— А что с Корделией? — спросил он резко.
   — Что с Корделией? Она в безопасности, — ответила богиня, убирая зеркало. Это тоже должно было причинить ему боль. Это также было жестоко, потому что человек в сером, чье имя он угадал, обещал, что он, а не Дэвид, спасет Корделию. Он также пообещал, что Дэвид всю оставшуюся жизнь будет нести груз этого знания. Баст прислушалась к нему и не побрезговала подсказкой.
   — Тебе не обязательно было это делать, — прошептал Дэвид, пока его душа корчилась от разъедающей кислоты его собственного гнева. — Ты получила мое согласие!
   Она наклонилась ближе, и в её огромных кошачьих глазах он поймал влажный отблеск.
   — Ты прекрасно знаешь, в чем дело, мой возлюбленный, — сказала она очень мягко. — Поразмысли, и ты поймешь, что у меня не было выбора. Ты дал мне кое-какие знания о боли, которых у меня не было раньше. Ради меня ты должен отправиться в Ад, мой единственный возлюбленный, но Ад не будет настоящим, пока в тайных уголках твоего сердца остаются островки покоя. Я сделала это не ради твоего согласия, которое уже получила, а чтобы причинить тебе боль — боль, которую ты поклялся перенести.
   Не вини меня в этом, любимый, ведь это ты объяснил мне природу и значение боли, и я не посмею больше быть милосердной — теперь, когда ты должен видеть так ясно, как никогда. Я, как и ты, не понимаю, зачем нужна боль, но я, как и ты, знаю что она необходима. Поэтому, мой возлюбленный, я должна ранить тебя — так изощренно, как смогу. Прости меня, возлюбленный, потому что я не знаю, что и почему я делаю, но знаю только, что так должно быть…
 
   Дэвид никогда не терял сознания, потому не мог и пробудиться, но он потерялся на окраинах своего болезненного состояния и вернулся обратно, лишь когда Ангел Боли перенесла его в место отдыха и отпустила.
   Постепенно он разобрал, что находится в лесу. Воздух был горячим и влажным, но густая листва защищала его от прямых солнечных лучей, которые, словно мозаика, игл, пронизывали купол леса. Хотя земля была затенена, она не была голой — повсюду росла густая трава, мягко пружиня под его телом, и распускались крохотные цветы. Деревья также стояли в цвету, но свисающие с извилистых ветвей цветы сильно отличались от тех, которые росли в траве, по форме они напоминали большие, яркие колокольчики.
   Он слышал мягкий плеск падающей воды.
   Когда Лидиард попытался сесть, чтобы увидеть воду, возобновившаяся боль пронзила его с головы до пят. Он чувствовал раздражение каждого истертого сустава, напряжение в каждом изнуренном мускуле. Он страстно и яростно желал иметь силы не обращать на боль внимания, или, по крайней мере, действовать, невзирая на неё — но прошло более минуты, прежде чем он смог принять сидячее положение.
   Пруд находился в низине, не далее чем в дюжине шагов. Его питал быстрый ручей, который переливался через маленький, поросший мхом камень, чтобы упасть с высоты руки. Его устье было более широким и мелким и наполовину заросло сорной травой.
   Он не знал, холодна ли вода, хотя у него не было и оснований полагать, что она не окажется такой же теплой, как насыщенный влагой воздух. Его мучила сильная жажда, и единственная мысль, которой удалось прорваться в его смущенное сознание, было желание добраться до края пруда и напиться. Он ещё не успел задуматься, где он находится, как и почему он здесь оказался: его воля сконцентрировалась на единственной задаче — добраться до пруда.
   Воздух, который он с усилием втягивал, казался липким. На мгновение, когда боль заставила его остановиться, временная нехватка силы воли приняла форму извращенного убеждения, что ему не обязательно пить — жажда может прекратиться, если он будет просто втягивать сырой воздух. Но он заставил себя двигаться. Он не стал задаваться вопросом, что он сможет ещё сделать, учитывая то, что он еле полз. Он смотрел на водопад и пруд и подтягивал себя к ним дюйм за дюймом.
   Наконец, ценой страшных и немилосердных усилий, Дэвид достиг берега.
