Страница:
2
Мягкий, приглушенный свет ласкал его усталые глаза. Прохладный, успокаивающей бриз пролетел, утешая израненную душу, как обезболивающая настойка опия.
Он вернулся в свое тело, и кажется, очнулся в реальном мире, судя по тому, как пульсировала привычная боль — общее болезненное ощущение, состоящее из множества менее болезненных уколов боли в позвоночнике и суставах.
Он стоял в одной из палат больницы, где работал много лет. Это был не его личный кабинет, где он хранил свои вещи и книги и где стоял его письменный стол, но одна из соседних прозекторских, где лежали трупы и проводились вскрытия.
Дэвид иногда задумывался, наблюдая за студентами, орудующими своими скальпелями, каково самому лечь под нож, с виду мертвым, но на деле живым, и почувствовать каждое движение лезвия, однако быть неспособным издать малейший звук или пошевелиться. Не так ли будет выглядеть то, что должно с ним произойти? Может быть, из хранилища его наиболее личных и тайных кошмаров выбрали этот, чтобы ввергнуть его душу в самые страшные круги пророческого озарения?
Он огляделся и кое-что вспомнил. Он вспомнил, что был в собственной комнате — во сне внутри сна — и встретил там кого-то, притворяющегося им самим.
Он встретил Махалалеля, создателя Глиняного Человека и лондонских оборотней. Махалалель сказал ему, что все будет хорошо. Махалалель пообещал ему, что обнаруженная Дэвидом истина пойдет ему на пользу.
Дэвид вышел из прозекторской и поспешил по коридору в свой кабинет, где он так часто закрывался от мира. Он ворвался в комнату, захлопнув за собой дверь и уставился на пустое кресло за столом. Он был один.
И все же он помнил. Это был лишь сон во сне, но он помнил.
Он огляделся в своей старой комнате. Высокие, заиндевевшие окна и стены, увешанные полками, остались такими же, как были, также как и сосуды на полках, цветные рисунки на стенах, доска и маленький комод, полный инструментов. Все осталось на месте.
Затем он обернулся и посмотрел на дверь, которую только что захлопнул за собой, на которой висел…
Лицо египетской кокетки, как обычно, смотрело на него — но картина теперь была не на холсте. Теперь она оказалась нарисована на боку того, что видимо, было настоящей гробницей мумии. Дверь перестала быть прямоугольной, несмотря на то, что, когда он заходил, он ещё была такой. Теперь на её месте осталась лишь выгнутая боковина гробницы, вделанная в стену.
Он знал, что это была не настоящая гробница. Он узнал её и понял, из какого ночного кошмара она была взята, чтобы служить вратами из кости и рога* [3], через которые он должен пройти.
В комнате больше никого не было. Никто не схватит его, не подтащит к выгнутой двери и не откроет её. Он должен сделать это сам. Он понимал это: он должен действовать добровольно, если он действительно собрался увидеть то, что следует увидеть. Он вынужден дать согласие. Он должен согласиться на ночные кошмары, на боль, на соединение своей провидческой силы с силами пятью его товарищей.
«Ты единственный, кто действительно способен понять» — сказал Махалалель. Не означало ли это, что Махалалель — который оказался лишь сном внутри сна — уже знает? Или это означало только то, как мало понимают, по мнению Махалалеля, три соперничающих ангела?
Сомнение ни к чему не вело, но и течение времени не имело значения. Он в равной степени ничего бы не потерял, помедлив. Он был вправе стоять и ждать, пока его как-нибудь не принудят двинуться дальше: голодом, жаждой, болью в спине, которая представлялась ему штопором, вкручивающимся в позвоночник. Он отлично знал из опыта и научных наблюдений, что существует определенный вид болевого напряжения, когда человек, мучимый тупой болью, ищет острой, чтобы отвлечься. В такие моменты человек может разбить себе кулак или голову о каменную стену.
Пока его ничто не принуждало. Божество, обращавшееся с ним раньше так небрежно, теперь предлагало свободное сотрудничество. Она нуждалась в нем, она хотела, чтобы он отдался в объятия Ангела Боли по собственной воле.
