В это время блеснула струя белого света; за нею поднялся целый сноп сигнальных ракет, рассыпавшихся разноцветными огнями.
Для союзников это значило: «Штурмовать остальные укрепления Корабельной стороны».
А для севастопольцев: «Возьмет неприятель бастионы — взят и Севастополь».
Молчаливые и серьезные, ждали защитники штурма.
И многие шептали:
— Помоги, господи!
Главнокомандующий со своим большим штабом уже переправился с Северной стороны в город и с плоской крыши морской библиотеки смотрел на зеленеющее пространство перед Малаховым курганом, по которому беглым шагом шел неприятель…
Хотя князь Горчаков уже знал, что несвоевременный штурм одной французской колонны был отбит в полчаса, но напрасно он старался скрыть свое волнение перед развязкой нового общего штурма укреплений Корабельной стороны.
И вздрагивающие губы главнокомандующего, казалось, шептали:
— Спаси, господи!
Начальник штаба чуть слышно сказал начальнику артиллерии армии:
— Главное… отступить некуда. Мост через бухту не готов!
— Что вы говорите? — рассеянно спросил подавленный главнокомандующий.
— Чудное, говорю, утро, ваше сиятельство!
— Да… Посланы еще три полка в город?..
— Посланы, князь!..
На Северной стороне толпа баб стояла на коленях и молила о победе…
Мужчины, не принимавшие участия в защите, истово крестились. Матросы, бывшие на кораблях, высыпали на палубы.
Все с тревогой ждали штурма.
А Маркушка, черный от дыма и грязи, накануне так добросовестно паливший из своей мортирки, что, увлеченный, казалось, не обращал внимания на тучи бомб, ядер и пуль, перебивших более половины людей на четвертом бастионе, и на лившуюся кровь, и на стоны, — Маркушка и не думал, что надвигающаяся «саранча», как звал он неприятеля, через несколько минут ворвется в бастион и всему конец.
Напротив!
Возбужденный и почти не спавший в эту ночь, он сверкал глазами, напоминающими волчонка, глядя на «саранчу», высыпавшую из траншей, и хвастливо крикнул:
— Мы тебя, разбойника, угостим! Угостим!
— С банкета долой! — крикнул Кащук.
Контуженный вчера камнем, он сам вчера перевязал свою окровавленную голову и стоял у орудия, заряженного картечью, со шнуром в руке, спокойный и хмурый, ожидая команды стрелять.
— Я только на саранчу взгляну, дяденька!
— На место! — строго крикнул Кащук.
Маркушка спрыгнул с банкета к своей мортирке.
— Не бреши… Лоб перекрести. Еще кто кого угостит! — сердито промолвил матрос.
— Увидишь, дяденька! — дерзко, уверенно и словно пророчески, весь загораясь, ответил Маркушка.
— Картечь! Стреляй! Жарь их! — раздалась команда батарейного командира.
Бастион загрохотал.
Для союзников это значило: «Штурмовать остальные укрепления Корабельной стороны».
А для севастопольцев: «Возьмет неприятель бастионы — взят и Севастополь».
Молчаливые и серьезные, ждали защитники штурма.
И многие шептали:
— Помоги, господи!
Главнокомандующий со своим большим штабом уже переправился с Северной стороны в город и с плоской крыши морской библиотеки смотрел на зеленеющее пространство перед Малаховым курганом, по которому беглым шагом шел неприятель…
Хотя князь Горчаков уже знал, что несвоевременный штурм одной французской колонны был отбит в полчаса, но напрасно он старался скрыть свое волнение перед развязкой нового общего штурма укреплений Корабельной стороны.
И вздрагивающие губы главнокомандующего, казалось, шептали:
— Спаси, господи!
Начальник штаба чуть слышно сказал начальнику артиллерии армии:
— Главное… отступить некуда. Мост через бухту не готов!
— Что вы говорите? — рассеянно спросил подавленный главнокомандующий.
— Чудное, говорю, утро, ваше сиятельство!
— Да… Посланы еще три полка в город?..
— Посланы, князь!..
На Северной стороне толпа баб стояла на коленях и молила о победе…
Мужчины, не принимавшие участия в защите, истово крестились. Матросы, бывшие на кораблях, высыпали на палубы.
Все с тревогой ждали штурма.
А Маркушка, черный от дыма и грязи, накануне так добросовестно паливший из своей мортирки, что, увлеченный, казалось, не обращал внимания на тучи бомб, ядер и пуль, перебивших более половины людей на четвертом бастионе, и на лившуюся кровь, и на стоны, — Маркушка и не думал, что надвигающаяся «саранча», как звал он неприятеля, через несколько минут ворвется в бастион и всему конец.
Напротив!
Возбужденный и почти не спавший в эту ночь, он сверкал глазами, напоминающими волчонка, глядя на «саранчу», высыпавшую из траншей, и хвастливо крикнул:
— Мы тебя, разбойника, угостим! Угостим!
— С банкета долой! — крикнул Кащук.
Контуженный вчера камнем, он сам вчера перевязал свою окровавленную голову и стоял у орудия, заряженного картечью, со шнуром в руке, спокойный и хмурый, ожидая команды стрелять.
— Я только на саранчу взгляну, дяденька!
— На место! — строго крикнул Кащук.
Маркушка спрыгнул с банкета к своей мортирке.
— Не бреши… Лоб перекрести. Еще кто кого угостит! — сердито промолвил матрос.
— Увидишь, дяденька! — дерзко, уверенно и словно пророчески, весь загораясь, ответил Маркушка.
— Картечь! Стреляй! Жарь их! — раздалась команда батарейного командира.
Бастион загрохотал.
V
Ослепительное солнце тихо выплывало из-за пурпурового горизонта, когда густые цепи французов, с охотниками впереди, имеющими лестницы, вышли из траншей и пошли на приступ Малахова кургана, второго бастиона и промежуточных укреплений.
За цепью двигались колонна за колонной.
Показались и цепи англичан — штурмовать третий бастион.
И в ту же минуту на возвышенности, у одной из батарей, показались оба союзные главнокомандующие, окруженные блестящей свитой.
Утро было восхитительное.
Как только двинулись штурмующие, прикрытие наших укреплений, то есть солдаты, уже были на банкетах. За укреплениями стояли войска.
Все батареи наши вдруг опоясались огненной лентой несмолкаемого огня. Картечь, словно горох, скакала по полю, засеянному, точно маком, красными штанами французов и пестрыми мундирами англичан. Тучи пуль осыпали быстро приближающегося неприятеля.
Люди все чаще падали. Колонны чаще смыкали ряды и шли скорее, торопясь пройти смертоносное пространство.
Впереди шли офицеры и обнаженными саблями указывали на наши бастионы, которые надо взять…
Чем ближе подходили колонны, тем ожесточеннее осыпали их картечью и пулями наши матросы и солдаты, молча, без обычных «ура», с какой-то покорной отвагой безвыходности.
