И Маркушка кричал, пока Даниловна не скрылась в своей хате:
— Ведьма-французинька… Ведьма-изменщица!
Матроска только простонала. Но не от боли, а от тоски и обиды за свое бессилие.
Еще бы!
Даниловна страшно накаркала Маркушке, и матроска не могла подняться с постели, чтобы по меньшей мере выцарапать глаза «подлой брехунье».
Но больная все-таки почувствовала значительное душевное облегчение, когда слышала, как хорошо «отчекрыжил» Маркушка старую боцманшу.
И с гордостью матери, любующейся сыном, радостно промолвила:
— Ай да молодца, Маркушка! Не хуже настоящего матроса отчесал ведьму.
— То-то! Не баламуть. Не смей каркать, изменщица! — все еще взволнованный от негодования и сверкая загоревшимися глазами, воскликнул Маркушка.
— Изменщица и есть…
— А то как же? По-настоящему следовало бы прикокошить старую ведьму… Как ты думаешь, мамка?
— Ну ее… Из-за ведьмы да еще отвечать?.. И так навел на ее страху… Не трогай… Слушайся матери, Маркушка!
— Не бойсь, мамка… Не трону… Черт с ней, с ведьмой. Больше не придет к нам баламутить… Наутек поползет.
Матроска успокоилась и скоро задремала.
А Маркушка, уже отдумавший «укокошивать» Даниловну и довольный, что заслужил одобрение матери за «отчекрыжку» старой «карги», стал продолжать свой обед — тарань и краюху хлеба — и, прикончив его виноградом, тихонько подошел к постели.
Он взглядывал на восковое лицо матери. Он слышал какое-то бульканье в ее горле. И он невольно вспомнил слова Даниловны.
Сердце Маркушки упало. Ему стало жутко.
Он подсел к окну и жадно смотрел на безлюдную и безмолвную улицу — не проглядеть доктора.
Но страх понемногу проходил, когда Маркушка думал о том, что доктор, разумеется, быстро выправит мать какими-нибудь каплями. И она опять войдет в силу, станет крепкая и сильная, как прежде, и с раннего утра будет уходить на рынок к своему ларьку.
И он станет проводить время по-старому. Он опять будет с нею пить чай с горячими бубликами, с ней вместе уходить и заниматься своими делами. Он навестит Ахметку и Исайку, побывает на Графской: нет ли офицера, который куда-нибудь пошлет, заглянет к «дяденьке» и прокатится на шлюпке, поглазеет на лавки в Большой улице, пойдет к матери на рынок пообедать с нею, потолкается на рынке, поиграет в бабки с товарищами в слободке, потом пойдет купаться на «хрустальные воды» — в затишье Артиллерийской бухты около рынка — и вечером на бульвар или на Графскую и спать домой.
«Разумеется, доктор выправит мамку, и дяденька говорил, что мать не умрет. Зачем ей умирать?»
И, успокоенный за мать, Маркушка уже не смущается более ни мертвенностью ее исхудалого, изможденного лица, ни слабостью, ни ознобом, ни свистом, вылетающим из ее груди, ни прерывистым, трудным дыханием.
И в голове Маркушки пробегали мысли о французе, которого пустили, о пушках, которые видел утром, о толпе, матросах, об отъезде барынь, о словах «дяденьки», о Менщике, ушедшем со всеми солдатами не пускать в Севастополь, о гривеннике доброго мичмана, об адмиралах, куда-то спешивших, о Нахимове, который обнадежен матросами.
А палящий зной так и дышал в маленькое оконце… В низенькой комнате охватывала духота… А Маркушка так устал, летавши во весь дух на Графскую в обратно.
И Маркушка перестал думать. Он невольно приклонил лицо к подоконнику и моментально заснул.
— Ведьма-французинька… Ведьма-изменщица!
Матроска только простонала. Но не от боли, а от тоски и обиды за свое бессилие.
Еще бы!
Даниловна страшно накаркала Маркушке, и матроска не могла подняться с постели, чтобы по меньшей мере выцарапать глаза «подлой брехунье».
Но больная все-таки почувствовала значительное душевное облегчение, когда слышала, как хорошо «отчекрыжил» Маркушка старую боцманшу.
И с гордостью матери, любующейся сыном, радостно промолвила:
— Ай да молодца, Маркушка! Не хуже настоящего матроса отчесал ведьму.
— То-то! Не баламуть. Не смей каркать, изменщица! — все еще взволнованный от негодования и сверкая загоревшимися глазами, воскликнул Маркушка.
— Изменщица и есть…
— А то как же? По-настоящему следовало бы прикокошить старую ведьму… Как ты думаешь, мамка?
— Ну ее… Из-за ведьмы да еще отвечать?.. И так навел на ее страху… Не трогай… Слушайся матери, Маркушка!
— Не бойсь, мамка… Не трону… Черт с ней, с ведьмой. Больше не придет к нам баламутить… Наутек поползет.
Матроска успокоилась и скоро задремала.
А Маркушка, уже отдумавший «укокошивать» Даниловну и довольный, что заслужил одобрение матери за «отчекрыжку» старой «карги», стал продолжать свой обед — тарань и краюху хлеба — и, прикончив его виноградом, тихонько подошел к постели.
Он взглядывал на восковое лицо матери. Он слышал какое-то бульканье в ее горле. И он невольно вспомнил слова Даниловны.
Сердце Маркушки упало. Ему стало жутко.
Он подсел к окну и жадно смотрел на безлюдную и безмолвную улицу — не проглядеть доктора.
Но страх понемногу проходил, когда Маркушка думал о том, что доктор, разумеется, быстро выправит мать какими-нибудь каплями. И она опять войдет в силу, станет крепкая и сильная, как прежде, и с раннего утра будет уходить на рынок к своему ларьку.
И он станет проводить время по-старому. Он опять будет с нею пить чай с горячими бубликами, с ней вместе уходить и заниматься своими делами. Он навестит Ахметку и Исайку, побывает на Графской: нет ли офицера, который куда-нибудь пошлет, заглянет к «дяденьке» и прокатится на шлюпке, поглазеет на лавки в Большой улице, пойдет к матери на рынок пообедать с нею, потолкается на рынке, поиграет в бабки с товарищами в слободке, потом пойдет купаться на «хрустальные воды» — в затишье Артиллерийской бухты около рынка — и вечером на бульвар или на Графскую и спать домой.
«Разумеется, доктор выправит мамку, и дяденька говорил, что мать не умрет. Зачем ей умирать?»