Он был свободен. Сколько ему приходилось об этом просить?
Изображение на крышке гробницы было крайне грубым портретом Ангела Боли. Если бы он был художником, то придал бы ей гораздо более величественный вид! Мертвые, плоские глаза, уставившиеся на него с картины, не имели ничего общего с яростными, сверкающими очами, которые он так часто наблюдал.
Как бы поразился мир, подумал он, если бы толпы, спешащие посмотреть на ежегодную выставку в Академии, встретились бы с истинным портретом Ангела Боли! Они бы отшатнулись от свирепости её взгляда… и, пятясь назад, неужели они не увидели бы, как она прекрасна, как великолепна в своем невыносимом гневе, как величественна в своей неспособности к доброте?
Дэвид вспомнил Сатану, каким он впервые увидел его, — страдающим в Аду, с телом, пробитым насквозь семью длинными гвоздями.
Но я и есть Сатана, подумал он. Я всегда был Сатаной в своих снах. Мои имя была Прометей, Тантал, Давид — и я все ещё ношу на себе стигматы тех ужасных гвоздей, куда бы я ни пошел. Я свободен, но я не могу изменить обстоятельства моей свободы.
Он медленно прошел вперед, чтобы открыть крышку гроба, и увидел гвозди.
В средние века они называли это устройство «железной девой». Они не были знакомы с Ангелом Боли так близко, как он, иначе назвали бы его как-нибудь иначе.
Он рассмотрел семь гвоздей внутри гроба и застежки, которые удержат его на месте. На этот раз лезвия располагались иначе. Два пронзят глаза, два — брюшную полость, один — пах и два — колени. Ни один не был достаточно длинным, чтобы нанести смертельную рану, жертвы этого орудия пытки должны были умирать медленно.
Дэвид изучил свои руки, потер их, наслаждаясь осязанием. Ничто не напоминало сон, и только логика подсказывала ему, что он не на самом деле не бодрствовал, не находился в этой комнате. Но пусть все вокруг было фальшивым, плоть его оставалась настоящей: плотной, чувствительной и, несомненно, его собственной. Только интеллект уверял его: ты в руках богов, и это не тот настоящий мир, в котором ты был рожден. Ты в руках богов, и что бы ни произошло, ты можешь быть исцелен, восстановлен, воскрешен.
Некому было заставлять его забираться внутрь, некому было затягивать замки. Ему следовало зайти в машину пытки самостоятельно и держаться на месте, пока лезвия пронзают его. Он почувствует, как они войдут в его тело, точно так же, как если бы он был в пыточном подземелье какого-нибудь охотника за еретиками. Он будет чувствовать их, даже несмотря на то, что поток видений унесет его из этого грубого подобия места и времени в хаос бесконечности, он все равно будет чувствовать, как они прокладывают свой путь внутри него, медленно разрывая его внутренности. Даже когда Ангел Боли слетит к нему со звезд, как она делала это раньше, чтобы унести его в пестрое небо, он будет чувствовать жестокую плотность гвоздей внутри себя, поддающихся под его собственным весом: насилующих, уродующих и загрязняющих его.
Он почувствует все, как Сатана в облике Прометея — его второе «я» — однажды чувствовал, как орлы разрывают его плоть, снова и снова вырывая из неё сердце, и нет никакой надежды на спасение…
Он должен добровольно принять ласку лезвий. Он должен добровольно принять объятия Ангела Боли. Он должен добровольно подкинуть игральные кости волшебства, и невозможно полагаться на то, что повезет ему, его детям или всему человечеству. Это была его сделка с богами, единственная сделка, которую они позволили ему заключить.
Медленно, почти машинально, он перекрестился, прикоснувшись ко лбу, к сердцу, к обоим плечам. Хотя он давно уже не был христианином, в его движении не было насмешки или иронии. Однажды он видел, как распяли маленького ангела, и он видел, как ангел восстал с креста, чтобы совершить чудо милосердия. Он не пренебрег этим примером и искал в нем источник силы и решительности. Затем он зашел в «железную деву», осторожно разместился в ней и потянул на себя крышку.