Казалось, каждый бессознательно становился зверем, которому инстинкт подсказывал:
«Не убью я тебя, убьешь ты меня!»
И пули летели дождем.
Колонны все идут. Уже они близко, совсем близко. Хорошо видны возбужденные, озверелые лица… Не более пятидесяти шагов остается до второго бастиона… Казалось, лавина сейчас бросится на бастион и зальет его…
Но в эту самую минуту, когда, по-видимому, еще одно последнее усилие, и люди пробегут эти пятьдесят шагов, — энергия уже была израсходована…
Передние ряды остановились. Остановились и сзади… Прошла минута, другая… И колонна отступила назад и укрылась в каменоломнях от убийственного огня.
Но скоро солдаты поднялись и снова двинулись на второй бастион.
Они снова бросились вперед, пробежали «волчьи ямы», спустились в ров и стали взбираться на вал…
Их встретили штыками и градом камней…
Французы не выдержали. Бросили лестницы и отступили в траншеи…
«Вопли попавших в волчьи ямы, стоны умирающих, проклятия раненых, крик и ругательства сражающихся, оглушительный треск, гром и вой выстрелов, лопающихся снарядов, батального огня, свист пуль, стук орудия… все смешалось в один невыразимый рев, называемый „военным шумом“ битвы, в котором слышался, однако, и исполнялся командный крик начальника, сигнальная труба, дробь барабана».
Так описывает в своих записках один из участников в отбитии штурма второго бастиона.
Про этот же «военный шум», которым вызывают отвратительное опьянение варварством, старик, отставной матрос, ковылявший после войны по улице разоренного Севастополя на деревяшке вместо правой ноги, — так однажды говорил мне, рассказывая про штурм:
— И не приведи бог что было, вашескобродие!
— А что?
— Известно, что… Никаким убийством не брезговали, ровно звери…
И старик, между прочим, рассказал, как в этот штурм он задушил двух французов.
— Такие чистые были из себя и аккуратные… И пардону просили… Царство им небесное! — заключил старик свой рассказ.
И перекрестившись, прибавил:
— Звери и были в то утро. И мы и французы…
Еще два раза выходили из траншей уже два раза отбитые французы и бросались на второй бастион. Но снова возвращались назад, не пробегая и половины расстояния…
Неудачны были приступы и другой французской колонны на Малахов курган.
В первый раз колонна отступила, когда до него оставалось сто шагов.
И начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Керн, недаром сказал:
— Теперь я спокоен. Неприятель ничего не сделает с нами!
И действительно, второй приступ был отбит.
Зато батарея Жерве была взята, но затем вновь отнята. И отряд смельчаков французов ворвался в Корабельную слободку. Их пришлось выбивать из хат и домишек, из которых французы стреляли.
Озверелые и французы и русские долго сражались в Корабельной слободке.
Поджидая подкреплений, французы дрались отчаянно. Каждый домик, каждую развалину приходилось брать приступом. Пощады французам не было. Да они не просили ее.
И солдаты разносили дома, уничтожали людей, бывших в них. Многие влезали на крыши, разрушали их и совали пуки зажженной соломы, чтобы сжечь неприятеля. В одной хате, где французы не соглашались сдаться, их передушили всех до единого.
Неудачен был и штурм третьего бастиона.
Англичанам пришлось пройти от траншей до третьего бастиона под градом ядер, бомб, картечи и пуль значительное расстояние — около ста сажен. Но английские цепи шли вперед с смелым упорством и хладнокровием.
И только когда передние ряды были перебиты, задние поколебались и легли на землю, отстреливаясь. Еще одна попытка разобрать засеки и броситься на бастион не удалась, и англичане отступили в свои траншеи.
К семи часам утра штурм был отбит на всех пунктах.
Союзники не ожидали такого исхода. Они не сомневались, что Севастополь будет взят.
Англичане запаслись разными закусками, чтобы позавтракать в Севастополе; раненый и взятый в плен французский офицер просил, чтобы его не перевязывали, так как через полчаса Севастополь будет в руках его соотечественников и тогда его перевяжут.
«Один французский капрал, — сообщает историк Севастопольской обороны, — ворвавшийся в числе прочих на батарею Жерве (около Малахова кургана), бросив ружье, пошел далее на Корабельную сторону и, дойдя до церкви Белостокского полка, преспокойно сел на паперть. В пылу горячего боя его никто не заметил, но потом один из офицеров спросил, что он здесь делает?
— Жду своих! — ответил он спокойно. — Через четверть часа наши возьмут Севастополь!»
Как только что штурм был отражен, снова началась бомбардировка.
Только на другой день можно было севастопольцам передохнуть.
По просьбе двух союзных главнокомандующих, объявлено было перемирие с четырех часов дня и до вечера, для уборки тел.
Все пространство между неприятельскими траншеями и нашими атакованными укреплениями было полно телами. В некоторых местах они лежали кучами в сажень вышины.
Потери были велики с обеих сторон. За два дня мы потеряли около шести тысяч. Столько же погибло людей и у союзников во время штурма [69].
Во время перемирия побежал смотреть «француза» вблизи и Маркушка. Сам батарейный отпустил.
Французские солдаты укладывали на носилки погибших товарищей. Многие любопытные с обеих сторон сбежались поглазеть на врагов. И французские и русские солдаты, разумеется, не понимали слов, которыми обменивались, подкрепляя их минами, но оставались довольны друг другом. Казалось, эти же самые, еще вчера озверелые, французы и русские были совсем другими людьми, которым вовсе не хочется убивать друг друга.
Маркушка во все глаза смотрел на «француза» и, по-видимому, удивлялся, что они вовсе не «подлецы», не «черти» и не «нехристи», какими воображал, стараясь как можно убить их из своей мортирки.
И мальчик совсем изумился, когда один француз, с добрым, веселым, молодым лицом, потрепал Маркушку по плечу, сказал несколько ласковых слов и, указывая на его рубашку, на которой висели медаль и полученный на днях георгиевский крест, спросил: «Неужели он, такой маленький, и солдат? Разве в России берут таких солдат?»
— Что он, дьявол, лопочет? — нарочно стараясь небрежно говорить, спросил сконфуженный Маркушка у ближайших солдат.
Солдаты только засмеялись. Кто-то сказал: «Верно, тебя похваливает. Мол, мальчишка, а с георгием!»
Стоявший вблизи наш молодой офицер кое-как объяснил, что Маркушка не солдат, а по своей воле пошел на бастион и храбростью заслужил медаль и крест.
Француз пришел в восторг. Он вдруг сунул Маркушке «на память» красивую маленькую жестянку с монпансье и проговорил, обращаясь к офицеру:
— Скажите ему, что он герой… Но только зачем он на бастионе?.. Я не пустил бы сюда такого маленького…
Француз сказал подошедшим товарищам о диковинном мальчике с четвертого бастиона, с медалью и крестом за храбрость.