И, успокоенный за мать, Маркушка уже не смущается более ни мертвенностью ее исхудалого, изможденного лица, ни слабостью, ни ознобом, ни свистом, вылетающим из ее груди, ни прерывистым, трудным дыханием.
И в голове Маркушки пробегали мысли о французе, которого пустили, о пушках, которые видел утром, о толпе, матросах, об отъезде барынь, о словах «дяденьки», о Менщике, ушедшем со всеми солдатами не пускать в Севастополь, о гривеннике доброго мичмана, об адмиралах, куда-то спешивших, о Нахимове, который обнадежен матросами.
А палящий зной так и дышал в маленькое оконце… В низенькой комнате охватывала духота… А Маркушка так устал, летавши во весь дух на Графскую в обратно.
И Маркушка перестал думать. Он невольно приклонил лицо к подоконнику и моментально заснул.
III
— Протри зенки, Маркушка! — раздался над ухом мальчика грубоватый, с легкой сипотой голос.
Внезапно раскрывший глаза, Маркушка спросонья хватился бы затылком о раму низенького оконца, если бы большая, шершавая и вся просмоленная рука не лежала на его всклокоченной голове.
— Отчепни двери… А то дрыхнете, как зарезанные…
Маркушка сорвался с места.
— Кто там? — словно бы в полусне прошептала матроска.
— Тятька пришел! — радостно сказал Маркушка и побежал в сени снять щеколду с дверей.
— Ну, как мамка? — пониженным голосом, казалось, спокойным, проговорил приземистый, черный как жук матрос лет сорока, с загорелым смуглым лицом, заросшим черными волосами.
— Здорово исхудала… И не ест… Доктор придет сейчас.
— Доктор? Кто добыл?
— Мичман Михайла Михайлыч… Встрел на Графской, когда за вами бегал, и сказал, что мамка больна.
В знак одобренья фор-марсовой с «Константина» Игнат Ткаченко, в белой праздничной матросской рубахе и в парусинных башмаках на босых ногах, потрепал по спине сына и вошел в комнату.
Целую неделю не видел матрос жены и, как увидал ее, то едва не ахнул — до того за неделю она изменилась.
Матрос понял, что в эту комнату пришла смерть.
Но он скрыл от больной свое тоскливое изумление, когда подошел к ней. Он только осторожнее и словно бы боязливо пожал ее восковую руку с желтыми длинными ногтями и с еще большего шутливой грубостью проговорил:
— А ты что это вздумала валяться, матроска?.. Ден пять тебе отлежаться и, смотри, опять во всем своем парате в поправку…
— То-то и я обнадежена… А ждала тебя… Думала: загулял…
— Дура ты, Анна, и есть… Не спускали… Оттого и не пришел. И сейчас отпустили всего на один час… Разве что завтра отпустят.
— То-то зайди…
— А то, думаешь, не зайду… Скоро и вовсе на баксион переберемся… Тогда буду забегать. По другой части будем… вроде как крупа… На сухопутье…
И матрос стал рассказывать, что приказано затопить несколько кораблей на входе на рейд и остальные корабли разоружить… Орудия со всех кораблей на батареи и матросов к своим пушкам… И Нахимов будет и на сухой пути начальником… И Корнилов [6] тоже. Башковатый адмирал… И оба они просили Менщика вытти всему флоту к французским и английским кораблям… Сцепиться, мол, с ними и — будь что будет, а изничтожить неприятельский флот… А Менщик не допустил. «Вы, говорит, адмиралы, зря только себя изничтожите… На них корабли все с машинами жарят под парами… Куда хотят, туда и иди, вроде как праходы… А вы-то что с одними парусами? Ежели ветра не будет — что вы поделаете?.. А он всех и перетопит… Будет себе палить, как ему вгодно, и шабаш!..» Нахимов и покорился… Ничего не поделаешь…
И матрос примолк.
— Так как же, Игнат? — спросила матроска.
— Насчет чего, Аннушка? — переспросил матрос, отводя взгляд, чтоб не смотреть на эти тревожные лихорадочные глаза, глубоко запавшие в глазницы.
— Значит, он придет к нашему Севастополю? Господь допустит?
— Ни в жисть! Нахимов с матросами не допустит. Всех французов перебьет! — с задорной уверенностью и не без отваги воскликнул Маркушка, сообразивший, что отец не забегал по дороге в питейный и, следовательно, зря не треснет.
Однако на всякий случай Маркушка попятился к дверям.
Матрос не поднял своих клочковатых, нависших бровей, придававших его добродушному лицу свирепый вид, и не сжал руки в здоровенный кулак.
Он взглянул на Маркушку с какою-то ласковой жалостью, точно понимал, что мальчик скоро будет сирота.
Но для порядка отец все-таки не без строгости проговорил:
— Видно, давно не клал тебе в кису, Маркушка!
— На прошлой неделе наклали, тятенька!
— То-то давно! — усмехнулся матрос. — Вовсе ты стал отчаянный, Маркушка! Скажи пожалуйста, какой вырос большой матрос. Рассудил!
И, обращаясь к жене, прибавил:
— Не сумлевайся, Аннушка… не оконфузимся… Скоро обозначится война. Князь Менщик окажет, какой он есть генерал против французского, ежели к десанту не поспел… Еще, может, поправится… Ну и то, что у их все стуцера [7], а у наших таких ружей нет. У француза стуцер далеко бьет, а нашему ружью не хватает дальности. Вот тебе и загвоздка.
— Зачем же нашим не роздали стуцеров? — нетерпеливо спросил Маркушка.
— Ой молчи, Маркушка… Не перебивай… Съезжу!
— Слушай, что отец говорит, Маркушка! — ласково промолвила матроска.
Матрос продолжал:
— К строку не изготовили этих самых стуцеров. Солдатику и обидно. И ежели Менщик в полном своем генеральском понятии да скомандует: «В штыки, братцы!» — крупа не осрамит своего звания и врукопашную… Не так обидно… Француз — известно, жидкий народ — похорохорится… однако не сустерпят штыка… И драйка к своим кораблям и гайда домой… «Ну вас!.. Не согласны»…
Маркушка даже щелкнул языком от удовольствия.