В последний момент мужество отказало ему, но это уже не имело значения. Оказалось достаточно малейшего толчка, чтобы крышка пришла в движение, и сила инерции закончила работу, приковав его в полной темноте.
В первое мгновение ощущение лезвий, вонзающихся в его плоть, было абсурдно лишено боли, и у него возникло чудное предположение, что он как-то обманул тех, кто собирался его использовать, восстановив в себе способность к анестетическому шоку, которую утратило человечество… но это мгновение прошло.
Пришла невыносимая боль, и с ней пришел свет.
Люк Кэптхорн никогда не участвовал в коллективном поклонении Дьяволу, и потому никогда не строил ему алтаря. Он не хранил иконы, на которой было бы изображение его Повелителя. Он также не был оригинален — его мнение по поводу внешности Сатаны и порядка служения ему были полностью заимствованы у других.
От монахинь Хадлстона, от Джейкоба Харкендера и Джейсона Стерлинга — никто из них, впрочем, не предполагал, каким целям послужат их идеи — Люк почерпнул собирательный смутный образ шабаша, на котором Повелитель Ада с радостью встречал своих преданных слуг, принимая кровавые жертвы и награждая их дьявольской содомией. Он верил, что у Дьявола козлиная голова, а иногда голова летучей мыши, что его хвост раздвоен, а ноги поросли шерстью. Он также представлял, что глаза Дьявола светятся как горящие угли.
Ничто в фальшивом Эдеме Гекаты не переубедило его, также как и встреча с Баст, богиней с головой кошки. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был вполне готов поверить, как только все закончилось, что пережил какое-то пьяное видение. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был полностью уверен, вернувшись в мнимую реальность, что находится в собственном теле и в собственном мире.
Как ни странно, единственное, что беспокоило его в привидевшемся сне, так это то, что он застрелил сэра Эдварда Таллентайра. Но не сожалел об этом, так как знал, что во сне мы можем застрелить кого угодно и не окажемся виновными. Однако его настораживал тот факт, что он вообще сделал это, учитывая, что старик и так был весь изранен, и что его хозяин — к которому он испытывал искреннее уважение — пытался спасти Таллентайра.
Но его тревога длилась недолго. Она быстро сменилась изумлением по поводу окружающей обстановки. Он был в лаборатории, где Стерлинг держал свой электрический механизм, и не помнил, как пришел туда и что там делал. Он был полностью одет, стоял прямо и явно очнулся от своего странного сна совсем недавно, но не помнил, с какой целью отправился сюда, когда потерял контроль над собой.
Он огляделся в поисках какой-нибудь подсказки. Заметив тень движения в темном углу, он понял, что какое-то из животных Стерлинга, должно быть, убежало. Возможно, это была лягушка или одна из мышей, которыми ученый кормил пиявок. Он предположил, что находится здесь, чтобы поймать животное, и немедленно пошел туда, где заметил движение.
Ничего не было видно, но он неожиданно почувствовал сильное волнение. Он тихо выругался вслед невидимому существу, затем он обругал свое несчастное положение и своего проклятого нанимателя. Затем, предложив истинному Повелителю и хозяину забрать души всех тех, кто когда-либо обижал его, он развернулся и уставился на входную дверь.
И оцепенел от вида того, что ждало его там.
У него не было ни козлиных черт, ни облика летучей мыши, но были рога, и оно обернулось плащом, странно схожим со сложенными крыльями летучей мыши. У него не было ни копыт, ни хвоста. Но его глаза пылали, как горящие угли.
— Твои желания исполнены, — сказало оно. — Твой господин проклят, и все изменилось. Твоя служба завершена, и я пришел наградить моего любимого сына.
Его лицо было цвета бронзы, но не уродливо. Язык раздвоен, как у змеи, но когда он нежно облизал свои черные губы, то сделал это с таким изяществом, что Люк испытал нечистое желание почувствовать, как этот язык облизывает его собственные губы и проникает в его рот. Ярко горевшие глаза были похожи на глаза ребенка…
Покрытые ностальгической патиной, самые счастливые воспоминания Люка касались Хадлстона, где он впервые научился удовлетворять свою похоть за счет детей, доверенных его заботам. Он чаще использовал мальчиков, чем девочек, потому что мальчики легче переносили плохое обращение, и он всегда боялся, что девочки могут оказаться достаточно пугливыми, чтобы рассказать о своих грехах на исповеди. Теперь, несмотря на то, что он иногда покупал услуги проституток, его удовольствие казалось гораздо более слабым. Оно было лишено волшебства, лишено прекрасной, нечистой радости.
