Маркушка струсил.
   И виновато и смущенно ответил:
   — Прибежал из города.
   — Ты кто?
   — Сирота… Отца Игната Ткаченко здесь же убили… И яличника Бугая убили… Дозвольте остаться, вашескобродие, — упрашивал мальчик.
   — Приди после ко мне.
   К вечеру французские батареи смолкли. Смолк и четвертый бастион. Многих защитников недосчитывались.
   Матросы отошли от орудий и могли отдохнуть. Солдаты и рабочие стали исправлять повреждения бастиона, чтобы к раннему утру бастион снова мог отвечать неприятелю.
   Матросы поужинали, и у многих блиндажей появились самовары и котелки. За чаем шли разговоры. Точно разговаривали люди, не готовые завтра же расстаться с жизнью.
   Маркушка был обласкан. Все наперерыв угощали мальчика и расспрашивали, кто он и зачем пришел. На бастионе еще остался один оставшийся в живых матрос, товарищ отца Маркушки, и поэтому он считал себя имевшим больше всего прав на мальчика.
   И небольшого роста пожилой матрос Кащук сказал ему:
   — Ты, Маркушка, при моей орудии будешь… И со мной ешь. И слухай меня. Не высовывайся зря — убьют!..
   — Все равно убьют! — сказал кто-то.
   — А ты не каркай! — сердито сказал пожилой матрос. — Убьют так убьют, а смерть не накликай зря…
   — К батарейному, Маркушка! — проговорил вестовой батарейного командира.
   Маркушка испуганно проговорил Кащуку:
   — Он приказывал прийти к нему, а я забыл.
   — Не бойся батарейного, Маркушка… Он только с виду страшный, а сам добер. Он и больших не обижает, а не то что мальчонка. Беги к батарейному.
   — Валим в блиндаж!
   Вестовой велел Маркушке спускаться за ним по крутой лестнице у двери на площадке бастиона.
   Маркушка вошел в крошечную комнату, где стояли кровать, маленький столик и табуретка. Ковер был прибит к стене, около кровати, и на нем висел сделанный арестантом масляный портрет мальчика-подростка, единственного сына Николая Николаевича, месяц тому назад погибшего от скарлатины в Бериславле, куда мальчик был отправлен отцом к своей сестре.
   Николай Николаевич давно вдовел; после смерти сына он остался совсем одиноким. Обыкновенно молчаливый, он стал еще молчаливее и спасался от тоски заботами о бастионе, который привык считать своим хозяйством, и смотрел за ним с необыкновенною любовью.
   Он давно уже сделал распоряжение на случай смерти, о которой не думал. После девяти месяцев на четвертом бастионе, где на глазах Николая Николаевича было столько убито и смертельно ранено людей, — он смотрел на нее как на что-то неизбежное и нестрашное. Если еще жив, то завтра — ядро или пуля вычеркнет его из живых.
   И, любимец Нахимова, такой же скромный и неустрашимый человек, Николай Николаевич повторял слова адмирала:
   — Или отстоим, или умрем!
   Скопленные моряком две тысячи он давно завещал раненым матросам с фрегата «Коварный», которым командовал пять лет и на котором не особенно муштровал людей в те времена, когда жестокость была в моде.
   В своем блиндажике Николай Николаевич жил девять месяцев, и, когда предложили ему «отдохнуть» и перебраться на Северную сторону, он ответил, что не устал, и остался, как он говорил, «дома».
   После того как командир бастиона обошел батарею и указал, что надо исправить, он сидел за маленьким столиком и, отхлебывая маленькими глотками чай, попыхивал дымом из толстой, скрученной им самим папироски.
   У себя он был задумчив и серьезен. Что-то грустное было в выражении его широковатого, серьезного лица, заросшего темными волосами, и особенно отражалось в глазах, когда Николай Николаевич взглядывал на ковер, с которого глядел на него портрет.
   Еще было совсем светло.
   Свет яркого, догорающего дня проходил в подземелье сквозь четырехугольное отверстие, проделанное в стене. Оно было закрыто не рамой, а кисейной занавеской.
   — Как тебя звать? — спросил Николай Николаевич.
   — Маркушкой, вашескобродие.
   — А меня зовут Николаем Николаевичем. Так и зови!