Они подходили к мальчику с четвертого бастиона, жали ему руку, говорили хорошие слова, которые он чувствовал, не понимая. Им восхищались. Его жалели. Он такой маленький, и сирота, и на бастионе. Кто-то сунул ему булку и показывал на жестянку, словно бы рекомендуя есть то, что в ней.
— Это из Парижа! Ты, мальчик, понимаешь, из Парижа?
Маркушка еще более конфузился и оттого, что «француз» так ласков с ним, когда он, верно, убил не одного такого же француза, и оттого, что на него обращено внимание…
И Маркушка испытывал чувство стесненности и виноватости. Они должны знать, что он хотел побольше их убить, а теперь… ему жалко этих веселых и ласковых людей.
Но он только снял шапку, сказал: «Адью, француз», — и убежал.
Дорогой Маркушка похрустывал на зубах французские леденцы, закусывал булкой и шел к четвертому бастиону, отворачиваясь от носилок, на которых лежали кучи мертвых…
Возвратившись на четвертый бастион, он сказал Кащуку, только что проснувшемуся и сидевшему у орудия за чаем:
— Вот… Попробуй их булки, дяденька.
— Неси кружку да обсказывай, что видел…
Маркушка принес кружку, которую хранил у мортирки, и после того, как выпил целых две, обливаясь потом, раздумчиво проговорил:
— Тоже и они, как наши, дяденька?
— А ты думал как? Только другой веры, а как наши.
— А зачем пришли? Зачем полезли на драку? — произнес Маркушка, словно бы желая найти причины, по которым «француз» должен быть неправым против русских.
— Погнали их из своей стороны, и пришли… Тоже и у них свой император — и свое начальство…
— Небось теперь, как угостили, не пойдут на штурму… Страсть сколько мы их убили вчера… И трех генералов…
— Прикажут, опять на штурму пойдут. Из-за Севастополя целых девять месяцев бьются и нас бьют… Тоже, братец ты мой, и француз подначальный народ. Может, ему и не лестно в чужую сторону да на смерть идти… а идут… И самим в охотку скорее взять Севастополь да замириться… Силы у их много. Их император всю эту расстройку и завел… В том-то и загвоздка… А люди и пропадают… Пей, что ли, Маркушка…
Было жарко. Петух, прозванный «Пелисеевым» в честь Пелисье [70], лениво выкрикивал свое кукареку, разгуливая по площадке бастиона около нескольких куриц. Матросы отсыпались после суток бомбардировки. Почти все офицеры, обрадовавшись перемирию, переправились на Северную сторону.
Теперь там, за северным укреплением, вырос целый городок из бараков, балаганов, шалашей и палаток. Только там были женщины и дети, которым уж месяц тому назад велено было оставить Южную сторону. Туда все оставшиеся жители переселились из города, где уже не было безопасного места. Бомбы убивали даже людей, скрывающихся во время бомбардировки в подвалах и погребах. Слишком уж близко к нашим укреплениям и к городу придвинулся ряд осадных батарей союзников.
Штабные, чиновники, интенданты, отдыхавшие и легкобольные офицеры, приезжие аферисты и предприниматели, торговцы, базарные торговки, солдатки, матроски, ремесленники, отставные артиллеристы и матросы, маркитанты — словом, весь люд, остававшийся в Севастополе, ютился на Северной стороне.
В палатках маркитантов устроили трактиры, куда сходилось офицерство. Рискуя нарваться на бомбу и пулю по дороге, так же как и на бастионах или позициях, офицеры уходили в отпуск с бастионов часа на два, на три, чтобы пожить хоть короткое время в иной обстановке, встретиться с приятелями и знакомыми, съесть порцию чего-нибудь вкуснее, чем «дома», выпить в компании бутылку вина, узнать «штабные» новости о предположениях главнокомандующего и, разумеется, посудачить об его нерешительности, быстрых переменах приказаний и рассеянности, служившей материалом для анекдотов. Нечего и говорить, что немало критиковали и бездействие полевой армии, не попробовавшей напасть на союзников и освободить Севастополь. Вышучивали и начальника штаба. Ко многим кличкам, вроде «бумажного генерала» и «старшего писаря», в последнее время прибавилась еще кличка «генерала как прикажете» и «ганц-акурата». Но уж в эти дни не было прежней уверенности, что Севастополь отстоят. Об этом не говорили, но это чувствовалось… Каждый знал, что в последнее время осады — идет бойня, и сознавал, что не попал еще «в расход» только по особенному счастию…
На Северную сторону часто приезжали адъютанты, ординарцы и казаки с донесениями с оборонительной линии к начальнику штаба, который иногда допускал «вестников» к князю, всегда занятому. Приезжали и генералы с докладами самому главнокомандующему.
Сюда же приезжали с бастионов и за покупками, и для заказов, и для того, чтобы вымыться в бане и хоть сколько-нибудь очиститься от грязи и зуда тела, изъеденного насекомыми, кишащими в блиндажах бастионов.
Здесь — вдали от оборонительной линии с ее постоянным треском и грохотом снарядов, гулом выстрелов и зрелищем смерти — было все, что было нужно человеку, хотя бы и не уверенному, что будет жив через час. Были мануфактурные, галантерейные и бакалейные лавки, портные, сапожники, часовщики, цирюльники, фруктовщики, «человечки», дающие деньги под проценты, и, разумеется, гробовые мастера для тех убитых и умерших от ран или от тифа, которые были в офицерских и высших чинах.
Главнокомандующий еще вчера, тотчас же после отбитого штурма, обрадованный и умиленный отчаянной стойкостью защитников, послал телеграфическое донесение императору Александру Николаевичу, начинающееся следующими словами:
«Самоотвержение, с коим все чины севастопольского гарнизона, от генерала до солдата, стремились исполнить свой долг, превосходит всякую похвалу».
Но, разумеется, главнокомандующий не утешал себя мыслью, что многострадальный Севастополь будет спасен и после нового штурма. Отбитый вчера штурм принес только отсрочку и новые жертвы бомбардировки.
И старый князь мечтал только о возможности с честью оставить Севастополь и торопил постройку моста через бухту.
За цепью двигались колонна за колонной.
Показались и цепи англичан — штурмовать третий бастион.
И в ту же минуту на возвышенности, у одной из батарей, показались оба союзные главнокомандующие, окруженные блестящей свитой.
Утро было восхитительное.
Как только двинулись штурмующие, прикрытие наших укреплений, то есть солдаты, уже были на банкетах. За укреплениями стояли войска.
Все батареи наши вдруг опоясались огненной лентой несмолкаемого огня. Картечь, словно горох, скакала по полю, засеянному, точно маком, красными штанами французов и пестрыми мундирами англичан. Тучи пуль осыпали быстро приближающегося неприятеля.
Люди все чаще падали. Колонны чаще смыкали ряды и шли скорее, торопясь пройти смертоносное пространство.