— Кто ты? — спросил Люк благоговейным шепотом, догадываясь, какой последует ответ.
— Я создатель материального мира, — ответил незнакомец. — Я создатель плоти и всех её желаний. Я архитектор похоти и алчности, чувственности и экстаза. Я Властелин Свободных, Защитник Проклинающих, а ты мой преданный слуга, моя верная плоть, мой сын.
— Ты настоящий? — спросил Люк, имея в виду: «Ты материален? Ты здесь во плоти?»
— Навеки и навсегда, — ответил Дьявол. — Я не исчезаю при свете и не торгуюсь из-за червоточин, что люди называют душами. Я во плоти и из плоти, и я являюсь моим преданным слугам в осязаемой форме, чтобы показать им, кто я. Моя любовь честна и материальна, а не призрачна и холодна Сын мой, желаешь ли ты моей любви?
Люк знал, что он вправе сказать «Да». Он знал, что он хочет сказать «Да». Он знал, что не скажи он «Да», щедрость хозяина превратится в оскорбленное достоинство.
Но почему-то он не мог заставить себя выговорить это слово.
Поэтому он был рад, что Дьявол, кажется, понял его колебания. Когда он увидел, что Дьявол улыбается ему, то испытал облегчение. И когда Дьявол подошел к нему, он почувствовал наслаждение поражением: знать, что слова не нужны, достаточно лишь отдаться.
Он знал, что член Дьявола будет огромным и холодным, но ему было все равно. Он знал, что испытает боль, если его возьмут таким способом, но был уверен, что перенесет её. Девственницы, которых он брал в золотые дни своей юности, принимали боль, хотя некоторые искусывали себе губы, чтобы не закричать, и он считал справедливым и правильным то, что произойдет. Он знал, что боль вскоре сменится гордостью и счастьем от того, что он отдает себя своему истинному отцу, творцу его плоти, создателю его чувств.
Он добровольно предложил себя.
Он добровольно освободил фаллос Дьявола от одежд, добровольно согрел его собственным ртом, добровольно играл со змеиным языком Дьявола. Добровольно он развернулся и затаил дыхание, ожидая момента входа, ожидая боль, но ожидая и радость…
Но он недооценивал боль.
Он окружал себя коконом радостных иллюзий, который не выдержал напора ворвавшегося в него убийственного орудия, разрывающего, жгущего, кипящего внутри, как раскаленное добела копьё, превращающего все в иссушающий слепящий свет.
Вильям де Лэнси неожиданно поднялся, вдруг почувствовав, что находится на грани сна, и резким рывком заставил себя проснуться. Трубка, которую он, по-видимому, держал в руке, упала на камень и откатилась в сторону.
Он испытывал занятное ощущение, будто он потерял сознание не на мгновенье, а на целую вечность. Он чувствовал, хотя непонятно, как можно такое почувствовать, что прошли годы — годы, в которые он вел фантастическую, удивительную жизнь, о подробностях которой он не мог ничего вспомнить.
Но это был все ещё 1872 год, он все ещё был в Египте, в пустыне к югу от Каира. Он видел тени, двигающиеся в обеих палатках. Лидиард уснул, но Таллентайр продолжал дежурить при нем; де Лэнси был рад, что кризис миновал и юноша будет жить. Иезуит без устали вышагивал туда и обратно, охваченный какими-то собственными тревогами, он явно не мог успокоиться даже для того, чтобы замереть и помолиться.
Де Лэнси до сих пор иногда пытался молиться, но молитвы стали простым притворством. Он был до обидного не способен верить ни в существование милостивого Бога-спасителя, как Мэллорн, ни в отсутствие какого-либо Бога вообще, как Таллентайр. Де Лэнси сомневался — и боялся того, в чем сомневался. В его мире явно существовало что-то сверхъестественное, но он не имел представления о том, чем бы оно могло быть.