   — Слушаю.
   — Кормили?
   — Кормили, Николай Николаич.
   — Сыт?
   — Очень даже сыт.
   — Так рассказывай, где жил и зачем сюда пришел?
   Маркушка рассказал о том, что с ним было со времени осады. Рассказал о том, как приютил Бугай, какой он был добрый к нему.
   — Сегодня его убило бомбой… Я видел, как его схоронили. И прибежал сюда… Дозвольте остаться, Николай Николаич.
   — А если не оставлю?
   — На другой баксион уйду, Николай Николаич.
   — Разве не видел, что здесь?
   — Дозвольте остаться, Николай Николаич! — повторил Маркушка.
   — Оставайся… Бог с тобой…
   — Премного вам благодарен, Николай Николаич, — радостно сказал мальчик. — Я при дяденьке Кащуке… Он отца знал…
   — И я знал твоего отца… хороший был матрос… Но ты молодец… Не побоялся броситься к бомбе и вырвать трубку… За твой подвиг получишь медаль на георгиевской ленте. Я скажу Павлу Степановичу…
   И Николай Николаевич ласково потрепал по щеке Маркушку.
   Он вспыхнул от радостного, горделивого чувства.
   И с ребячьим восторгом спросил:
   — И можно будет ее носить?
   — А то как же? Наденешь на рубашку и носи… А я велю тебе сшить и рубашку и штаны… Будешь маленьким матросиком.
   Николай Николаевич смотрел на мальчика, и лицо батарейного командира далеко не казалось теперь суровым.
   Напротив, оно было необыкновенно ласковое и грустное. Особенно были грустны его глаза.
   И в словах батарейного командира звучала безнадежно тоскливая нота, когда он спросил:
   — Тебе сколько лет, Маркушка?
   — Двенадцатый.
   «И Коле был двенадцатый!» — вспомнил он.
   Николай Николаевич не хотел отпускать этого быстроглазого мальчика, напоминавшего осиротевшему отцу его мальчика.
   И он спрашивал:
   — Так ты, говоришь, рулевым был?
   — Точно так.
   — И, говоришь, выучился читать?
   — И маленько писать… Милосердная показывала…
   — Молодец, Маркушка…
   И Николай Николаевич опять потрепал Маркушку и призадумался.
   — Ну что ж… будь защитником… На батарее Шварца есть один такой же мальчик. Из мортирки стреляет… И бог его спасает…
   — Дозвольте и мне стрелять, Николай Николаич!..
   — Ишь какой… Прежде выучись…
   — Я выучусь… Только дозвольте попробовать.
   Батарейный командир разрешил попробовать завтра и отпустил Маркушку, испытывая к мальчику необыкновенную нежность.
   На следующее утро Нахимов, по обыкновению объезжавший оборонительную линию, вошел на четвертый бастион.
   Все видимо обрадовались адмиралу.
   Он сказал батарейному командиру, что неприятель обратил все свое внимание на Малахов курган и на третий бастион…
   — А главное, передовые люнеты [62] хотят взять… штурмом-с… Прежде хотели через четвертый бастион взять Севастополь… А теперь стали умнее-с… У вас будет меньше бойни, Николай Николаевич. Вчера вы ловко взорвали у них погреб и сбили новую батарею…
   И Нахимов стал обходить орудия и похваливал матросов.
   — А это что за новый у вас, Николай Николаевич, комендор-с? — спросил, добродушно улыбаясь, Нахимов, указывая на Маркушку, который под наблюдением Кащука наводил маленькую мортирку.
   Батарейный командир доложил адмиралу о Маркушке, об его вчерашнем подвиге и об его настоятельной просьбе попробовать стрелять из мортирки.
   Нахимов выслушал и, видимо взволнованный, проговорил:
   — Нынче и дети герои-с.
   И, подойдя к Маркушке, сказал:
   — Слышал… Молодчина, мальчик… Завтра принесу медаль… Заслужил… Пальни-ка!
   Маркушка выстрелил.
   — Он понятливый, Павел Степанович! — доложил его «дяденька».
   — То-то… матросский сын… А где я тебя видел, Маркушка?
   Маркушка сказал, что приносил Нахимову записку в день Альминского сражения.