Впереди шли офицеры и обнаженными саблями указывали на наши бастионы, которые надо взять…
Чем ближе подходили колонны, тем ожесточеннее осыпали их картечью и пулями наши матросы и солдаты, молча, без обычных «ура», с какой-то покорной отвагой безвыходности.
Казалось, каждый бессознательно становился зверем, которому инстинкт подсказывал:
«Не убью я тебя, убьешь ты меня!»
И пули летели дождем.
Колонны все идут. Уже они близко, совсем близко. Хорошо видны возбужденные, озверелые лица… Не более пятидесяти шагов остается до второго бастиона… Казалось, лавина сейчас бросится на бастион и зальет его…
Но в эту самую минуту, когда, по-видимому, еще одно последнее усилие, и люди пробегут эти пятьдесят шагов, — энергия уже была израсходована…
Передние ряды остановились. Остановились и сзади… Прошла минута, другая… И колонна отступила назад и укрылась в каменоломнях от убийственного огня.
Но скоро солдаты поднялись и снова двинулись на второй бастион.
Они снова бросились вперед, пробежали «волчьи ямы», спустились в ров и стали взбираться на вал…
Их встретили штыками и градом камней…
Французы не выдержали. Бросили лестницы и отступили в траншеи…
«Вопли попавших в волчьи ямы, стоны умирающих, проклятия раненых, крик и ругательства сражающихся, оглушительный треск, гром и вой выстрелов, лопающихся снарядов, батального огня, свист пуль, стук орудия… все смешалось в один невыразимый рев, называемый „военным шумом“ битвы, в котором слышался, однако, и исполнялся командный крик начальника, сигнальная труба, дробь барабана».
Так описывает в своих записках один из участников в отбитии штурма второго бастиона.
Про этот же «военный шум», которым вызывают отвратительное опьянение варварством, старик, отставной матрос, ковылявший после войны по улице разоренного Севастополя на деревяшке вместо правой ноги, — так однажды говорил мне, рассказывая про штурм:
— И не приведи бог что было, вашескобродие!
— А что?
— Известно, что… Никаким убийством не брезговали, ровно звери…
И старик, между прочим, рассказал, как в этот штурм он задушил двух французов.
— Такие чистые были из себя и аккуратные… И пардону просили… Царство им небесное! — заключил старик свой рассказ.
И перекрестившись, прибавил:
— Звери и были в то утро. И мы и французы…
Еще два раза выходили из траншей уже два раза отбитые французы и бросались на второй бастион. Но снова возвращались назад, не пробегая и половины расстояния…
Неудачны были приступы и другой французской колонны на Малахов курган.
В первый раз колонна отступила, когда до него оставалось сто шагов.
И начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Керн, недаром сказал:
— Теперь я спокоен. Неприятель ничего не сделает с нами!
И действительно, второй приступ был отбит.
Зато батарея Жерве была взята, но затем вновь отнята. И отряд смельчаков французов ворвался в Корабельную слободку. Их пришлось выбивать из хат и домишек, из которых французы стреляли.
Озверелые и французы и русские долго сражались в Корабельной слободке.
Поджидая подкреплений, французы дрались отчаянно. Каждый домик, каждую развалину приходилось брать приступом. Пощады французам не было. Да они не просили ее.
И солдаты разносили дома, уничтожали людей, бывших в них. Многие влезали на крыши, разрушали их и совали пуки зажженной соломы, чтобы сжечь неприятеля. В одной хате, где французы не соглашались сдаться, их передушили всех до единого.
Неудачен был и штурм третьего бастиона.
Англичанам пришлось пройти от траншей до третьего бастиона под градом ядер, бомб, картечи и пуль значительное расстояние — около ста сажен. Но английские цепи шли вперед с смелым упорством и хладнокровием.
И только когда передние ряды были перебиты, задние поколебались и легли на землю, отстреливаясь. Еще одна попытка разобрать засеки и броситься на бастион не удалась, и англичане отступили в свои траншеи.
К семи часам утра штурм был отбит на всех пунктах.
Союзники не ожидали такого исхода. Они не сомневались, что Севастополь будет взят.
Англичане запаслись разными закусками, чтобы позавтракать в Севастополе; раненый и взятый в плен французский офицер просил, чтобы его не перевязывали, так как через полчаса Севастополь будет в руках его соотечественников и тогда его перевяжут.
«Один французский капрал, — сообщает историк Севастопольской обороны, — ворвавшийся в числе прочих на батарею Жерве (около Малахова кургана), бросив ружье, пошел далее на Корабельную сторону и, дойдя до церкви Белостокского полка, преспокойно сел на паперть. В пылу горячего боя его никто не заметил, но потом один из офицеров спросил, что он здесь делает?
— Жду своих! — ответил он спокойно. — Через четверть часа наши возьмут Севастополь!»
Как только что штурм был отражен, снова началась бомбардировка.
Только на другой день можно было севастопольцам передохнуть.
По просьбе двух союзных главнокомандующих, объявлено было перемирие с четырех часов дня и до вечера, для уборки тел.
Все пространство между неприятельскими траншеями и нашими атакованными укреплениями было полно телами. В некоторых местах они лежали кучами в сажень вышины.
Потери были велики с обеих сторон. За два дня мы потеряли около шести тысяч. Столько же погибло людей и у союзников во время штурма [69].
Во время перемирия побежал смотреть «француза» вблизи и Маркушка. Сам батарейный отпустил.
Французские солдаты укладывали на носилки погибших товарищей. Многие любопытные с обеих сторон сбежались поглазеть на врагов. И французские и русские солдаты, разумеется, не понимали слов, которыми обменивались, подкрепляя их минами, но оставались довольны друг другом. Казалось, эти же самые, еще вчера озверелые, французы и русские были совсем другими людьми, которым вовсе не хочется убивать друг друга.
Маркушка во все глаза смотрел на «француза» и, по-видимому, удивлялся, что они вовсе не «подлецы», не «черти» и не «нехристи», какими воображал, стараясь как можно убить их из своей мортирки.
И мальчик совсем изумился, когда один француз, с добрым, веселым, молодым лицом, потрепал Маркушку по плечу, сказал несколько ласковых слов и, указывая на его рубашку, на которой висели медаль и полученный на днях георгиевский крест, спросил: «Неужели он, такой маленький, и солдат? Разве в России берут таких солдат?»
— Что он, дьявол, лопочет? — нарочно стараясь небрежно говорить, спросил сконфуженный Маркушка у ближайших солдат.
Солдаты только засмеялись. Кто-то сказал: «Верно, тебя похваливает. Мол, мальчишка, а с георгием!»
Стоявший вблизи наш молодой офицер кое-как объяснил, что Маркушка не солдат, а по своей воле пошел на бастион и храбростью заслужил медаль и крест.