Но Маркушкина спесь была значительно сбита, когда после минутной паузы отец раздумчиво проговорил:
— И опять-таки обмозгуй ты, Аннушка: какие есть генералы при солдатах? Есть ли при рассудке в них отчаянность и умеют ли распорядиться солдатом? Это как и по нашей флотской части. Ежели начальник с флотским понятием, зря не суетится — и матросу лестно, и никогда он не обанкрутит начальника… За Нахимова Павла Степаныча куда вгодно… То-то оно и есть… Какое от Менщика будет одоление — скоро узнаем… Хучь и приди француз — а за Севастополь постоим… Живыми не отдадимся…
Несколько времени царило молчание.
— Завтра на баксион перебираться… — промолвил Игнат.
— А жить где? — спросила жена…
— В землянках…
— И харч, как на корабле?..
— Все по положению по морскому довольствию… И наш командир будет начальником баксиона… И прочие офицеры… палить будем, ежели француз придет… А за тобой, Аннушка, кто приглядывает? — вдруг спросил матрос.
— Да кто? Все Маркушка… Заботливый. Вроде как нянька ходит за матерью…
— А Даниловна?
— Сидела давеча, как Маркушка за тобой бегал.
— Небось больше не придет! — вмешался в разговор Маркушка.
— Отчего это?
— Она ведьма и изменщица… Я не пущу ее, тятенька! — решительно воскликнул Маркушка.
И, волнуясь и спеша, он рассказал, почему именно Даниловна изменщица и злющая ведьма, и не отказал себе в удовольствии похвастать, как он «отчесал» боцманшу.
Слушая Маркушку, матрос только усмехался, видимо довольный не менее матери, что «мальчонка башковат, и пестует мать, и форменно изругал боцманшу».
— А какая она изменщица?.. По какой такой причине? Она, братец ты мой, не изменщица… Даниловна злющая и много о себе полагает. А за брехню ты, Маркушка, правильно отчекрыжил.
И, обращаясь к жене, сказал:
— Небось, как был жив боцман, она не посмела бы шипеть, как гадюка… У него рука была тяжелая… Держал свою гадюку в понятии… С рассудком был боцман… И пьянствовал в плепорцию.
В эту минуту к домику подъехали дрожки.
— Доктор, мамка! — доложил Маркушка и, просветлевший, побежал встретить доктора.
Пожилой сухощавый доктор с рыжими волосами и бачками вошел в комнату, потянул длинным носом, и на его лице пробежала гримаса.
— Ну и душно здесь…
— Точно так, вашескобродие! — ответил матрос, вытянувшись перед доктором. — И дух чижелый… — прибавил он.
— Твоей жене, Ткаченко, и дышать труднее… Как тебя, матроска, звать? — спросил доктор, приблизившись к больной.
— Анной, вашескобродие! — взволнованно и внезапно пугаясь, ответила матроска.
Доктор взглянул на ее лицо и стал необыкновенно серьезен.
— Ты, Анна, не волнуйся… Нечего меня бояться… Твой матрос знает, что я не страшный.
Рыжий доктор в белом кителе проговорил эти ободряющие слова с шутливой ласковостью. Но его мягкий голос слегка вздрагивал. Добрый человек, он был взволнован при виде умирающей молодой женщины, спасти которую невозможно и которой надо спокойно врать, чтобы она не отчаялась, узнав свой приговор. А бедняга как чахоточная, разумеется, и не догадывается, что дни ее сочтены.
— Не бойся, Аннушка… Господин старший доктур добер… Вызнает, что в тебе болит нутреннее, и поможет, — сказал Игнат.
— Я не боюсь, вашескобродие! — промолвила матроска слабым, глухим голосом и старалась приподняться, но не могла и бессильно уронила голову на подушку.
— Не подымайся… не надо, — приказал доктор.
И подумал:
«К чему беднягу беспокоить осмотром. Не все ли равно?»
Но добросовестность врача говорила о долге и об обязанности облегчить хоть последние минуты потухающей жизни.
И, по-прежнему необычайно серьезный и точно в чем-то виноватый, рыжий доктор еще мягче и ласковее проговорил, вынимая из кармана молоточек и стетоскоп:
— Вот послушаем, что у тебя, Аннушка… Не бойся… Не бойся…
Доктор опустился и приложил свое ухо к трубке, уставленной у груди… Слушал, потом постукивал, потом опять приложил свое ухо к сердцу Аннушки.
Она испуганно и стыдливо закрыла глаза.
Матрос напряженно-серьезно смотрел на лысую, блестевшую потом голову. Маркушка, напротив, был торжественно весел. Ему казалось, что доктор узнал, что внутри мамки, пропишет капли, и мамка пойдет на поправку.
Доктор поднялся, прикрыл одеялом матроску и увидал ее жадный вопросительный взгляд…
— Простудилась… Надо тебе полежать… Пропишу капли, и станет легче…
— И скоро можно встать, вашескобродие? — нетерпеливо спросила матроска.
— Скоро! — не глядя на больную, проговорил рыжий доктор.
Он отошел к окну, присел, отдышался, вырвал из своей записной книжки листок, прописал рецепт и, казалось, чем-то раздраженный, подозвал Маркушку.
— Беги в госпиталь, получишь даром пузырек с каплями и… А кто присматривает за матерью?..
— Я.
— Ты? — удивленно спросил доктор.
— Он башковатый, вашескобродие… Все время не отходит от матери! — серьезно промолвил отец.
— Ласковый! — протянула матроска.
Доктор потрепал Маркушку по голове и сказал:
— Как принесешь, дай матери десять капель в рюмке воды… Сумеешь отлить?
— Потрафит! — заметил Игнат.
— К ночи дать еще десять. Завтра утром опять десять капель… Мать лучше будет спать… Не буди… Понял?
— Понял… Мамка ведь скоро поправится от капель, вашескобродие?
— Да…
— Дай вам бог здоровья! — радостно проговорил Маркушка.
И сказал отцу:
— Тятенька! Пока буду бегать за каплями, спроворьте матроску Щипенкову посидеть около мамки… А я живо обернусь!
С этими словами Маркушка исчез и понесся вниз.
— Славный у тебя мальчик, Аннушка… Ну, поправляйся… От капель будешь спать. Сном и уйдет болезнь… Завтра заеду… Не благодари… Не за что!.. — проговорил доктор.
И, обратившись к матросу, прибавил:
— Перетащи кровать с больной к окну… И немедленно!..
— Есть, вашескобродие!
Доктор вышел. За ним пошел матрос и крепко притворил двери.
Доктор остановился и сказал:
— Попрошу старшего офицера, чтоб на ночь тебя отпустили домой.
— Премного благодарен, вашескобродие… Видно, крышка ей? — чуть слышно спросил матрос.