   — Рулевым был на ялике…
   — Точно так, Павел Степанович, — ответил Маркушка и сиял, полный горделивого чувства от похвал Нахимова.
   — Поберегай Маркушку, Кащук, — промолвил адмирал и пошел с бастиона.
   Через неделю Маркушка был общим любимцем на бастионе.
   Он отлично стрелял из мортирки и злорадно радовался, когда бомба падала на неприятельскую батарею.
   Казалось, злое чувство к неприятелю совсем охватило мальчика. Он забыл все, что говорили ему про жестокость и ужас войны и молодой офицер, и сестра милосердия, и Бугай… Он делал то, что делали все, и гордился, что и он, мальчик, убивает людей… И как это легко.
   И в то время никакой внутренний голос не шептал ему:
   «Что ты делаешь, Маркушка? Опомнись!»



ГЛАВА XIV




I


   Стояло чудное майское утро, когда началась адская бомбардировка против передовых редутов, Малахова кургана и третьего бастиона.
   Неприятель хотел снести Камчатский, Селенгинский и Волынский люнеты.
   Семьдесят три орудия были сосредоточены против них, и союзники забрасывали эти дорогие для них передовые укрепления, мешавшие неприятелю подступить к Малахову кургану и всей Корабельной стороне.
   На батареях люнетов было от шестидесяти до девяноста зарядов на орудие, а союзники заготовили от пятисот до шестисот зарядов на каждое орудие.
   «Не отвечая на выстрелы наших батарей, французы сыпали свои снаряды в передовые укрепления, положив срыть их с лица земли, — пишет историк Севастопольской обороны. — Дым от выстрелов покрывал собою все батареи, горы, здания и сливался в один непроницаемый туман, изредка прорезываемый сверкавшими огоньками, вырывавшимися из дул орудий. Перекатной дробью звучали выстрелы, один за другим сыпались снаряды, фонтаном подымая землю». «Тучи чугуна врывались в амбразуры, врезывались в мерлоны [63], срывая и засыпая их. В редуты падало сразу по десяти и пятнадцати бомб».
   Ночью летели бомбы.
   На следующее утро Камчатский люнет представлял из себя груды развалин.
   С рассветом бомбардировка возобновилась по всей левой половине нашей оборонительной линии, направляя самые частые выстрелы на Малахов курган и на наши три передовых редута.
   В три часа пополудни была начата жестокая бомбардировка и против правой стороны оборонительной линии.
   В шесть часов у неприятеля взвились сигнальные ракеты, и французы пошли на штурм трех редутов.
   Разумеется, сорок тысяч штурмующих колонн легко смяли незначительное количество наших войск. Охрана таких важных укреплений была слишком незначительна. Вдобавок один генерал приказал войска прикрытия, бывшие в его распоряжении, отвести подальше именно в день штурма, а войска не могли поспеть вовремя навстречу штурмующим.
   По словам историка обороны, в Севастополе имели основание говорить, что редуты наши проданы неприятелю.
   «Начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Юрковский, просил генерала Жабокритского [64] собрать войска, поставить на позицию и усилить гарнизон передовых редутов, но тот, не отвечая прямо отказом, не делал, однако, никаких распоряжений. Когда же после полудня было получено от перебежчиков известие, что неприятель намерен штурмовать три передовые укрепления, то генерал Жабокритский тотчас же сказался больным и, вместо того чтобы принять меры и усилить войска, он, не дождавшись себе преемника, уехал на Северную сторону. Назначенный вместо генерала Жабокритского начальником войск Корабельной стороны генерал Хрулев прибыл на место только за несколько минут до штурма. Он не успел сделать ни одного распоряжения, как неприятель двинулся в атаку и овладел редутами».
   На «Камчатке», как звали Камчатский люнет, чуть было не захватили в плен Нахимова.
   Он, разумеется, послал и на разрушенный редут, откуда все еще слабо отстреливались, уцелевшие орудия, как вдруг послышалось: «Штурм!»
   Нахимов увидел, что французская бригада приближалась к Камчатке, и приказал бить тревогу… Резерв наш на Корабельной стороне бросился на тревогу. Но едва из орудий сделали один выстрел картечью, как французы уже были в редуте.
