто будет королем? Невольно задал себе вопрос великий провизор. Уж не думает ли эта гордячка, что ОН: рядом с Изабеллой стоял Рено Шатильонский. В том, что он посмел явиться туда, где ему был вынесен смертный приговор, тоже заключался вызов. Или он уверен, что Изабелла уже сейчас обладает возможностью его защитить? А может до такой степени влюблен, что не может расстаться с ней ни на секунду? Ведь он не дурак, думал Д'Амьен, подходя вплотную к великолепной паре, — он не может не знать, что означает цвет ее платья, неужели они даже в постели не говорят на эту тему!
   — Ваше высочество, я рад чрезвычайно, — улыбнулся великий провизор, — вы прибыли и нет никаких препятствий к тому, чтобы начинать.
   Изабелла знала всю силу и значение этого сухого старика в простом костюме и небогатом плаще. Ничуть не обольщаясь его любезным обхождением, она понимала, что сейчас больше сама зависит от него, чем он от нее, но надеялась, что так будет не только не всегда, но не слишком долго. Если сегодня пошатнется могущество Храма, это, помимо всего прочего, будет означать, что и могущество госпиталя может быть подточено.
   — Здесь ли уже моя сестрица? — спросила Изабелла резким тоном, будто ей не терпелось заключить последнюю в объятия.
   — Нет, — со всей возможной беспечностью в голосе ответствовал верховный госпитальер, — ее задержал приступ молитвенного рвения. Будь на то ее воля принцесса Сибилла вообще не покидала бы пределов своей обители.
   Изабелла с трудом скрыла свое разочарование. Она все сделала для того, чтобы приехать последней из королевских детей. В вихре взаимоисключающих интересов, взвившемся вокруг королевского указа, каждый самый небольшой шаг приобретал значение важного хода в политической партии. Услышав о том, что Сибилла молится, она понимала, что ее собственный ход оказался слишком поспешным. Правда Д'Амьен постарался сделать ей приятное, намекая на склонность Сибиллы к монашескому затворничеству, но Изабеллу по-настоящему успокоило бы лишь полное и бесповоротное превращение сердобольной сестры в монахиню.
   — Могу я тогда, хотя бы обнять своего любимого брата? — в этих словах Изабеллы не было сарказма.
   Она действительно испытывала приязнь к тихому ребенку, появившемуся на свет, якобы для того, чтобы стать королем Бодуэном V, но которого никто не желал признавать в этом качестве и которого не зарезали лишь только потому, что он, состоянием здоровья и неживостью ума, вселял в окружающих уверенность, что вскоре сам перестанет обременять землю своим присутствием.
   — Вчера Его высочество был очень плох, — нашелся Д'Амьен, — опять этот непонятный припадок. Его снова зашивали в тушу только что убитого быка и прикладывали к голове разрезанный свежеиспеченный хлеб, чтобы притянуть кровь.
   — Это варварский северный метод лечения.
   — По крови отцов Его высочество северянин. А сарацинские лекари хоть по слухам и искусны, но вряд ли им можно доверить здоровье христианского принца.
   Во время этого малообязательного разговора Изабелла лихорадочно пыталась сообразить, что же все-таки происходит. Или у госпитальеров не складываются детали замысла и шахматные фигуры разбегаются с их доски, или отсутствие Сибиллы и Бодуэна лишь случайность. По лицу и поведению опытного старик понять что-либо трудно. Не сделала ли она вообще ошибки, приехав сюда? И она задала вопрос, в зависимости от ответа на который, решила строить свое поведение в дальнейшем.
   — А мой батюшка? Я не виделась с ним уже больше года. Согласитесь, что его отношение ко мне вообще мало напоминает отцовское. Так вот, хочет ли видеть ту, что все еще считается его дочерью?
   Д'Амьен знал наверняка, что Изабелла ничего не знает об истории с двойником, но этот вопрос привел его в содрогание. Что он мог сказать? Улыбаться, произнося очередную изобретательную ложь о том, почему король не может увидеться со своей дочерью? Но судя по тону девушки, она может вспылить, может выкинуть такое… Но в любом случае впускать ее к королю нельзя, сейчас это перепуганное, простудившееся накануне ничтожество, при свете дня меньше всего походит на настоящего Бодуэна.
   — Вы молчите, граф, — голос Изабеллы выгнулся, как пантера перед прыжком. Рено Шатильонский, успевший хорошо изучить свою возлюбленную, также напрягся, готовый по ее требованию сделать все что угодно.
   И тут объявляют:
   — Его высочество принц Бодуэн.
   Гнусавое блеяние Султье показалось Д'Амьену райской музыкой, он сделал торопливый знак, чтобы мальчишку побыстрее ввели. Так и не успевшая утвердиться ни в каком определенном мнении, Изабелла бросилась к невысокому узкоплечему ребенку, бессмысленно и обременительно разодетому. У него застыло на сером, худеньком личике привычное выражение брезгливого испуга. Ребенок, почти не запомнивший мать и почти забывший отца, измученный лечебными процедурами, неуклонно вгонявшими его в детский гроб, осторожно улыбнулся роскошной красавице в синем одеянии.
   Д'Амьен вздохнул спокойнее, в глазах заблестела влага. Это были отнюдь не слезы умиления, просто скопившийся в бровях пот попал на слизистую оболочку. Смахнув его, граф отдал секретарю приказ к началу церемонии.
   Гюи Лузиньянский снял с головы шлем, украшенный продолговатыми накладками из червленого серебра. Служитель принял его с почтительным поклоном. Далее последовал батват, небольшая шапочка на плотной подкладке, надеваемая под шлем, для уменьшения давления металла на волосы. Рыцарь остался в длинном, широком опелянде с нарезными мешковидными рукавами, отделанными полосками из златотканой тесьмы. Эта одежда еще и при дворе Филиппа-Августа только-только входила в моду, поэтому для тех к постоянно жил в отрыве от столиц, молодой граф должен был, наверное, казаться пришельцем из другого высшего мира. Борода его также была, в угоду самым новым правилам, разделена на четыре пряди и переплетена тонкими шнурами свитыми из золотых нитей.
   Два рыцаря в белых плащах с красными крестами на плече внимательно и спокойно следили за всеми манипуляциями Гюи. Им слишком хорошо была известна подоплека происходящего, и они, меньше, чем кто-либо другой, могли поверить в страстную влюбленность графа Лузиньянского, о которой должны были свидетельствовать тщательные приготовления к первой встрече со своей возлюбленной. Именно первой, Гюи и Сибилла никогда прежде не имели возможности видеть друг друга. Отчасти этим и объяснялась забота графа о своей внешности. И это даже притом, что решение вступить в брак с принцессой было для него всего лишь политическим расчетом.
   Что же говорить о принцессе. Она чуть не сошла с ума, узнав, что день встречи назначен. И, в первый момент, хотела даже отказаться от нее и все это лишь из боязни, что она будет выглядеть бледно, невпечатляюще, и ее куртуазный возлюбленный отшатнется от нее. Проще говоря, она считала, что ей нечего одеть. Но рядом оказались люди, предусмотревшие все. Как только Сибилла заикнулась о своих опасениях, перед нею распахнули десяток сундуков с такими нарядами о которых она, ввиду монашеского устремления своих помыслов, даже не имела представления. Можно было одеться монахиней, можно было одеться одалиской. Проведя несколько мучительных дней над этими сундуками она решила так: раз Гюи наслышан о ее замкнутости и набожности, она решила остановить свой выбор на критском пилосе. Какая связь между ее славой монахини и именно этим фасоном, она бы объяснить не смогла.