   Он наклонился к воде, как зверь, и пытался пить, но у него не получилось. Ему пришлось вытянуть руку и зачерпывать воду горстью, поднося её к губам и понемногу глотая.
   Вода не была холодной, но её тепло было таким же приятным, как и её чистота, и по мере того, как он утолял жажду — что происходило необыкновенно быстро — мучившая его боль проходила.
   Он с удивлением почувствовал, что случилось чудо.
   Боль снизилась на порядок. Будто бы он был обмотан слоями колючей проволоки, которые теперь один за другим разматывали. С каждым слоем приходило все большее облегчение, и каждый был ближе к его сердцу, чем предыдущий. Он остро почувствовал, что не понимал многие годы, что значит не испытывать боли. Он осознал, что состояние, которое он принимал за нормальное и терпимое, было лишь уровнем боли, к которому он приспособился.
   Его страдания завершились, и он подумал, не сходно ли это со всей человеческой жизнью, и был ли хоть один живущий человек когда-нибудь на самом деле свободен от боли.
   Он выпил ещё воды, на этот раз легко двигая рукой и пальцами. Теперь Лидиард чувствовал не просто отсутствие дискомфорта, но здоровье и благоденствие, которых никогда не ощущал раньше, даже в самом расцвете молодости — перед тем, как заболел, до того, как он был ужален магической змеёй в египетской пустыне.
   Наконец он напился и позволил воде, взбаламученной движениями его руки, снова успокоиться. Вскоре воды пруда стали зеркально гладкими, и он мог разглядеть неясное отражение своего лица в мелкой ряби.
   Он с трудом узнавал себя.
   Должно быть, он стал лет на двадцать моложе, все следы усталости, напряжения и старения покинули его черты. Это не было иллюзией, так как он мог посмотреть на свои ладони и часть предплечья, не закрытую рукавом. Следы его болезни, ранее хорошо заметные, полностью исчезли. Его кожа была гладкой и блестящей, суставы больше не были раздуты.
   Он напился из источника молодости.
   Вначале его медлительное сознание отказывалось принять эту мысль, даже в качестве метафоры, но правда бросалась в глаза, и ему пришлось её принять. Он, конечно, знал, что видит сон, но освободиться от своего недуга, хотя бы во сне, казалось ему бесценным достижением. Он видел сны все эти двадцать лет, но его сны — даже смягченные опием — никогда не могли освободить его от ощущения боли настолько полно, как этот. Он понимал, что не стоит относиться с презрением к подобной возможности.
   Он легко и плавно поднялся. И встал, разглядывая лесные заросли и бесчисленные разрывы в листве, сквозь которые лился свет, наслаждаясь собственным существованием. Он торжествующе раскинул руки и открыл рот, чтобы закричать от восторга — но крик не вышел из его уст.
   На некотором расстоянии от него, почти скрытое высоким подлеском, лежало тело другого человека. Учитывая обстановку, человек был одет так же абсурдно, как и сам Дэвид — в наряд джентльмена: брюки, жилет, пиджак и галстук. Костюм был темно-серым, странно контрастирующим с окружающей зеленью.
   Сначала Дэвид не мог разглядеть лицо человека; но, даже не успев подойти к лежащему, он понял, что это тот самый бледный человек, который увез его из дома и привел, зная то или нет, на свидание с Ангелом Боли.
   Глаза бледного человека были плотно сомкнуты, он лежал неподвижно, но дышал. Он был жив.
   Дэвид знал, что делать. Он подошел к озеру и аккуратно сложил ладони, образовывая чашу. Затем он набрал как можно больше волшебной воды и подошел к лежавшему. Было нелегко напоить человека из пригоршни, но ему удалось смочить губы человека, и тот инстинктивно открыл рот. Большая часть воды пролилась мимо, но часть Дэвид смог вылить незнакомцу в рот.
   Он вернулся к озеру, чтобы набрать ещё воды. На этот раз, когда он вернулся, серые глаза человека были открыты, и он смог выпить большую часть драгоценной жидкости.
   Ещё до того, как человек встал на ноги, он начал изменяться. Не только следы времени пропадали с его лица, казалось, сама его плоть была им у кого-то одолжена. Будто бы раньше он носил какой-то неудачный заменитель давным-давно сорванной плоти.