   Там было несколько десятков матросов при орудиях и триста пятьдесят солдат.
   Офицеры были перебиты. Забирая в плен наших солдат, французы схватили адмирала, который, по обыкновению, был в эполетах и с Георгием за Синоп на шее.
   Но матросы и солдаты успели выручить адмирала и отступить к Малахову кургану.
   Несколько попыток отбить назад редуты оказались напрасными.
   По словам одного севастопольца, потеря передовых редутов подействовала хуже предсмертных известий.
   Все громко говорили, что потеря редутов — не по вине солдат, а по дурной охране их и благодаря более чем странному распоряжению генерала Жабокритского.
   Наши редуты принадлежали теперь неприятелю, и оттуда с близкого расстояния они громили Малахов курган. Вся Корабельная сторона была в развалинах. В Севастополе не было больше места, куда бы не долетали снаряды. Пули летели мириадами в амбразуры и наносили жестокие потери. Они свистали теперь там, где прежде не было слышно их свиста.
   И матросы и солдаты жаловались, что начальство так близко подпустило неприятеля и «проморгало» передовые редуты…
   После двух дней жесточайшей бомбардировки все госпитали и перевязочные пункты были переполнены…
   Главнокомандующий был в самом унылом настроении и хотел оставить Севастополь.
   — Хоть бы чем-нибудь кончилось! — говорили в Севастополе, и, разумеется, шли нарекания на бездействие и нерешительность князя Горчакова, не рисковавшего на сражение в поле.
   «Только богу молится, а в Севастополе бойня!» — говорили многие и желали штурма.
   И через несколько дней севастопольцы дождались штурма.


II


   Чтобы подготовить успех штурма, неприятель решил накануне жестоко бомбардировать — то есть засыпать наши бастионы, город и войска снарядами из своих пятисот восьмидесяти семи орудий осадных батарей.
   Нечего и говорить, что орудия союзников имели большое преимущество перед нашими. Неприятель мог сосредоточивать огонь на каком угодно пункте оборонительной нашей линии, а наши бастионы поневоле должны были рассеивать свои выстрелы на большое расстояние. Часто наши десять орудий какой-нибудь батареи должны были отвечать на выстрелы пятидесяти орудий, сосредоточенных против нее.
   Кроме того, неприятель имел вдосталь пороха и снарядов.
   У нас не было пороха в достаточном количестве, и начальство отдало строгое приказание: не делать выстрелов более определенного им числа.
   Доставка такой первой потребности для войны, как порох, с самого начала осады озабочивала сперва князя Меншикова и потом князя Горчакова. Бывали дни, когда в Севастополе оставалось пороха только на пять дней.
   Мы, дома, не могли своевременно и достаточно получить пороха, тогда как «гости» — союзники — получали издалека морем все, что было нужно.
   На каждое орудие неприятеля полагалось от четырехсот до пятисот зарядов в день.
   Самое большое количество зарядов на орудие на наших бастионах и батареях не превышало ста семидесяти. Да и тратить их могли только те орудия, которые должны были особенно энергично стрелять во время усиленных бомбардировок и при штурме. Остальные орудия имели по семьдесят, шестьдесят и тридцать и даже по пяти зарядов на орудие.
   За несколько дней до первого штурма Севастополя с наших «секретов», то есть с далеко выдвинутых к неприятельским батареям сторожевых постов, на которых ночные часовые, преимущественно пластуны, притаившись к земле, в ямах или за камнями, высматривали, что делается у неприятеля, — с «секретов» доносили, что к неприятельским батареям каждую ночь подвозят новые орудия и снаряды.
   Перебежчики сообщали, что союзники стягивают свои войска к Севастополю и уже собрано сто семьдесят тысяч, чтобы штурмовать левый фланг нашей обороны — второй, третий бастионы и Малахов курган.
   Начальник штаба, которого севастопольцы прозвали за его немецкий формализм и страсть к переписке «бумажным генералом» и «старшим писарем», низенький, прилизанный, не считавший себя вправе даже выразить какое-нибудь свое мнение, — докладывал главнокомандующему [65] о словах перебежчиков и донесениях с «секретов». Князь Горчаков велел усилить оборону нашего левого фланга. И без того удрученный своим положением, он стал еще подавленнее, ожидая, что штурм заставит сдать город и, пожалуй, армию, чтобы спасти ее от уничтожения…
   — Все в божией воле, дорогой мой генерал! — по обыкновению по-французски, тоскливо промолвил главнокомандующий, словно бы отвечая себе на свои тяжелые думы о Севастополе.