Если бы окружившие его тени начали уводить и его в какую-нибудь мистическую темную пропасть, то де Лэнси пришел бы в ужас, но никогда не заявил бы, как наверняка заявил бы Таллентайр, что это невозможно и не может быть никогда.
Здесь, в Египте, он ощущал близость иного мира. Он думал, каково это — жить на земле фараонов, когда мир был юн и боги с головами птиц и зверей бродили по земле, а человек отправлялся на ту сторону смерти со своими слугами и деньгами, чтобы купить подходящее местечко в раю. Де Лэнси не мог представить себя в роли фараона, но легко воображал жрецом или торговцем. Он представлял себя хозяином рабов, храбрым и загадочным господином. Он мог бы стать строителем империи, огромной и потрясающей. Однако в колониальную службу и в будущее империи королевы Виктории он верил не больше, чем в Бога.
Он почти что заснул снова, но остановил себя также резко, как в прошлый раз. К его удивлению, рядом с ним стоял человек, силуэт, заслонивший звезды: загадочный человек, который мог прийти только из пустыни.
— Это можно сделать, — тихо сказал человек, пока де Лэнси силился различить его затененные черты. — Время не в силах удержать тех, кто знает его тайны. Но нужно заплатить цену. Те, кто поворачивается спиной к будущему, не могут оставаться в нем и должны умереть. Сменил бы ты будущее на прошлое, если бы смог?
Таллентайр, как знал де Лэнси, с презрением бы ответил, что это невозможно, и отказался бы. Но де Лэнси заразился любопытством, словно он получил дар интуиции, который подсказывал ему, что незнакомец говорит ему чистую правду, и что действительно существует возможность, которую можно принять или навсегда утратить.
— Да, — сказал он, мысленно гордясь своей храбростью. — Я бы поставил весь мир на кон, если бы у меня был шанс начать новую и лучшую жизнь, чем эта.
— Смерть, — сказал темный человек с сожалением в голосе, — не безболезненна. Ты свободен отказаться.
— Свободен, — согласился де Лэнси. — И свобода — это то, о чем я мечтаю больше всего!
Лишь произнеся эти слова, он понял, что действительно желает свободы больше всего на свете. Раньше он и не думал, что желает её столь страстно. Но дело обстояло именно так.
Неожиданно, без особых на то причин, он наклонился, чтобы поднять свою трубку, и сунул руку в трещину между камнями, куда она закатилась. Когда жало скорпиона только коснулось его руки, он подумал, что это всего лишь укол — но затем он почувствовал, как яд распространяется по его кровеносным сосудам, как огненный прилив. Он прошептал: «Благодарю», и мир начал исчезать.
Он недооценил боль, которую ему пришлось пережить, пока будущее вырывали из его живой плоти. Ему недоставало воображения, чтобы представить её себе как следует, и пока яд заставлял его безумно извиваться, корчиться и блевать на острые камни, он понял, что не может в итоге вынести боль, на которую дал согласие.
В любом случае, может он вынести боль или нет, было уже не важно. Она пришла к нему, и весь мир превратился в невыносимый свет.
Джейсон Стерлинг медленно просыпался, ощущая всем телом неудобство. Его конечности болели — как им и следовало, учитывая то, что он заснул полностью одетым в старом, обтянутом кожей кресле, — а его голова была полна тумана. Рот пересох, и язык казался неестественно большим.
Он открыл глаза, чтобы оглядеться, но окружающая обстановка его не сильно удивила. Он был в библиотеке и рассматривал корешки книг, расставленных на полках. Он не помнил, почему спал здесь, но на столе перед креслом стоял пустой кувшин и стакан для бренди, и лежала книга. Кислый привкус на языке, который он почувствовал, когда попытался прочистить горло, подтверждал, что он напился, но он напрасно искал в памяти события прошлого дня. Мысль, что нужно позвать Люка Кэптхорна, чтобы узнать у него, который сегодня день, сильно его раздражала, и он оставил её, решив, что как-нибудь сам соберет вместе свои разбредшиеся мысли.