Француз пришел в восторг. Он вдруг сунул Маркушке «на память» красивую маленькую жестянку с монпансье и проговорил, обращаясь к офицеру:
— Скажите ему, что он герой… Но только зачем он на бастионе?.. Я не пустил бы сюда такого маленького…
Француз сказал подошедшим товарищам о диковинном мальчике с четвертого бастиона, с медалью и крестом за храбрость.
Они подходили к мальчику с четвертого бастиона, жали ему руку, говорили хорошие слова, которые он чувствовал, не понимая. Им восхищались. Его жалели. Он такой маленький, и сирота, и на бастионе. Кто-то сунул ему булку и показывал на жестянку, словно бы рекомендуя есть то, что в ней.
— Это из Парижа! Ты, мальчик, понимаешь, из Парижа?
Маркушка еще более конфузился и оттого, что «француз» так ласков с ним, когда он, верно, убил не одного такого же француза, и оттого, что на него обращено внимание…
И Маркушка испытывал чувство стесненности и виноватости. Они должны знать, что он хотел побольше их убить, а теперь… ему жалко этих веселых и ласковых людей.
Но он только снял шапку, сказал: «Адью, француз», — и убежал.
Дорогой Маркушка похрустывал на зубах французские леденцы, закусывал булкой и шел к четвертому бастиону, отворачиваясь от носилок, на которых лежали кучи мертвых…
Возвратившись на четвертый бастион, он сказал Кащуку, только что проснувшемуся и сидевшему у орудия за чаем:
— Вот… Попробуй их булки, дяденька.
— Неси кружку да обсказывай, что видел…
Маркушка принес кружку, которую хранил у мортирки, и после того, как выпил целых две, обливаясь потом, раздумчиво проговорил:
— Тоже и они, как наши, дяденька?
— А ты думал как? Только другой веры, а как наши.
— А зачем пришли? Зачем полезли на драку? — произнес Маркушка, словно бы желая найти причины, по которым «француз» должен быть неправым против русских.
— Погнали их из своей стороны, и пришли… Тоже и у них свой император — и свое начальство…
— Небось теперь, как угостили, не пойдут на штурму… Страсть сколько мы их убили вчера… И трех генералов…
— Прикажут, опять на штурму пойдут. Из-за Севастополя целых девять месяцев бьются и нас бьют… Тоже, братец ты мой, и француз подначальный народ. Может, ему и не лестно в чужую сторону да на смерть идти… а идут… И самим в охотку скорее взять Севастополь да замириться… Силы у их много. Их император всю эту расстройку и завел… В том-то и загвоздка… А люди и пропадают… Пей, что ли, Маркушка…
Было жарко. Петух, прозванный «Пелисеевым» в честь Пелисье [70], лениво выкрикивал свое кукареку, разгуливая по площадке бастиона около нескольких куриц. Матросы отсыпались после суток бомбардировки. Почти все офицеры, обрадовавшись перемирию, переправились на Северную сторону.
Теперь там, за северным укреплением, вырос целый городок из бараков, балаганов, шалашей и палаток. Только там были женщины и дети, которым уж месяц тому назад велено было оставить Южную сторону. Туда все оставшиеся жители переселились из города, где уже не было безопасного места. Бомбы убивали даже людей, скрывающихся во время бомбардировки в подвалах и погребах. Слишком уж близко к нашим укреплениям и к городу придвинулся ряд осадных батарей союзников.
Штабные, чиновники, интенданты, отдыхавшие и легкобольные офицеры, приезжие аферисты и предприниматели, торговцы, базарные торговки, солдатки, матроски, ремесленники, отставные артиллеристы и матросы, маркитанты — словом, весь люд, остававшийся в Севастополе, ютился на Северной стороне.
В палатках маркитантов устроили трактиры, куда сходилось офицерство. Рискуя нарваться на бомбу и пулю по дороге, так же как и на бастионах или позициях, офицеры уходили в отпуск с бастионов часа на два, на три, чтобы пожить хоть короткое время в иной обстановке, встретиться с приятелями и знакомыми, съесть порцию чего-нибудь вкуснее, чем «дома», выпить в компании бутылку вина, узнать «штабные» новости о предположениях главнокомандующего и, разумеется, посудачить об его нерешительности, быстрых переменах приказаний и рассеянности, служившей материалом для анекдотов. Нечего и говорить, что немало критиковали и бездействие полевой армии, не попробовавшей напасть на союзников и освободить Севастополь. Вышучивали и начальника штаба. Ко многим кличкам, вроде «бумажного генерала» и «старшего писаря», в последнее время прибавилась еще кличка «генерала как прикажете» и «ганц-акурата». Но уж в эти дни не было прежней уверенности, что Севастополь отстоят. Об этом не говорили, но это чувствовалось… Каждый знал, что в последнее время осады — идет бойня, и сознавал, что не попал еще «в расход» только по особенному счастию…
На Северную сторону часто приезжали адъютанты, ординарцы и казаки с донесениями с оборонительной линии к начальнику штаба, который иногда допускал «вестников» к князю, всегда занятому. Приезжали и генералы с докладами самому главнокомандующему.
Сюда же приезжали с бастионов и за покупками, и для заказов, и для того, чтобы вымыться в бане и хоть сколько-нибудь очиститься от грязи и зуда тела, изъеденного насекомыми, кишащими в блиндажах бастионов.
Здесь — вдали от оборонительной линии с ее постоянным треском и грохотом снарядов, гулом выстрелов и зрелищем смерти — было все, что было нужно человеку, хотя бы и не уверенному, что будет жив через час. Были мануфактурные, галантерейные и бакалейные лавки, портные, сапожники, часовщики, цирюльники, фруктовщики, «человечки», дающие деньги под проценты, и, разумеется, гробовые мастера для тех убитых и умерших от ран или от тифа, которые были в офицерских и высших чинах.
Главнокомандующий еще вчера, тотчас же после отбитого штурма, обрадованный и умиленный отчаянной стойкостью защитников, послал телеграфическое донесение императору Александру Николаевичу, начинающееся следующими словами:
«Самоотвержение, с коим все чины севастопольского гарнизона, от генерала до солдата, стремились исполнить свой долг, превосходит всякую похвалу».
Но, разумеется, главнокомандующий не утешал себя мыслью, что многострадальный Севастополь будет спасен и после нового штурма. Отбитый вчера штурм принес только отсрочку и новые жертвы бомбардировки.
И старый князь мечтал только о возможности с честью оставить Севастополь и торопил постройку моста через бухту.
VI
Отсрочка была продолжительная.
Прошло два с половиною месяца после отбитого штурма. Смертельно был ранен Нахимов. Под Черной были разбиты наши войска [71], делавшие чудеса храбрости. Но отсутствие умного военачальника и путаница не могли не привести к поражению.