И лицо Ткаченко стало напряженно серьезным.
— Пожалуй, до утра не доживет. Она и не догадывается. Не показывай ей, что смерть пришла…
— Не окажу себя, вашескобродие. Жалко обанкрутить человека.
— То-то.
Доктор уехал.
Угрюмый матрос постоял на улице, выкуривая маленькую трубку.
Затем спрятал ее в штаны и, возвратившись в комнату, проговорил:
— Ну, Аннушка, переведу тебя на новое положение… У окна скорей пойдет выправка.
Матрос передвинул кровать…
— Небось лучше?
— Лучше… Не так грудь запирает…
— Вот видишь… Сейчас пошлю к тебе Щипенкову, пока Маркушка не обернется… А я на корабль…
— Когда зайдешь, Игнат?
— Может, на ночь отпустят… Так за Маркушку за няньку побуду. И побалакаем, а пока до свиданья, Аннушка.
— Отпросись, Игнат…
— А то как же?
— Отпустят?
— Старший офицер хоть и собака, а с понятием. Отпустит.
— Наври. Скажи, мол, матроска дюже хвора…
— Форменно набрешу… А как ты придешь ко мне на баксион и старший офицер увидит, скажу: «Так, мол, и так… Доктур быстро выправил мою матроску!»
Внезапно раскрывший глаза, Маркушка спросонья хватился бы затылком о раму низенького оконца, если бы большая, шершавая и вся просмоленная рука не лежала на его всклокоченной голове.
— Отчепни двери… А то дрыхнете, как зарезанные…
Маркушка сорвался с места.
— Кто там? — словно бы в полусне прошептала матроска.
— Тятька пришел! — радостно сказал Маркушка и побежал в сени снять щеколду с дверей.
— Ну, как мамка? — пониженным голосом, казалось, спокойным, проговорил приземистый, черный как жук матрос лет сорока, с загорелым смуглым лицом, заросшим черными волосами.
— Здорово исхудала… И не ест… Доктор придет сейчас.
— Доктор? Кто добыл?
— Мичман Михайла Михайлыч… Встрел на Графской, когда за вами бегал, и сказал, что мамка больна.
В знак одобренья фор-марсовой с «Константина» Игнат Ткаченко, в белой праздничной матросской рубахе и в парусинных башмаках на босых ногах, потрепал по спине сына и вошел в комнату.
Целую неделю не видел матрос жены и, как увидал ее, то едва не ахнул — до того за неделю она изменилась.
Матрос понял, что в эту комнату пришла смерть.
Но он скрыл от больной свое тоскливое изумление, когда подошел к ней. Он только осторожнее и словно бы боязливо пожал ее восковую руку с желтыми длинными ногтями и с еще большего шутливой грубостью проговорил:
— А ты что это вздумала валяться, матроска?.. Ден пять тебе отлежаться и, смотри, опять во всем своем парате в поправку…
— То-то и я обнадежена… А ждала тебя… Думала: загулял…
— Дура ты, Анна, и есть… Не спускали… Оттого и не пришел. И сейчас отпустили всего на один час… Разве что завтра отпустят.
— То-то зайди…
— А то, думаешь, не зайду… Скоро и вовсе на баксион переберемся… Тогда буду забегать. По другой части будем… вроде как крупа… На сухопутье…
И матрос стал рассказывать, что приказано затопить несколько кораблей на входе на рейд и остальные корабли разоружить… Орудия со всех кораблей на батареи и матросов к своим пушкам… И Нахимов будет и на сухой пути начальником… И Корнилов [6] тоже. Башковатый адмирал… И оба они просили Менщика вытти всему флоту к французским и английским кораблям… Сцепиться, мол, с ними и — будь что будет, а изничтожить неприятельский флот… А Менщик не допустил. «Вы, говорит, адмиралы, зря только себя изничтожите… На них корабли все с машинами жарят под парами… Куда хотят, туда и иди, вроде как праходы… А вы-то что с одними парусами? Ежели ветра не будет — что вы поделаете?.. А он всех и перетопит… Будет себе палить, как ему вгодно, и шабаш!..» Нахимов и покорился… Ничего не поделаешь…
И матрос примолк.
— Так как же, Игнат? — спросила матроска.
— Насчет чего, Аннушка? — переспросил матрос, отводя взгляд, чтоб не смотреть на эти тревожные лихорадочные глаза, глубоко запавшие в глазницы.
— Значит, он придет к нашему Севастополю? Господь допустит?
— Ни в жисть! Нахимов с матросами не допустит. Всех французов перебьет! — с задорной уверенностью и не без отваги воскликнул Маркушка, сообразивший, что отец не забегал по дороге в питейный и, следовательно, зря не треснет.
Однако на всякий случай Маркушка попятился к дверям.
Матрос не поднял своих клочковатых, нависших бровей, придававших его добродушному лицу свирепый вид, и не сжал руки в здоровенный кулак.
Он взглянул на Маркушку с какою-то ласковой жалостью, точно понимал, что мальчик скоро будет сирота.
Но для порядка отец все-таки не без строгости проговорил:
— Видно, давно не клал тебе в кису, Маркушка!
— На прошлой неделе наклали, тятенька!
— То-то давно! — усмехнулся матрос. — Вовсе ты стал отчаянный, Маркушка! Скажи пожалуйста, какой вырос большой матрос. Рассудил!
И, обращаясь к жене, прибавил:
— Не сумлевайся, Аннушка… не оконфузимся… Скоро обозначится война. Князь Менщик окажет, какой он есть генерал против французского, ежели к десанту не поспел… Еще, может, поправится… Ну и то, что у их все стуцера [7], а у наших таких ружей нет. У француза стуцер далеко бьет, а нашему ружью не хватает дальности. Вот тебе и загвоздка.
— Зачем же нашим не роздали стуцеров? — нетерпеливо спросил Маркушка.
— Ой молчи, Маркушка… Не перебивай… Съезжу!
— Слушай, что отец говорит, Маркушка! — ласково промолвила матроска.
Матрос продолжал:
— К строку не изготовили этих самых стуцеров. Солдатику и обидно. И ежели Менщик в полном своем генеральском понятии да скомандует: «В штыки, братцы!» — крупа не осрамит своего звания и врукопашную… Не так обидно… Француз — известно, жидкий народ — похорохорится… однако не сустерпят штыка… И драйка к своим кораблям и гайда домой… «Ну вас!.. Не согласны»…
Маркушка даже щелкнул языком от удовольствия.