   — Точно так, князь! — отвечал начальник штаба, стараясь, по обыкновению, быть эхом главнокомандующего.
   — А в Петербурге советуют дать сражение неприятелю. Разве не сумасшествие?.. Неприятель гораздо сильнее, и позиция его неприступная.
   — Точно так, князь.
   — А отобьем ли штурм? На господа только надежда.
   — Никто как бог, князь!
   Так поддакивал начальник штаба. Потом он так же поддакивал князю, когда, под влиянием присланного из Петербурга генерала барона Вревского, главнокомандующий не считал сумасшествием дать сражение.
   «При всех своих прекрасных качествах князь Горчаков, — говорит историк Севастопольской обороны, — не имел твердости довести начатое дело до конца. Придавая часто большее значение мелочным и неважным известиям, он поминутно менял свои предположения и не решался привести их в исполнение. Советуя другим брать больше на себя, быть решительными и не падать духом, князь Горчаков сам терялся при первой неудаче и даже при одних слухах, неблагоприятных для задуманного им предприятия. Как бы сомнительны ни были эти слухи, князь колебался в своих распоряжениях и только при постороннем влиянии, которому поддавался весьма легко, при энергическом настаивании он в состоянии был рассеять свои ложные опасения. К сожалению, человек, легко подчиняющийся влиянию посторонних лиц, в большинстве случаев лишен самостоятельности, не имеет определенного направления и характера действия. Весьма часто такие лица следуют или более решительному настоянию, или последнему мнению. Если до истечения июня и половины июля князь Горчаков покинул мысль об оставлении Севастополя и даже мечтал о возможности наступательных действий, то он обязан был тем генерал-адъютанту Вревскому».


III


   На рассвете чудного июньского утра, дышавшего прохладой, в французских траншеях прозвучали трубы. Эти звуки не то призыва, не то молитвы были мгновенно подхвачены на английских батареях.
   Как только трубы смолкли, раздался залп со всех пятисот восьмидесяти семи орудий неприятеля. Началась четвертая, усиленная общая бомбардировка Севастополя.
   «После нескольких минут стрельбы, — сообщает один очевидец, — над Севастополем стоял густой, непроницаемый мрак дыма. Сильного звука выстрелов уже не было слышно; все слилось в один оглушающий треск. Воздух был до того сгущен, что становилось трудно дышать. Испуганные птицы метались в разбитые окна домов, под крышами которых искали спасения».
   Французы продолжали стрелять залпами.
   Взошло солнце. Легкий ветер рассеял дым. Стрельба стала ожесточеннее. Особенно сильно обстреливались Малахов курган, первый, второй, третий бастионы и левая половина четвертого. Корабельная сторона была в развалинах.
   В городе не было безопасного места. Долетали снаряды и до Северной стороны.
   «Бастионы и батареи, в особенности левого фланга, были засыпаемы бомбами и ядрами. Мешки с брустверов, щиты из амбразур, камни, фашины, человеческие члены, — все летело в каком-то хаосе. Летавшие друг другу навстречу снаряды сталкивались и разбивались на полете. Пролетая в город, они сбивали остатки каменных фундаментов, поднимали страшную пыль и несли за собою массу каменьев, которые били людей, как пули, или царапали лицо, как иголками» [66].
   Бомбардировка продолжалась до поздней ночи.
   С рассвета до утра наши бастионы отвечали частыми выстрелами и выпустили столько снарядов, что приказано было уменьшить огонь и стрелять как можно реже, ввиду того что у нас пороха было мало и ожидали штурма.
   И неприятель стал еще чаще осыпать бастионы и Севастополь.
   После полудня особенно сильно бомбардировали бастионы правого фланга (четвертый, пятый и шестой бастионы с промежуточными бастионами), защищающие городскую сторону.
   «В воздухе раздавался какой-то нестройный гул, визг и шипенье», — сообщает один участник. Другой записывает, что «потрясают душу эти ужасные звуки, этот грозный рев беспрестанно падающих и беспрестанно разрывающихся снарядов».