Он встал, потягивая затекшие конечности. Затем подошел к окну и отдернул штору, чтобы впустить утренний свет. День был солнечным, но туман все ещё стелился по земле, и густая роса покрывала растения; кусты в саду сверкали капельками воды, которые отражали солнечные лучи, отчего стали видны тысячи паутинок, не заметных при обычном освещении.
Он вернулся к столу, поднял стакан и покрутил его в руках, надеясь восстановить память о времени, когда он пил из него арманьяк. Ассоциаций не возникало, так что он поставил стакан обратно и взял в руки книгу. Это была вульгарная книжка в дешевой обложке — повесть для чтения в поезде, из тех, что тысячами продавали на станциях Лондона. Она называлась «Эликсир жизни», но автором повести был не Гаррисон Эйнсуорт, на обложке значилось: Люсьен де Терр.
При виде книги пульс Стерлинга участился от радости. За названием последовал целый ворох ассоциаций, пусть туманных и расплывчатых, напомнивших ему не столько о прошедшем дне, сколько о замысле, который занимал его много лет, и кульминация которого была так близка. Он знал, что что-то в этой повести позволило ему найти последний кусочек мозаики, над которой он ломал голову большую часть своей жизни. Пока он пролистывал страницы, желая убить время, какой-то незначительный эпизод запустил его вдохновение и привел к окончательному оформлению замысла, за успех которого он и выпил.
В течение недолгой, но ужасной паузы он не мог вспомнить свое озарение. Зато он вспомнил множество анекдотов о знаменитостях, которые проснулись с чувством, что ими решены величайшие загадки Вселенной — только для того, чтобы понять, что за ночь они все забыли или записали какую-то неразборчивую чушь, считая её во сне гениальной формулой.
Это сравнение наполнило его такой черной яростью, что он бы взвыл вслух, если бы тайна в этот момент не вернулась в его сознание с такой же силой, с какой она возникла в нем впервые. Он только удивился, как ему удалось усидеть в кресле, поняв её, и он даже смог закрыть книгу и положить её на стол, прежде чем пить бокал за бокалом — вместо того, чтобы рвануть в свою лабораторию и сделать все, что нужно.
Теперь он пошел вниз, но уже не торопясь, гордой походкой человека, собравшегося осуществить судьбоносный замысел. Пока он шел, спутанные воспоминания о годах попыток смешивались, варились и закипали в его сознании: в котле его прошлого, его развития, его интеллекта, его личности.
Его мыслями овладел напев, не заменяющий шторм воспоминаний, но заставляющий образы танцевать: глаз тритона, клык змеи в колдовском котле вари, лапку жабы и паслен, шерсть козла, хамелеон, кровь дракона, требуха, сердце, печень петуха, мандрагору, зверобой… в темноте вари настой…
Он шел в такт разворачивающейся строфе, подходя к лестнице в подвал, где он работал, начиная с той находки в старом тексте, написанном на пергаменте, которая впервые отправила его на поиск разъяснения самой важной тайны. С этого момента жизнь несла его на перекресток, перекресток под виселицей, одна дорога с которого вела в Рай, а другая прямо в Ад.
Он обладал всем необходимым оборудованием, а теперь ещё и всеми необходимыми знаниями. И он дисциплинировал свое тело, чтобы принять изобретенный им эликсир жизни.
Двенадцать долгих лет он ловил молнии и копил их магическую силу в мощных машинах из шеффилдской стали, готовясь ко дню, когда он сможет их использовать. Теперь, благодаря загадочному совпадению его интуиции и подсказки, полученной им от какого-то неизвестного Люсьена де Терра, он знал, что делать.
На подготовку разных механизмов у него ушло чуть больше часа. Ему бы пригодилась чужая помощь, но ему ни разу не пришло в голову позвать своего слугу. Люк был простым и суеверным человеком, он мог счесть всю процедуру дьявольской.
Подготовившись, Стерлинг разделся, занял положение между катодом и анодом огромной схемы и начал прикреплять электроды к своему телу: два к глазам, два к большим пальцам, два к животу, по одному к сердцу и паху.