Но Маркушкина спесь была значительно сбита, когда после минутной паузы отец раздумчиво проговорил:
— И опять-таки обмозгуй ты, Аннушка: какие есть генералы при солдатах? Есть ли при рассудке в них отчаянность и умеют ли распорядиться солдатом? Это как и по нашей флотской части. Ежели начальник с флотским понятием, зря не суетится — и матросу лестно, и никогда он не обанкрутит начальника… За Нахимова Павла Степаныча куда вгодно… То-то оно и есть… Какое от Менщика будет одоление — скоро узнаем… Хучь и приди француз — а за Севастополь постоим… Живыми не отдадимся…
Несколько времени царило молчание.
— Завтра на баксион перебираться… — промолвил Игнат.
— А жить где? — спросила жена…
— В землянках…
— И харч, как на корабле?..
— Все по положению по морскому довольствию… И наш командир будет начальником баксиона… И прочие офицеры… палить будем, ежели француз придет… А за тобой, Аннушка, кто приглядывает? — вдруг спросил матрос.
— Да кто? Все Маркушка… Заботливый. Вроде как нянька ходит за матерью…
— А Даниловна?
— Сидела давеча, как Маркушка за тобой бегал.
— Небось больше не придет! — вмешался в разговор Маркушка.
— Отчего это?
— Она ведьма и изменщица… Я не пущу ее, тятенька! — решительно воскликнул Маркушка.
И, волнуясь и спеша, он рассказал, почему именно Даниловна изменщица и злющая ведьма, и не отказал себе в удовольствии похвастать, как он «отчесал» боцманшу.
Слушая Маркушку, матрос только усмехался, видимо довольный не менее матери, что «мальчонка башковат, и пестует мать, и форменно изругал боцманшу».
— А какая она изменщица?.. По какой такой причине? Она, братец ты мой, не изменщица… Даниловна злющая и много о себе полагает. А за брехню ты, Маркушка, правильно отчекрыжил.
И, обращаясь к жене, сказал:
— Небось, как был жив боцман, она не посмела бы шипеть, как гадюка… У него рука была тяжелая… Держал свою гадюку в понятии… С рассудком был боцман… И пьянствовал в плепорцию.
В эту минуту к домику подъехали дрожки.
— Доктор, мамка! — доложил Маркушка и, просветлевший, побежал встретить доктора.
Пожилой сухощавый доктор с рыжими волосами и бачками вошел в комнату, потянул длинным носом, и на его лице пробежала гримаса.
— Ну и душно здесь…
— Точно так, вашескобродие! — ответил матрос, вытянувшись перед доктором. — И дух чижелый… — прибавил он.
— Твоей жене, Ткаченко, и дышать труднее… Как тебя, матроска, звать? — спросил доктор, приблизившись к больной.
— Анной, вашескобродие! — взволнованно и внезапно пугаясь, ответила матроска.
Доктор взглянул на ее лицо и стал необыкновенно серьезен.
— Ты, Анна, не волнуйся… Нечего меня бояться… Твой матрос знает, что я не страшный.
Рыжий доктор в белом кителе проговорил эти ободряющие слова с шутливой ласковостью. Но его мягкий голос слегка вздрагивал. Добрый человек, он был взволнован при виде умирающей молодой женщины, спасти которую невозможно и которой надо спокойно врать, чтобы она не отчаялась, узнав свой приговор. А бедняга как чахоточная, разумеется, и не догадывается, что дни ее сочтены.
— Не бойся, Аннушка… Господин старший доктур добер… Вызнает, что в тебе болит нутреннее, и поможет, — сказал Игнат.
— Я не боюсь, вашескобродие! — промолвила матроска слабым, глухим голосом и старалась приподняться, но не могла и бессильно уронила голову на подушку.
— Не подымайся… не надо, — приказал доктор.
И подумал:
«К чему беднягу беспокоить осмотром. Не все ли равно?»
Но добросовестность врача говорила о долге и об обязанности облегчить хоть последние минуты потухающей жизни.
И, по-прежнему необычайно серьезный и точно в чем-то виноватый, рыжий доктор еще мягче и ласковее проговорил, вынимая из кармана молоточек и стетоскоп:
— Вот послушаем, что у тебя, Аннушка… Не бойся… Не бойся…
Доктор опустился и приложил свое ухо к трубке, уставленной у груди… Слушал, потом постукивал, потом опять приложил свое ухо к сердцу Аннушки.
Она испуганно и стыдливо закрыла глаза.
Матрос напряженно-серьезно смотрел на лысую, блестевшую потом голову. Маркушка, напротив, был торжественно весел. Ему казалось, что доктор узнал, что внутри мамки, пропишет капли, и мамка пойдет на поправку.
Доктор поднялся, прикрыл одеялом матроску и увидал ее жадный вопросительный взгляд…
— Простудилась… Надо тебе полежать… Пропишу капли, и станет легче…
— И скоро можно встать, вашескобродие? — нетерпеливо спросила матроска.
— Скоро! — не глядя на больную, проговорил рыжий доктор.
Он отошел к окну, присел, отдышался, вырвал из своей записной книжки листок, прописал рецепт и, казалось, чем-то раздраженный, подозвал Маркушку.
— Беги в госпиталь, получишь даром пузырек с каплями и… А кто присматривает за матерью?..
— Я.
— Ты? — удивленно спросил доктор.
— Он башковатый, вашескобродие… Все время не отходит от матери! — серьезно промолвил отец.
— Ласковый! — протянула матроска.
Доктор потрепал Маркушку по голове и сказал:
— Как принесешь, дай матери десять капель в рюмке воды… Сумеешь отлить?
— Потрафит! — заметил Игнат.
— К ночи дать еще десять. Завтра утром опять десять капель… Мать лучше будет спать… Не буди… Понял?
— Понял… Мамка ведь скоро поправится от капель, вашескобродие?
— Да…
— Дай вам бог здоровья! — радостно проговорил Маркушка.
И сказал отцу:
— Тятенька! Пока буду бегать за каплями, спроворьте матроску Щипенкову посидеть около мамки… А я живо обернусь!
С этими словами Маркушка исчез и понесся вниз.
— Славный у тебя мальчик, Аннушка… Ну, поправляйся… От капель будешь спать. Сном и уйдет болезнь… Завтра заеду… Не благодари… Не за что!.. — проговорил доктор.
И, обратившись к матросу, прибавил:
— Перетащи кровать с больной к окну… И немедленно!..
— Есть, вашескобродие!