«Вступая в бой, главнокомандующий обязан был дать толковые и определенные указания, познакомить начальников толком с предстоящею задачей, со своими намерениями и задачами и затем предоставить им свободу действий. Ничего этого мы не видим в распоряжениях князя Горчакова», — пишет историк Севастопольской обороны…
На другой день после поражения наших войск союзники снова начали жесточайшую бомбардировку, продолжавшуюся двадцать дней. Бастионы разрушались. Ежедневно убывало по тысяче защитников.
Последние дни Севастополя подходили… К двадцать четвертому августа неприятель подвинулся так близко, что находился в семнадцати саженях от Малахова кургана и в двадцати от второго бастиона.
Штурм был несомненен. С разных сторон видно было, как стягивались войска союзников. Об этом сообщали в главный штаб армии. Но главный штаб не принимал никаких мер к усилению гарнизона на время штурма и даже не предупреждал гарнизона.
Генерал Липранди несколько раз посылал сказать начальнику штаба, генералу Коцебу, что неприятель готовится к штурму, а начальник штаба ответил, что Липранди грезится во сне штурм. Когда командир одной батареи послал начальнику штаба казака с запиской, что французские колонны тянутся к Севастополю, — генерал Коцебу не обратил на это ни малейшего внимания.
Казак вернулся и доложил начальнику батареи, что отдал записку в руки «Коцебе», и объяснил, что они изволили прохаживаться около квартиры главнокомандующего.
— Что ж, он пошел к князю, прочитавши записку? — спросил моряк.
— Никак нет-с! Они сунули ее в карман, а мне приказали отправиться на место!
Так рассказывал потом в своих записках адмирал Барановский, который сам посылал казака с запиской к начальнику штаба.
Последний общий штурм двадцать седьмого августа был днем гибели Севастополя…
Отбитый почти везде, он не мог быть отбит малочисленными охранителями Малахова кургана… Туда были направлены огромные силы французов. Почти все защитники этого «ключа» нашей защиты были убиты или ранены. Немногие остались в живых… Четыре бесстрашных матроски во время штурма подавали воду храбрецам Малахова кургана…
В восьмом часу на Малаховом кургане взвился французский флаг, а в четыре часа все начальники войск и бастионов получили приказание очистить Южную сторону и перейти на Северную.
Поздним вечером началась переправа войск через мост и продолжалась всю ночь.
А в это время в оставляемом Севастополе, погруженном в мрак, раздавались взрывы. Их производили охотники, саперы и матросы. Взрывы, от которых рушились стены полуразрушенного уже города. Пожар охватывал всю оборонительную линию…
Уходившие из Севастополя крестились, оборачиваясь на город…
— А ты, Маркушка, теперь будешь при мне, — говорил Николай Николаевич Бельцов мальчику, стоявшему рядом с ним на мосту, который сильно качался от волнения.
В восемь часов утра все войска были на Северной стороне.
Рейд был пуст. Все корабли затоплены. Мост был уничтожен.
Утро было прелестное.
Маркушка, отлично выспавшийся под буркой, данной ему Бельцовым, был счастлив и оттого, что жив, и оттого, что не на бастионе, и оттого, что заманчивая новизна будущего застилала от него ужасы прошлого, и, главное, оттого, что ему было двенадцать лет.
Прошло два с половиною месяца после отбитого штурма. Смертельно был ранен Нахимов. Под Черной были разбиты наши войска [71], делавшие чудеса храбрости. Но отсутствие умного военачальника и путаница не могли не привести к поражению.
«Вступая в бой, главнокомандующий обязан был дать толковые и определенные указания, познакомить начальников толком с предстоящею задачей, со своими намерениями и задачами и затем предоставить им свободу действий. Ничего этого мы не видим в распоряжениях князя Горчакова», — пишет историк Севастопольской обороны…
На другой день после поражения наших войск союзники снова начали жесточайшую бомбардировку, продолжавшуюся двадцать дней. Бастионы разрушались. Ежедневно убывало по тысяче защитников.
Последние дни Севастополя подходили… К двадцать четвертому августа неприятель подвинулся так близко, что находился в семнадцати саженях от Малахова кургана и в двадцати от второго бастиона.
Штурм был несомненен. С разных сторон видно было, как стягивались войска союзников. Об этом сообщали в главный штаб армии. Но главный штаб не принимал никаких мер к усилению гарнизона на время штурма и даже не предупреждал гарнизона.
Генерал Липранди несколько раз посылал сказать начальнику штаба, генералу Коцебу, что неприятель готовится к штурму, а начальник штаба ответил, что Липранди грезится во сне штурм. Когда командир одной батареи послал начальнику штаба казака с запиской, что французские колонны тянутся к Севастополю, — генерал Коцебу не обратил на это ни малейшего внимания.
Казак вернулся и доложил начальнику батареи, что отдал записку в руки «Коцебе», и объяснил, что они изволили прохаживаться около квартиры главнокомандующего.
— Что ж, он пошел к князю, прочитавши записку? — спросил моряк.
— Никак нет-с! Они сунули ее в карман, а мне приказали отправиться на место!
Так рассказывал потом в своих записках адмирал Барановский, который сам посылал казака с запиской к начальнику штаба.
Последний общий штурм двадцать седьмого августа был днем гибели Севастополя…
Отбитый почти везде, он не мог быть отбит малочисленными охранителями Малахова кургана… Туда были направлены огромные силы французов. Почти все защитники этого «ключа» нашей защиты были убиты или ранены. Немногие остались в живых… Четыре бесстрашных матроски во время штурма подавали воду храбрецам Малахова кургана…
В восьмом часу на Малаховом кургане взвился французский флаг, а в четыре часа все начальники войск и бастионов получили приказание очистить Южную сторону и перейти на Северную.
Поздним вечером началась переправа войск через мост и продолжалась всю ночь.
А в это время в оставляемом Севастополе, погруженном в мрак, раздавались взрывы. Их производили охотники, саперы и матросы. Взрывы, от которых рушились стены полуразрушенного уже города. Пожар охватывал всю оборонительную линию…
Уходившие из Севастополя крестились, оборачиваясь на город…
— А ты, Маркушка, теперь будешь при мне, — говорил Николай Николаевич Бельцов мальчику, стоявшему рядом с ним на мосту, который сильно качался от волнения.
В восемь часов утра все войска были на Северной стороне.
Рейд был пуст. Все корабли затоплены. Мост был уничтожен.
Утро было прелестное.
Маркушка, отлично выспавшийся под буркой, данной ему Бельцовым, был счастлив и оттого, что жив, и оттого, что не на бастионе, и оттого, что заманчивая новизна будущего застилала от него ужасы прошлого, и, главное, оттого, что ему было двенадцать лет.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые повесть напечатана в журнале «Юный читатель», 1902, No 2, 4, 6, 8, 10, 12, 16, 18, 20, 22.
В 18-м номере журнала после XII главы сообщалось: «Окончание следует». Однако в 20-м номере, помещая XIII главу, редакция отмечала: «Вследствие болезни автора окончание „Севастопольского мальчика“ откладывается до следующего номера». Печатание повести закончено в ноябре, а в конце 1902 г. писатель уехал за границу, где и умер через несколько месяцев. Таким образом, «Севастопольский мальчик» имеет только одно прижизненное издание.