   Дэвида вода жизни лишь омолодила, но этот человек явно нуждался в полном восстановлении.
   С помощью Дэвида человек встал на ноги, и Дэвид помог ему добраться до берега. Они вместе опустились на колени, и Дэвид поил его, снова и снова набирая воду руками.
   С каждым глотком воды человек становился все сильнее. Он был худым, а теперь становился здоровым. Его ранее безжизненные глаза стали темнее и гораздо ярче. Его черты, ранее изможденные и мертвенные, становились все живее и мягче. Одежда, которая болталась на нем как на вешалке, теперь стала явно ему мала.
   Дэвид, сосредоточившись на том, чтобы поить человека, не находил времени разглядеть его лицо, пока превращение не подошло к концу. Затем он отошел, чтобы дать человеку встать и отпраздновать дар истинного здоровья. Его восторг от восстановления незнакомца был резко оборван, хотя не уничтожен полностью, шоком узнавания. В конце концов, он уже ранее догадывался, кем был этот человек.
   Это был Джейкоб Харкендер.
   Харкендер некоторое время смотрел на свои руки, затем ощупал ими щеки и шею, словно он был слепцом, изучающим чужое лицо. Наконец он поднял глаза.
   — Где мы? — неуверенно спросил он.
   — Думаю, мы в пародии на сад Эдема, — сказал ему Дэвид. — Но я полагаю, что это новый порог, на котором мы должны подождать. Не думаю, что мы останемся тут надолго.

Интерлюдия первая.
Боль смертных сердец

   Изучая устройство нервной системы животных, нам удалось до некоторой степени выяснить, что род информации, называемый «болью», передается тем же нейронным каналом, что и остальные виды ощущений. Но что, в таком случае, позволяет отличать болезненные ощущения от приятных? Все наши ощущения состоят из электрических импульсов, проходящих нейронными каналами; почему же, в таком случае, некоторые из них воспринимаются как крайне неприятные, в то время как остальные — нет?
   Одна из гипотез состоит в том, что за передачу болевых и приятных ощущений отвечают разные области мозга. Но даже если мы не примем в расчет то, что идея френологического анализа потерпела сокрушительное поражение, подвергшее сомнению все идеи подобного рода, останется вопрос: почему один вид передаваемых ощущений должен передаваться в одну область, а другой — в другую?
   В настоящее время мы можем только обойти стороной эту загадку, признавая существование некого естественного механизма неизвестного рода. Хотя мы не знаем, как он работает, мозг, видимо, способен «переводить» определенные паттерны электрического возбуждения таким образом, что сознание вынуждает организм усиливать сигнал либо избегать его источника, в то время как иные паттерны переводятся таким образом, что разум ищет способа поддерживать или повторять вызывающий их стимул. Боль учит нас избегать её источника; удовольствие физиологически стимулирует нас на поиски внешнего источника его происхождения.
   Польза боли, на примитивном и грубом уровне, вполне очевидна. Естественный отбор с необходимостью наделил высокоразвитые организмы способами вырабатывать привычки, которые обеспечивают выживание; представляется вполне логичным, что то, что может нам повредить, должно причинять боль. В таком случае мы обучаемся избегать повреждений.
   На первый взгляд представляется также логичным, что наибольшие опасности должны сопровождаться наибольшей болью, но на самом деле, если следовать за логикой и далее, она покажется сомнительной и маловероятной. Легко заметить, что слишком сильная боль может помешать действию, а не стимулировать его. Таким образом, при серьезном повреждении может оказаться меньше шансов исцелиться, если организм окажется не способен действовать из-за избытка боли. Кроме того, если мы признаем, что боль имеет обучающую функцию, то не понятно почему некоторые неизлечимые заболевания, с которыми больной никак не в силах справиться, постоянно продолжают причинять сильнейшую боль.