   Настал вечер.
   Бомбардировка не прекращалась.
   Несколько изменился только способ ее. Неприятель ослабил прицельный огонь и усилил навесный из осадных мортир — самый разрушительный. И бомбы, выбрасываемые массами, разрушали бастионы, уничтожали севастопольские дома и убивали множество защитников…
   К ночи бомбардировка усилилась.
   Десять неприятельских паровых судов подошли к севастопольскому большому рейду в одиннадцать часов вечера и, в помощь своим осадным батареям, стали бросать бомбы на наши прибрежные батареи и вдоль рейда по нашим кораблям.
   Союзники, казалось, хотели показать весь ужас бомбардировки.
   Им отвечали только прибрежные наши батареи. Бастионы, осыпаемые бомбами, молчали и старались исправлять повреждения, приготовляясь к штурму.
   Бомбардировка продолжалась. Ракеты, начиненные горючим составом, производили в городе пожары, но их не тушили, люди нужны были на более важное — и пожары сами собой затухали.
   Эта ночная бомбардировка с пятого на шестое июня, по словам одного очевидца, «была адским фейерверком, и ничего прекраснее не мог бы изобрести и представить на потеху аду сам торжествующий сатана».
   В два часа ночи бомбардировка окончилась.
   Наши бастионы торопились наскоро исправить свои повреждения и — главное — заменить попорченные орудия.
   «Наиболее других пострадали Малахов курган, второй и третий бастионы; почти половина амбразур была завалена; многие орудия подбиты; блиндажи разрушены; пороховые погреба взорваны. Левый фланг третьего бастиона был так разбит, что бруствер в некоторых местах не закрывал головы. Наскоро воздвигнутые траверсы [67] обрушились, и большая часть орудийной прислуги была переранена. На бастионах кровь лилась рекою; для раненых не хватало носилок, и к полудню на одном третьем бастионе выбыло из строя шестьсот восемьдесят человек артиллерийской прислуги (матросов) и триста человек прикрытия (солдат)».
   «В течение дня на перевязочные пункты было доставлено тысяча шестьсот человек раненых, не считая убитых. Последних складывали прямо на баркасы и отвозили на Северную сторону города» [68].
   За эту бомбардировку вышли «в расход», как говорили в Севастополе, около пяти тысяч защитников.

 
   Еще не замолкла канонада, как в «секрете» заметили, что в овраге, перед первым бастионом, собираются значительные силы.
   Молодой поручик сообщил об этом командующему войсками прикрытия оборонительной линии.
   У нас пробили тревогу. Барабаны подхватили ее по всему левому флангу оборонительной линии, и войска наши двинулись по местам, на бастионы и вблизи их. Резерв оставался в Корабельной слободке.
   — Штурм… штурм! — разнеслось по бастионам. Орудия заряжались картечью. На вышке Малахова кургана заблестел белый огонь, фальшвейер — предвестник начинающегося штурма.
   Был третий час предрассветной полумглы. Осадные орудия вдруг смолкли.
   Наступила на минуту зловещая тишина.


IV


   Старый французский генерал, начальник колонны, назначенный штурмовать первый и второй бастионы, почему-то не выждал условленного сигнала к штурму.
   Ему казалось, что внезапное прекращение бомбардировки и есть сигнал начинать штурм. Напрасно его начальник говорил, что он ошибается, что сигналом будет сноп ракет после белого света фальшвейера с одной батареи. Напрасно доказывал, что начинать атаку рано. Остальные колонны еще не строятся.
   Старый генерал, как видно, был упрям и не любил советов.
   Он приказал идти на приступ.
   И из-за оврага показалась густая цепь стрелков. Сзади шли резервы. Через несколько минут французы бешено бросились на штурм двух бастионов.
   Их встретили ружейным огнем и картечью. Все наши пароходы стали бросать снаряды в резервы и в штурмовую колонну…
   Жаркий огонь расстроил французов.
   Шагах в тридцати от второго бастиона они остановились и рассыпались за камнями. Еще раз они бросились в атаку, но снова не выдержали огня и отступили… Начальник колонны был смертельно ранен.