Тема обороны Севастополя и Крымской войны занимала Станюковича всю жизнь. Мальчиком ему довелось быть не только свидетелем, но и посильным участником Севастопольской обороны. В своем творчестве к темам Крымской войны он обращался неоднократно («Побег», «Кириллыч», «Маленькие моряки» и др.). Наиболее полно и откровенно высказал Станюкович свои взгляды на Крымскую войну в 73-м публицистическом «Письме знатного иностранца», которое, однако, не было пропущено цензурой. Корректурные листы этого письма, почти полностью перечеркнутого цензором, хранятся в архиве Института Русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом, ф. 432, No 3). Вот выдержки из него:
«…Я расскажу вам страничку из нашего прошлого… Отрывок из личных воспоминаний того времени, когда под грохот севастопольской канонады мы прозрели». «Накануне мы еще верили в силу кремневого ружья (системы) и думали, что все пойдет превосходно.
Я был в то время еще мальчиком, но впечатления живо врезались в моей памяти, и я отлично помню настроение, бывшее в том самом городе, который теперь представляет развалины. Севастополь веселился. Еще накануне самой высадки был бал; большинство решительно не верило в возможность высадки, хотя союзный флот и маневрировал в виду берегов. «Не посмеют! Куда им!» — повторялось со всех сторон». «…Все ложились спать, уверенные, что вся эта военная суматоха пройдет… и снова жизнь пойдет своим чередом». Дворяне будут «веселиться по-прежнему, получать доходы с деревень, стричь косы у непокорных горничных, посылать на конюшню дерзких хамов и дрессировать солдат и матросов при помощи палок и линьков». «Культ страха, начинаясь сверху, проходил до низу и казался тогда большинству лучшим средством управления, точно так, как лучшим средством наживы… считалась дойная корова — казна и общий кормилец мужик», который «терпеливо нес ярмо и только по временам на холере (имеются в виду так называемые „холерные бунты“ крестьян, в которых выражался их стихийный протест против самодержавно-крепостнического гнета. — В.В.) вымещал свои невзгоды…»
С известием о начале высадки союзников недалеко от Евпатории, когда дворяне поняли, что понадобится помощь народа — «Тон понизился… Все стали говорить тише и как будто серьезнее… Даже с прислугой стали обращаться лучше те люди, которые до того не знали предела своей помещичьей фантазии… В барине почувствовался некоторый страх».
«Севастополь опустел. Все войска вышли из города, и в нем остался только флот. Страшная деятельность закипела в городе… Матросы на спинах перевозили с кораблей орудия на бастионы…» Защитники готовились к отпору врагу.
Станюкович резко говорит о неподготовленности властей, о страшных злоупотреблениях, об отсутствии необходимого вооружения, медицинского обеспечения. Он беспощадно обличает бездарных главнокомандующих русской армии, пользовавшихся полным доверием и поддержкой царя. Через все Письмо проходит мысль о том, что Севастополь держался только героическим мужеством народных защитников, которых власти бросили на произвол судьбы. Когда после Альминского сражения солдат «спрашивали о результатах битвы, они сумрачно отвечали, что ружья не стреляют…»
«Наутро я, по обыкновению, отправился со слугой купаться; надо было проходить мимо рынка. Вся площадь была полна ранеными солдатами; кто лежал тут же, кто сидел, кто протягивал руку, прося милостыню. Яркие лучи солнца заливали эту небольшую площадку, покрытую серыми шинелями и большими фуражками. Народ подавал; торговки перевязывали раны, ходили разговоры, что для раненых не приготовлено было помещения, что они ничего не ели… Я никогда не забуду этой тяжкой картины. Помню: торопливыми шагами я проходил мимо одного старого солдата с перевязанной какой-то грязной тряпкой головой; из-под перевязки сочилась кровь… Вдруг слышу голос: „Барчук!“ Я остановился. Старый солдат как-то нерешительно взглянул на меня большими серыми глазами, улыбнулся робкой улыбкой и тихо попросил „на табачок“.
И многие просили «на табачок», скрывая под этой просьбой просьбу на хлеб… Среди шума и оживления рынка слышен был ропот… Солдаты рассказывали, как в них стреляли, а они не могли даже отвечать».
Когда Станюковичи переехали в небольшой городок неподалеку от Севастополя, будущий писатель видел, как через город то и дело проходили войска и там же жило много интендантских чиновников. То и дело привозили раненых… Положение их было ужасно. О злоупотреблениях начинали говорить громче и громче… Рассказывали чудовищные вещи… В народе ходили рассказы о беспризорности солдата… Винили «господ» и говорили, что обманывают «царя»… Передо мной, мальчишкой, не стеснялись… Раненые солдаты рассказывали о том, как с ними обращались и как их кормили, и разносили эти рассказы по деревням… В то же время в нашем маленьком городке шло разливное море. Комиссариат кутил, кутили и офицеры… Кавалеристы, не стесняясь, говорили о заработанных кушах, и, помню я, когда один из молодых офицеров пытался возразить… громкий смех… вырвался в ответ молодому человеку. Выходило, что все «пользуются»… вся Россия крадет чуть только можно…»
Станюкович рассказывает в Письме и об общественном подъеме конца 50-х — начала 60-х годов, непосредственным поводом к которому была Крымская война: «В обществе появились новые веяния… Явились разоблачения чудовищных вещей, творившихся при мертвом молчании. Ликующая стояла новая Россия у порога нового времени, и радость ожидания окрыляла надежды, когда пронесся слух, что мужики будут не только свободны, но и экономически обеспечены… Тогда переживались счастливые минуты. Впереди предстояла широкая дорога новой жизни, иного счастия, иных песен. Я был на пороге жизни, когда появился известный манифест о крестьянах…»
Писатель-демократ сумел не только ярко, увлекательно рассказать о поистине замечательном героизме русского народа, но и вскрыть гнилость крепостнического государства. Правда, вскрыть только объективно, потому что сам Станюкович не мог понять истинных причин поражения России, и, показав вопиющие противоречия крепостнического государства, он сумел сделать лишь совершенно беспомощный и неподходящий к ситуации пацифистский вывод: никакая война не нужна.
В «Севастопольском мальчике» Станюкович неоднократно обращается к работе дворянско-буржуазного историографа Н.Ф.Дубровина «История Крымской войны и оборона Севастополя» (Спб., 1900, «Общественная польза»). Однако писатель берет из этой книги в основном богатый фактический материал, отказываясь от толкований Дубровина и давая событиям свои трактовки, трактовки писателя-демократа. В цитации этой работы Станюкович весьма неточен.