Доктор вышел. За ним пошел матрос и крепко притворил двери.
Доктор остановился и сказал:
— Попрошу старшего офицера, чтоб на ночь тебя отпустили домой.
— Премного благодарен, вашескобродие… Видно, крышка ей? — чуть слышно спросил матрос.
И лицо Ткаченко стало напряженно серьезным.
— Пожалуй, до утра не доживет. Она и не догадывается. Не показывай ей, что смерть пришла…
— Не окажу себя, вашескобродие. Жалко обанкрутить человека.
— То-то.
Доктор уехал.
Угрюмый матрос постоял на улице, выкуривая маленькую трубку.
Затем спрятал ее в штаны и, возвратившись в комнату, проговорил:
— Ну, Аннушка, переведу тебя на новое положение… У окна скорей пойдет выправка.
Матрос передвинул кровать…
— Небось лучше?
— Лучше… Не так грудь запирает…
— Вот видишь… Сейчас пошлю к тебе Щипенкову, пока Маркушка не обернется… А я на корабль…
— Когда зайдешь, Игнат?
— Может, на ночь отпустят… Так за Маркушку за няньку побуду. И побалакаем, а пока до свиданья, Аннушка.
— Отпросись, Игнат…
— А то как же?
— Отпустят?
— Старший офицер хоть и собака, а с понятием. Отпустит.
— Наври. Скажи, мол, матроска дюже хвора…
— Форменно набрешу… А как ты придешь ко мне на баксион и старший офицер увидит, скажу: «Так, мол, и так… Доктур быстро выправил мою матроску!»
IV
Вечером, в восьмом часу, Ткаченко пришел домой.
Больная спала. Дыхание ее было тяжелое и прерывистое. Из груди вырывался свист. Маркушка, свернувшись калачиком, сладко спал на циновке, на полу у кровати, и слегка похрапывал. Комната была залита лунным светом. С улицы долетали женские голоса. Говорили о войне, о том, что будет с Севастополем, если допустят француза.
Матрос осторожно разбудил мальчика.
Маркушка вскочил и виновато сказал отцу:
— Маленько заснул… Мамка все спит… На поправку, значит…
— Ты, Маркушка, иди спать в сени… Выспись…
— А если мамка позовет?
— Я буду заместо тебя на вахте… Ступай! — почти нежно прошептал матрос.
Матрос присел на табуретке и скоро задремал. Но часто открывал глаза и прислушивался…
В слободке царила мертвая тишина. В городе часы пробили двенадцать ударов. Доносились протяжные оклики часовых: «Слу-шай».
Матрос поднялся и заглянул в лицо больной. Облитое светом, оно казалось мертвым.
Матроска вдруг заметалась и открыла большие, полные ужаса глаза.
— Испить, Аннушка?..
— Тяжко… Духа нет… О господи!
— Постой, капли дам…
— Дай… Спаси!.. Игнат!.. Родной!.. Смерть!
Матрос дрожащими руками налил капли в рюмку с водой и поднес ее к губам жены. Она вдруг вытянулась и вздохнула в последний раз. Наступила жуткая тишина.
Матрос перекрестился и угрюмо поцеловал лоб покойницы.
Игнат до рассвета оставался в комнате.
Заснуть он не мог и курил трубку за трубкой. В голове его неотступно проносились воспоминания о покойной, об ее правдивости, верности и заботливости. Он вспоминал, как хорошо они жили четырнадцать лет и только пьяным, случалось, ругал ее и бил, но редко и с пьяных глаз.
И чем больше думал матрос о своей жене, тем мучительнее и яснее чувствовал ужас потери. На душе было мрачно.
— Прости, в чем виноват! Прости, Аннушка! — взволнованно шептал матрос.
Наконец стало рассветать, и матрос вышел из дома. Он разбудил Щипенкову и просил ее честь честью обмыть покойную и одеть. Скоро они положили ее на стол. От Щипенковой Игнат пошел звать одну знакомую старую вдову-матроску, умевшую читать псалтырь, прийти почитать над покойницей и затем зашел к старику плотнику — заказать гроб.
Когда матрос вернулся, в сенях Маркушки уже не было.
Он был в комнате, смотрел на покойную и безутешно рыдал.
— То-то, Маркушка! — мрачно проговорил матрос.
— Тятенька!.. Разве мамка взаправду умерла? — воскликнул Маркушка. — Тятенька!
— Взаправду…
— Как же доктор говорил?
— Чтоб не тревожить… А он сразу мне сказал, что смерть пришла… Ничего не поделаешь… Нутренность была испорчена.
Матрос послал Маркушку просить священника, а сам ушел на корабль, обещая прийти к вечеру…
Через день хоронили матроску.
За гробом, выкрашенным олифой, шли рядом матрос и Маркушка; за ними десяток матросок.
Батюшка опоздал к выносу, и вынесли гроб около полудня.
День стоял теплый, но серый. Дул слабый ветер.
Все провожавшие услыхали какой-то тихий гул в воздухе, точно слабые раскаты далекого грома.
И матроски оглядывались на Северную сторону, откуда, казалось, доносился гром, и крестились.
— Это пальба слышна… Менщик не пущает француза! — вымолвил матрос, прислушиваясь.
Маркушка стал креститься.
Возвращаясь с кладбища, отец говорил Маркушке:
— Понаведывайся ко мне на четвертый баксион. Около бульвара… А живи у Щипенковой… Будешь помогать ей…
— Я бы к дяденьке лучше.
— Что ж… Ежели возьмет… А потом обмозгую, где тебе находиться… может, и к тетке в Симферополь пошлю…
— Я бы здесь…
— А ежели бондировка?..
— Что ж… к вам бы бегал, на баксион…
— Глупый… А убьют?..
— Зачем убьют… Уж позвольте, тятенька, остаться…
— Там видно будет, какая будет тебе моя лезорюция… а пока прощай, Маркушка… Завтра приходи на баксион… к полудню… Вот тебе два пятака на харчи, сирота!
У бульвара они разошлись. Матрос пошел на бульвар, а Маркушка на Графскую пристань.
Он снова видел матросов, везущих пушки, слушал отдаленную пальбу и вдруг, охваченный тоской по матери, горько заплакал, направляясь к Графской пристани.
Больная спала. Дыхание ее было тяжелое и прерывистое. Из груди вырывался свист. Маркушка, свернувшись калачиком, сладко спал на циновке, на полу у кровати, и слегка похрапывал. Комната была залита лунным светом. С улицы долетали женские голоса. Говорили о войне, о том, что будет с Севастополем, если допустят француза.