   В любом случае, экстраполируя нашу гипотезу, мы не можем не признать, что существует несколько интересных аспектов многообразного феномена боли. Определенно нет четкой корреляции между силой повреждения и болью, которую оно вызывает. Солдаты, раненные в бою, рассказывают, что крайне серьезные повреждения практически не беспокоили в первые моменты. С другой стороны, иногда говорят, что раны, даже полностью исцелившись, продолжают вызывать сильнейшее болевое ощущение, названное Митчеллом «каузалгия». Как он полагает, это одна из самых интенсивных разновидностей боли. В данном контексте также следует упомянуть замечательный феномен «фантомных болей», когда несчастный инвалид ощущает боль ампутированной конечности, несмотря на её отсутствие.
   Также парадоксальна боль, вызываемая болезнями. Некоторые виды внутренних болей можно считать обучающими: например, боль в животе может приучить нас избегать определенных видов пищи. Но сложно понять, какая польза может быть в данном случае от болей при желчекаменной болезни, камнях в почках, при раковых опухолях. Утверждением, что зубная боль привела к изобретению и развитию профессии дантиста, а внутренняя заслуга аппендикса состоит в том, чтобы принудить его владельцев обратиться к помощи хирургии, можно, без сомнения, довести спор до абсурда. Естественный отбор способен лишь напоминать действия Создателя, и он сформировал природу наших предков задолго до того, как у них появилась отдаленнейшая возможность развить подобные умения.
   Сложно рационально подвергнуть сомнению тот вопиющий факт, что большая часть боли, которую мы испытываем, совершенно не конструктивна, но служит лишь дополнением к бремени нашего неотвратимого ослабления. Большинству людей боль представляется совершенно естественной просто потому, что они привыкли к такому положению дел. Отсутствие какого-либо рационального объяснения этому легко объясняет религиозные мифы, которые простираются далеко в прошлое, чтобы объяснить, почему человек обречен вести свою жизнь под гнетом вечного наказания.
   Простейшее объяснение, с помощью которого мы надеемся дать разумный ответ разнообразным вопросам боли, заключается в гипотезе, что те боли, которые не вдохновляют нас на совершение полезных действий, являются просто побочным продуктом аппарата, созданного естественным отбором на благо «полезной» боли. Но это решение не подходит, поскольку аппарат, проводящий боль — нервная система — не предназначен полностью для этой цели. Электрические сигналы, вызываемые внешними явлениями, могут, в принципе, восприниматься как приятные или как неприятные, в зависимости от уловок мозга. Почему же тогда мозг должен быть сформирован естественным отбором так, что он расценивает определенные сигналы как болевые, даже если никакое подходящее действие для того, что избежать повторения или прекратить это явления, совершить невозможно? Почему тогда способность мозга чувствовать не организована так, чтобы эффект от неизлечимых болей был нейтральным?
   Из сообщений африканских охотников видно, что механизм боли у животных работает по-разному. Антилопы и зебры, преследуемые львами или гиенами, прилагают все усилия, чтобы не быть пойманными — но, оказавшись сбитыми на землю, они часто становятся совершенно покорны судьбе, словно потеряв способность к ощущениям. Канадские трапперы также сообщают, что животные могут отгрызть себе конечность, чтобы выбраться из капкана. Подобная операция была бы крайне сложна для человека, даже вооруженного пилой или набором скальпелей, из-за воздействия боли на сознание и руку, направляющую лезвие. В данном контексте мы, разумеется, должны быть готовы различать физиологию боли и осознание «причинения вреда» — которого животные могут и не иметь, — но знание об этом различии не разрешает загадку.
   Если взглянуть на проблему с другой стороны, то следует обратить внимание на определенные способности, которых наш мозг не имеет, хотя логика предполагает, что естественный отбор должен был бы нас ими наделить. Если подойти к вопросу с неортодоксальной точки зрения, то, конечно, кажется очень странным, что мы полностью отданы на милость боли и она так легко выводит нас из строя, что её обучающие функции могут быть подвергнуты серьёзному сомнению. Получается, что это не достаточно контролируемое явление. Боль от ожога приучает нас убирать руки от огня, и, несомненно, урок запоминается, но ощущение боли сохраняется надолго — неужели функция подкрепления должна быть столь сильной? Почему информирующий сигнал должен быть настолько интенсивным и безнадежно неприятным? Почему наш мозг создан таким образом, что разум, находящийся в сознании, не может получить милосердную помощь перед лицом агонии?