В 18-м номере журнала после XII главы сообщалось: «Окончание следует». Однако в 20-м номере, помещая XIII главу, редакция отмечала: «Вследствие болезни автора окончание „Севастопольского мальчика“ откладывается до следующего номера». Печатание повести закончено в ноябре, а в конце 1902 г. писатель уехал за границу, где и умер через несколько месяцев. Таким образом, «Севастопольский мальчик» имеет только одно прижизненное издание.
Тема обороны Севастополя и Крымской войны занимала Станюковича всю жизнь. Мальчиком ему довелось быть не только свидетелем, но и посильным участником Севастопольской обороны. В своем творчестве к темам Крымской войны он обращался неоднократно («Побег», «Кириллыч», «Маленькие моряки» и др.). Наиболее полно и откровенно высказал Станюкович свои взгляды на Крымскую войну в 73-м публицистическом «Письме знатного иностранца», которое, однако, не было пропущено цензурой. Корректурные листы этого письма, почти полностью перечеркнутого цензором, хранятся в архиве Института Русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом, ф. 432, No 3). Вот выдержки из него:
«…Я расскажу вам страничку из нашего прошлого… Отрывок из личных воспоминаний того времени, когда под грохот севастопольской канонады мы прозрели». «Накануне мы еще верили в силу кремневого ружья (системы) и думали, что все пойдет превосходно.
Я был в то время еще мальчиком, но впечатления живо врезались в моей памяти, и я отлично помню настроение, бывшее в том самом городе, который теперь представляет развалины. Севастополь веселился. Еще накануне самой высадки был бал; большинство решительно не верило в возможность высадки, хотя союзный флот и маневрировал в виду берегов. «Не посмеют! Куда им!» — повторялось со всех сторон». «…Все ложились спать, уверенные, что вся эта военная суматоха пройдет… и снова жизнь пойдет своим чередом». Дворяне будут «веселиться по-прежнему, получать доходы с деревень, стричь косы у непокорных горничных, посылать на конюшню дерзких хамов и дрессировать солдат и матросов при помощи палок и линьков». «Культ страха, начинаясь сверху, проходил до низу и казался тогда большинству лучшим средством управления, точно так, как лучшим средством наживы… считалась дойная корова — казна и общий кормилец мужик», который «терпеливо нес ярмо и только по временам на холере (имеются в виду так называемые „холерные бунты“ крестьян, в которых выражался их стихийный протест против самодержавно-крепостнического гнета. — В.В.) вымещал свои невзгоды…»
С известием о начале высадки союзников недалеко от Евпатории, когда дворяне поняли, что понадобится помощь народа — «Тон понизился… Все стали говорить тише и как будто серьезнее… Даже с прислугой стали обращаться лучше те люди, которые до того не знали предела своей помещичьей фантазии… В барине почувствовался некоторый страх».
«Севастополь опустел. Все войска вышли из города, и в нем остался только флот. Страшная деятельность закипела в городе… Матросы на спинах перевозили с кораблей орудия на бастионы…» Защитники готовились к отпору врагу.
Станюкович резко говорит о неподготовленности властей, о страшных злоупотреблениях, об отсутствии необходимого вооружения, медицинского обеспечения. Он беспощадно обличает бездарных главнокомандующих русской армии, пользовавшихся полным доверием и поддержкой царя. Через все Письмо проходит мысль о том, что Севастополь держался только героическим мужеством народных защитников, которых власти бросили на произвол судьбы. Когда после Альминского сражения солдат «спрашивали о результатах битвы, они сумрачно отвечали, что ружья не стреляют…»
«Наутро я, по обыкновению, отправился со слугой купаться; надо было проходить мимо рынка. Вся площадь была полна ранеными солдатами; кто лежал тут же, кто сидел, кто протягивал руку, прося милостыню. Яркие лучи солнца заливали эту небольшую площадку, покрытую серыми шинелями и большими фуражками. Народ подавал; торговки перевязывали раны, ходили разговоры, что для раненых не приготовлено было помещения, что они ничего не ели… Я никогда не забуду этой тяжкой картины. Помню: торопливыми шагами я проходил мимо одного старого солдата с перевязанной какой-то грязной тряпкой головой; из-под перевязки сочилась кровь… Вдруг слышу голос: „Барчук!“ Я остановился. Старый солдат как-то нерешительно взглянул на меня большими серыми глазами, улыбнулся робкой улыбкой и тихо попросил „на табачок“.
И многие просили «на табачок», скрывая под этой просьбой просьбу на хлеб… Среди шума и оживления рынка слышен был ропот… Солдаты рассказывали, как в них стреляли, а они не могли даже отвечать».
Когда Станюковичи переехали в небольшой городок неподалеку от Севастополя, будущий писатель видел, как через город то и дело проходили войска и там же жило много интендантских чиновников. То и дело привозили раненых… Положение их было ужасно. О злоупотреблениях начинали говорить громче и громче… Рассказывали чудовищные вещи… В народе ходили рассказы о беспризорности солдата… Винили «господ» и говорили, что обманывают «царя»… Передо мной, мальчишкой, не стеснялись… Раненые солдаты рассказывали о том, как с ними обращались и как их кормили, и разносили эти рассказы по деревням… В то же время в нашем маленьком городке шло разливное море. Комиссариат кутил, кутили и офицеры… Кавалеристы, не стесняясь, говорили о заработанных кушах, и, помню я, когда один из молодых офицеров пытался возразить… громкий смех… вырвался в ответ молодому человеку. Выходило, что все «пользуются»… вся Россия крадет чуть только можно…»
Станюкович рассказывает в Письме и об общественном подъеме конца 50-х — начала 60-х годов, непосредственным поводом к которому была Крымская война: «В обществе появились новые веяния… Явились разоблачения чудовищных вещей, творившихся при мертвом молчании. Ликующая стояла новая Россия у порога нового времени, и радость ожидания окрыляла надежды, когда пронесся слух, что мужики будут не только свободны, но и экономически обеспечены… Тогда переживались счастливые минуты. Впереди предстояла широкая дорога новой жизни, иного счастия, иных песен. Я был на пороге жизни, когда появился известный манифест о крестьянах…»
Писатель-демократ сумел не только ярко, увлекательно рассказать о поистине замечательном героизме русского народа, но и вскрыть гнилость крепостнического государства. Правда, вскрыть только объективно, потому что сам Станюкович не мог понять истинных причин поражения России, и, показав вопиющие противоречия крепостнического государства, он сумел сделать лишь совершенно беспомощный и неподходящий к ситуации пацифистский вывод: никакая война не нужна.
В «Севастопольском мальчике» Станюкович неоднократно обращается к работе дворянско-буржуазного историографа Н.Ф.Дубровина «История Крымской войны и оборона Севастополя» (Спб., 1900, «Общественная польза»). Однако писатель берет из этой книги в основном богатый фактический материал, отказываясь от толкований Дубровина и давая событиям свои трактовки, трактовки писателя-демократа. В цитации этой работы Станюкович весьма неточен.