Матрос осторожно разбудил мальчика.
Маркушка вскочил и виновато сказал отцу:
— Маленько заснул… Мамка все спит… На поправку, значит…
— Ты, Маркушка, иди спать в сени… Выспись…
— А если мамка позовет?
— Я буду заместо тебя на вахте… Ступай! — почти нежно прошептал матрос.
Матрос присел на табуретке и скоро задремал. Но часто открывал глаза и прислушивался…
В слободке царила мертвая тишина. В городе часы пробили двенадцать ударов. Доносились протяжные оклики часовых: «Слу-шай».
Матрос поднялся и заглянул в лицо больной. Облитое светом, оно казалось мертвым.
Матроска вдруг заметалась и открыла большие, полные ужаса глаза.
— Испить, Аннушка?..
— Тяжко… Духа нет… О господи!
— Постой, капли дам…
— Дай… Спаси!.. Игнат!.. Родной!.. Смерть!
Матрос дрожащими руками налил капли в рюмку с водой и поднес ее к губам жены. Она вдруг вытянулась и вздохнула в последний раз. Наступила жуткая тишина.
Матрос перекрестился и угрюмо поцеловал лоб покойницы.
Игнат до рассвета оставался в комнате.
Заснуть он не мог и курил трубку за трубкой. В голове его неотступно проносились воспоминания о покойной, об ее правдивости, верности и заботливости. Он вспоминал, как хорошо они жили четырнадцать лет и только пьяным, случалось, ругал ее и бил, но редко и с пьяных глаз.
И чем больше думал матрос о своей жене, тем мучительнее и яснее чувствовал ужас потери. На душе было мрачно.
— Прости, в чем виноват! Прости, Аннушка! — взволнованно шептал матрос.
Наконец стало рассветать, и матрос вышел из дома. Он разбудил Щипенкову и просил ее честь честью обмыть покойную и одеть. Скоро они положили ее на стол. От Щипенковой Игнат пошел звать одну знакомую старую вдову-матроску, умевшую читать псалтырь, прийти почитать над покойницей и затем зашел к старику плотнику — заказать гроб.
Когда матрос вернулся, в сенях Маркушки уже не было.
Он был в комнате, смотрел на покойную и безутешно рыдал.
— То-то, Маркушка! — мрачно проговорил матрос.
— Тятенька!.. Разве мамка взаправду умерла? — воскликнул Маркушка. — Тятенька!
— Взаправду…
— Как же доктор говорил?
— Чтоб не тревожить… А он сразу мне сказал, что смерть пришла… Ничего не поделаешь… Нутренность была испорчена.
Матрос послал Маркушку просить священника, а сам ушел на корабль, обещая прийти к вечеру…
Через день хоронили матроску.
За гробом, выкрашенным олифой, шли рядом матрос и Маркушка; за ними десяток матросок.
Батюшка опоздал к выносу, и вынесли гроб около полудня.
День стоял теплый, но серый. Дул слабый ветер.
Все провожавшие услыхали какой-то тихий гул в воздухе, точно слабые раскаты далекого грома.
И матроски оглядывались на Северную сторону, откуда, казалось, доносился гром, и крестились.
— Это пальба слышна… Менщик не пущает француза! — вымолвил матрос, прислушиваясь.
Маркушка стал креститься.
Возвращаясь с кладбища, отец говорил Маркушке:
— Понаведывайся ко мне на четвертый баксион. Около бульвара… А живи у Щипенковой… Будешь помогать ей…
— Я бы к дяденьке лучше.
— Что ж… Ежели возьмет… А потом обмозгую, где тебе находиться… может, и к тетке в Симферополь пошлю…
— Я бы здесь…
— А ежели бондировка?..
— Что ж… к вам бы бегал, на баксион…
— Глупый… А убьют?..
— Зачем убьют… Уж позвольте, тятенька, остаться…
— Там видно будет, какая будет тебе моя лезорюция… а пока прощай, Маркушка… Завтра приходи на баксион… к полудню… Вот тебе два пятака на харчи, сирота!
У бульвара они разошлись. Матрос пошел на бульвар, а Маркушка на Графскую пристань.
Он снова видел матросов, везущих пушки, слушал отдаленную пальбу и вдруг, охваченный тоской по матери, горько заплакал, направляясь к Графской пристани.
ГЛАВА II
I
«Дяденька», старый яличник Степан Трофимович Бугай, только что вернулся с Северной стороны и видел там первого раненого офицера в Альминском сражении [8].
Его привезли в коляске.
Яличник видел полулежащую крупную фигуру с черноволосой головой без фуражки, с мертвенно-бледным красивым молодым лицом. Он видел напряженно серьезное лицо военного врача, сидевшего бочком в коляске, лакея в «вольной» одежде на козлах рядом с ямщиком и двух донских казаков на усталых лошадках, провожавших коляску.
Когда раненого перенесли на катер, чтоб переправить к морскому госпиталю, молодой ямщик на минуту остановился около кучки любопытных и сказал, что привез важного офицера, которому вначале сражения оторвало ногу ядром, и по случаю того, что «барин княжеского звания и страсть богатый», для него обрядили коляску и запрягли курьерских со станции, чтобы лётом доставить в Севастополь. Пусть, мол, доктора приложат все свое старание для князя из Петербурга.
Ямщик прибавил, что по дороге обогнал пешеходных раненых солдат, которые плелись к Севастополю, а видел и таких, «кои истекали кровью в степи».
Ямщик поехал на станцию. Два казака, молодые, запыленные и довольные, подъехали к кучке у пристани и спросили, где бы можно закусить, отдохнуть, покормить коней и тогда уж вернуться к своей части.
Бугай спросил казаков: как наши управляются с французом и пойдет ли он наутек, на свои корабли.
Один казак ответил, что по началу еще неизвестно. Однако уже много наших он перебил и поранил. Его видимо-невидимо, и наши ружья зря палят.
— Ничего не поделаешь против стуцеров! — не без важности прибавил другой казак.
В нескольких шагах остановилась татарская маджара [9]. Казаки переглянулись и подъехали к ней.
Не прошло минуты, как верхушки двух пик были увенчаны несколькими арбузами и дынями, и казаки отъехали с веселым смехом.
Старый татарин только сверкнул глазами, полными злобы.
Подъехал фаэтон с господином и растерянной дамой. Они приехали с ближнего своего хутора и наняли Бугая перевезти в Севастополь.