   Стоит здесь заново подчеркнуть, что люди, верящие в сверхъестественное провидение, имеют не лучшие ответы на эти вопросы, чем люди науки. Если уж действительно существует космический план, по которому существование зубной боли подстегивает изобретение услуг дантистов, то почему бы не включить в него и какой-то род естественного обезболивающего, которое избавило бы людей от ядовитого воздействия эфира и хлороформа? А если боль, как полагают некоторые, является божьей карой за грехи наших предков, то почему получается так, что добрые страдают не меньше, чем злые? (Если в этой области возможно вообще какое-то преимущество, то им явно обладают злые, чей грех часто состоит как раз в том, чтобы причинять ненужную боль их более кротким собратьям).
   Перед нами встанет ещё больше вопросов, если мы рассмотрим разнообразие индивидуальных реакций на ранения и болезни примерно одинаковой тяжести. Без сомнения, наша реакция на боль отчасти связана с отношением. Стоик с достоинством переносит то, что сломит волю его ближнего. Слабовольный находит невыносимым то, что преодолевает его ближний. Человек того типа, который доктор Крафт-Эблинг называет мазохистом, активно добивается болезненных переживаний определенного типа и находит их приятными. Ритуалы, которыми отмечается достижение совершеннолетия во многих примитивных обществах, часто сопровождаются ордалиями, и не так давно ордалии признавались также и в английском праве; подобные испытания основываются на неявном предположении, что способность перенести боль является и должна быть свидетельством смелости и правоты.
   Без всякого сомнения, тем не менее, не следует доказывать, что стоицизм, как и мазохизм, могут быть логически доведены до абсурда. Дело просто не в том, что известная смелость и целеустремленность позволят всякому человеку выстоять пытку, или что человек в состоянии полностью перестроить опыт своих внутренних переживаний так, чтобы получать удовольствие от всякого болезненного ощущения. Опыт, благодаря которому мазохист получает удовольствие от боли, всегда индивидуально сопряжен с частным и глубоко личным значением, обычно религиозным или сексуальным; не боль сама по себе может быть приятной, но ситуация, в которой боль возникает в особом социальном или психологическом контексте. Ни существование стоиков, ни существование мазохистов не отменяют того, что боль является проклятьем, тяжелейшие проявления которого не имеют разумного объяснения. Его тяжелейшим последствиям мы не может дать более или менее эффективный отпор.
   Заманчиво предположить, что рано или поздно этот недостаток человеческого естества будет исправлен, если не сверхъестественным вмешательством, которое отправит нас в Рай свободными от боли, то дальнейшей работой естественного отбора или искусством практической науки. Возможно, естественный отбор, благоприятствуя тем особям, чей контроль над собственной болью немного полнее, чем у их ближних, в конце концов произведет расу, чьи болевые ощущения будут регулироваться в строгом согласии с принципом необходимости. Возможно, рост наших знаний и понимания освободит нас от необходимости такого долгого ожидания и обеспечит нас какими-нибудь химическими или механическими средствами, облегчающими боль быстро, легко и индивидуально. Несовершенные обезболивающие средства, с которыми мы уже знакомы — опий, морфий и кокаин — возможно, в будущем будут дополнены иными и лучшими составами.
   Но если мы потворствуем себе в данном предположении, то, возможно, нам следует задумать и о другом, и спросить себя: неужели природа действительно так глупа, как мы её представили? Может быть, в боли содержится какая-то иная, кроме обучающей, функция, которую мы упустили? Возможно ли, что наши предки, чья природа сформировалась в процессе дарвиновского отбора, действовавшего сотни тысяч лет, получали от боли какое-то преимущество, которое мы лишь недавно утратили или которое нам до сих пор не удалось осознать?
   Если человеческий мозг ощущает боль особенным образом не из-за простой прихоти природы — неудачного побочного продукта развития сознания и силы рационального мышления, — тогда мы должны с необходимостью искать функции и пользу сверх просто обучающей. Если мы сделаем это, нам стоит серьезно принять, хотя бы как гипотезу, тот факт, что боль может быть определенным поводом или стимулом, который побуждает людей к усилиям, выходящим далеко за рамки избегания определенных действий и предметов — возможно, даже далеко за пределы общего поиска комфорта, убежища и эффективной медицины. Возможно, нам следует приготовиться к принятию идеи о том, что интеллектуальный человеческий прогресс — как в области индивидуального саморазвития, так и в области коллективного интеллектуального состояния — каким-то образом выигрывает от частного болевого опыта, который приходится переживать людям.