По дороге пассажиры толковали между собой о том, что будет с их домом, если придут союзники или наши. Наверное, все разорят. Пожилой господин, по-видимому грек, бранил князя Меншикова за то, что у нас мало войска. Из-за этого татары волнуются и многие уж бросили хутора и пошли в турецкий лагерь, чтобы служить им лазутчиками и быть проводниками.
— Надеются, шельмы, что Крым отойдет к туркам! — прибавил пожилой обрусевший грек.
Бугай перевез пассажиров и никому из товарищей-яличников не сообщил первых нехороших известий.
«Еще правда ли?» — подумал старый яличник.
Однако был в подавленном мрачном настроении. Он как-то лениво попыхивал дымком из трубчонки, которую держал в еще крепких белых зубах, и часто сердито и тревожно взглядывал за бухту, напряженнее прислушиваясь к отдаленному гулу выстрелов.
Раскаты были чаще и, казалось, слышнее.
И Бугай снял шапку и истово перекрестился.
— Дяденька! — окликнул Маркушка, утирая грязным кулаком глаза, полные слез.
Мальчик, подошедший к ялику, не походил на прежнего смелого и бойкого Маркушку.
Он напоминал собой бездомную собачонку, прибежавшую искать приюта и ласки.
— Что мамзелишь, Маркушка? Попало за шкоду, и не скуль! — сердито сказал «дяденька», поворачивая голову.
— Дяденька!.. Мамка… По-хо-ро-ни-ли! — протянул мальчик, точно оправдываясь.
К горлу подступали рыдания. Но Маркушка старался сдерживать их.
В темных глазах мальчика стояло такое отчаяние, что угрюмое выражение лица старого яличника быстро смягчилось.
И он глядел на Маркушку, не роняя слова.
Его молчание было тем проникновенным и участливым молчанием, которое дороже слов. Бугай точно понимал, что всякие слова утешения бессильны и фальшивы.
И Маркушка чувствовал, как тоска отчаяния смягчалась под ласковым, почти нежным и слегка смущенным взглядом маленьких глаз «дяденьки».
— Что же не валишь в шлюпку, Маркушка? — наконец проговорил Бугай. — Скоро на ту сторону. Прокатимся. Отсюда нема пассажира. Больше оттуда… С хуторов повалили.
Его привезли в коляске.
Яличник видел полулежащую крупную фигуру с черноволосой головой без фуражки, с мертвенно-бледным красивым молодым лицом. Он видел напряженно серьезное лицо военного врача, сидевшего бочком в коляске, лакея в «вольной» одежде на козлах рядом с ямщиком и двух донских казаков на усталых лошадках, провожавших коляску.
Когда раненого перенесли на катер, чтоб переправить к морскому госпиталю, молодой ямщик на минуту остановился около кучки любопытных и сказал, что привез важного офицера, которому вначале сражения оторвало ногу ядром, и по случаю того, что «барин княжеского звания и страсть богатый», для него обрядили коляску и запрягли курьерских со станции, чтобы лётом доставить в Севастополь. Пусть, мол, доктора приложат все свое старание для князя из Петербурга.
Ямщик прибавил, что по дороге обогнал пешеходных раненых солдат, которые плелись к Севастополю, а видел и таких, «кои истекали кровью в степи».
Ямщик поехал на станцию. Два казака, молодые, запыленные и довольные, подъехали к кучке у пристани и спросили, где бы можно закусить, отдохнуть, покормить коней и тогда уж вернуться к своей части.
Бугай спросил казаков: как наши управляются с французом и пойдет ли он наутек, на свои корабли.
Один казак ответил, что по началу еще неизвестно. Однако уже много наших он перебил и поранил. Его видимо-невидимо, и наши ружья зря палят.
— Ничего не поделаешь против стуцеров! — не без важности прибавил другой казак.
В нескольких шагах остановилась татарская маджара [9]. Казаки переглянулись и подъехали к ней.
Не прошло минуты, как верхушки двух пик были увенчаны несколькими арбузами и дынями, и казаки отъехали с веселым смехом.
Старый татарин только сверкнул глазами, полными злобы.
Подъехал фаэтон с господином и растерянной дамой. Они приехали с ближнего своего хутора и наняли Бугая перевезти в Севастополь.
По дороге пассажиры толковали между собой о том, что будет с их домом, если придут союзники или наши. Наверное, все разорят. Пожилой господин, по-видимому грек, бранил князя Меншикова за то, что у нас мало войска. Из-за этого татары волнуются и многие уж бросили хутора и пошли в турецкий лагерь, чтобы служить им лазутчиками и быть проводниками.
— Надеются, шельмы, что Крым отойдет к туркам! — прибавил пожилой обрусевший грек.
Бугай перевез пассажиров и никому из товарищей-яличников не сообщил первых нехороших известий.
«Еще правда ли?» — подумал старый яличник.
Однако был в подавленном мрачном настроении. Он как-то лениво попыхивал дымком из трубчонки, которую держал в еще крепких белых зубах, и часто сердито и тревожно взглядывал за бухту, напряженнее прислушиваясь к отдаленному гулу выстрелов.
Раскаты были чаще и, казалось, слышнее.
И Бугай снял шапку и истово перекрестился.
— Дяденька! — окликнул Маркушка, утирая грязным кулаком глаза, полные слез.
Мальчик, подошедший к ялику, не походил на прежнего смелого и бойкого Маркушку.
Он напоминал собой бездомную собачонку, прибежавшую искать приюта и ласки.
— Что мамзелишь, Маркушка? Попало за шкоду, и не скуль! — сердито сказал «дяденька», поворачивая голову.
— Дяденька!.. Мамка… По-хо-ро-ни-ли! — протянул мальчик, точно оправдываясь.
К горлу подступали рыдания. Но Маркушка старался сдерживать их.
В темных глазах мальчика стояло такое отчаяние, что угрюмое выражение лица старого яличника быстро смягчилось.
И он глядел на Маркушку, не роняя слова.
Его молчание было тем проникновенным и участливым молчанием, которое дороже слов. Бугай точно понимал, что всякие слова утешения бессильны и фальшивы.
И Маркушка чувствовал, как тоска отчаяния смягчалась под ласковым, почти нежным и слегка смущенным взглядом маленьких глаз «дяденьки».
— Что же не валишь в шлюпку, Маркушка? — наконец проговорил Бугай. — Скоро на ту сторону. Прокатимся. Отсюда нема пассажира. Больше оттуда… С хуторов повалили.