   Существует и другая тема, которую следует учесть; она ещё больше усложняет дело анализа и построения гипотез. Нам уже пришлось заметить различие между физиологическим феноменом боли (т.е. передачей определенных электрических импульсов по нервам в мозг) и субъективным болевым переживанием (т.е. знанием о боли, чувством вреда, воспринимаемым активным сознанием).
   К данному наблюдению следует добавить, что осознание течения причинности иногда является обратным. Иногда мы чувствуем боль из-за предметов, совершенно отличных от обжигающего пламени или колющихся шипов, нас также «ранит» чувство горя от потери наших близких, или потери любви и самих любимых. Мы часто говорим о «больном сердце» или о боли, причиненной оскорблением, и тут, разумеется, могут проявляться физические симптомы, сопровождающие то, что по существу, является душевным переживанием.
   Более того, такие типы «эмоциональной боли» часто более могущественны в своем воздействии на нас, чем простая физическая боль. Слезы, которые проливает ребенок, разбивший коленку, часто менее тягостны, чем те, которые следуют за бранью в его адрес; взрослые учатся сдерживать свои слезы, когда их ранят словами, но также могут плакать от метафорически причиненной боли и проливать слезы сочувствия из-за ран тех, кого они любят.
   Разница воздействия особенно ярко проявляется в феномене суицида. Точно не известно, но люди сравнительно редко убивают себя из-за агонии; тоска и любовное разочарование — гораздо более частые мотивы для саморазрушения. Следует также заметить забавную, но распространенную форму речи, свойственную некоторым людям, которые иногда говорят, что, несмотря на страдания, доставляемые травмами или болезнью, они довольно «хорошо» чувствуют себя. Отсюда мы можем заключить, что чувство здоровья, связанное с чувством своего эмоционального согласия с миром, иногда считается более ценным, чем чувство отсутствия боли. Человек под пыткой может, несмотря на исключения, быть принужден агонией предать своих любимых, но последующее чувство вины может превратиться в ношу эмоциональной боли для них, которая будет мучить их ещё долго после исцеления физических ран.
   Несмотря на то, что этот вывод может показаться излишне эмоциональным, есть определенный толк в аргументе, что лучшим противоядием от боли является не химическое средство вроде опия, но возможность чувствовать, что жизнь достойна жизни и вознаграждается, несмотря на твои страдания. Не следует недооценивать качество опия, и человек, испытывающий тяжкую боль, совершит глупость, отказываясь от него, но когда он проглатывает настойку, его нужды не заканчиваются. Тот факт, что человек любит своих жену и детей и любим ими, может помочь ему переносить физические трудности гораздо дольше.
   Без сомнений, человек может согласиться на известный риск повреждения и переносить существенную продолжительную боль, если ему известно, что жизнь его жены или детей под угрозой. Он может, конечно, быть принужден отбросить свои принципы под жестокой пыткой, но это не уменьшает значение того факта, что он также может пожертвовать собой, чтобы спасти других. Как могла бы существовать армия и вестись войны, если бы не сила чувства долга, заставляющая преодолевать угрозу ранения и боли?
   Данное наблюдение придает определенное доверие гипотезе, что боль, кроме обучающей функции, имеет и некую функцию стимула, побуждающего импульса.
   Опыт эмоциональной боли не приучает множество людей к меньшим чувствам по отношению к любимым, большинство людей не отзываются на свой первый опыт тоски из-за неразделенной любви, каким бы болезненным этот опыт ни был; и только малая толика тех, кто приходит во временное безумие от разочарования в любви, становятся полностью бесчувственными. Естественный отбор дал нам возможность испытывать эмоциональную боль не для того, чтобы мы избегали её причин, если эмоциональная боль не является просто жестоким случаем сильного чувства; она должна служить иным целям, которые также важны для нашей способности к выживанию и передачи этой способности нашим потомкам.