Они замыкали тайную схему его тела, чье строение знал он один, они приведут жизненную силу к идеальному равновесию, наполнив его волшебной энергией, которая преобразит и оживит четыре составляющие организма, придав каждому атому его существа волшебную устойчивость, вернут ему молодость и дадут иммунитет к смерти.
Подготовившись, он встал, вытянув руки и подняв голову, и наслаждался моментом. Вся его жизнь, каждое сознательное усилие за последние годы вело к этому мигу.
Затем, без дальнейший церемоний, он протянул руку и щелкнул переключателем, который приводил аппарат в действие.
Его действие было не мгновенным, но скорым. Прошло не меньше семи секунд между включением и разрядом, но семь секунд могут заключать в себе немало тревоги и опасений, и пока они шли, Стерлинга посетило странное и ужасное чувство, что он находится не там, где ему кажется, и что показанные ему образы были лишь глупыми призраками, издевательским гротеском, присланным, чтобы сокрушить все его желания и устремления, его и идеалы и достижения, его знания и методы…
Он вернулся в свое тело, и кажется, очнулся в реальном мире, судя по тому, как пульсировала привычная боль — общее болезненное ощущение, состоящее из множества менее болезненных уколов боли в позвоночнике и суставах.
Он стоял в одной из палат больницы, где работал много лет. Это был не его личный кабинет, где он хранил свои вещи и книги и где стоял его письменный стол, но одна из соседних прозекторских, где лежали трупы и проводились вскрытия.
Дэвид иногда задумывался, наблюдая за студентами, орудующими своими скальпелями, каково самому лечь под нож, с виду мертвым, но на деле живым, и почувствовать каждое движение лезвия, однако быть неспособным издать малейший звук или пошевелиться. Не так ли будет выглядеть то, что должно с ним произойти? Может быть, из хранилища его наиболее личных и тайных кошмаров выбрали этот, чтобы ввергнуть его душу в самые страшные круги пророческого озарения?
Он огляделся и кое-что вспомнил. Он вспомнил, что был в собственной комнате — во сне внутри сна — и встретил там кого-то, притворяющегося им самим.
Он встретил Махалалеля, создателя Глиняного Человека и лондонских оборотней. Махалалель сказал ему, что все будет хорошо. Махалалель пообещал ему, что обнаруженная Дэвидом истина пойдет ему на пользу.
Дэвид вышел из прозекторской и поспешил по коридору в свой кабинет, где он так часто закрывался от мира. Он ворвался в комнату, захлопнув за собой дверь и уставился на пустое кресло за столом. Он был один.
И все же он помнил. Это был лишь сон во сне, но он помнил.
Он огляделся в своей старой комнате. Высокие, заиндевевшие окна и стены, увешанные полками, остались такими же, как были, также как и сосуды на полках, цветные рисунки на стенах, доска и маленький комод, полный инструментов. Все осталось на месте.
Затем он обернулся и посмотрел на дверь, которую только что захлопнул за собой, на которой висел…
Лицо египетской кокетки, как обычно, смотрело на него — но картина теперь была не на холсте. Теперь она оказалась нарисована на боку того, что видимо, было настоящей гробницей мумии. Дверь перестала быть прямоугольной, несмотря на то, что, когда он заходил, он ещё была такой. Теперь на её месте осталась лишь выгнутая боковина гробницы, вделанная в стену.
Он знал, что это была не настоящая гробница. Он узнал её и понял, из какого ночного кошмара она была взята, чтобы служить вратами из кости и рога* [3], через которые он должен пройти.
В комнате больше никого не было. Никто не схватит его, не подтащит к выгнутой двери и не откроет её. Он должен сделать это сам. Он понимал это: он должен действовать добровольно, если он действительно собрался увидеть то, что следует увидеть. Он вынужден дать согласие. Он должен согласиться на ночные кошмары, на боль, на соединение своей провидческой силы с силами пятью его товарищей.
«Ты единственный, кто действительно способен понять» — сказал Махалалель. Не означало ли это, что Махалалель — который оказался лишь сном внутри сна — уже знает? Или это означало только то, как мало понимают, по мнению Махалалеля, три соперничающих ангела?
Сомнение ни к чему не вело, но и течение времени не имело значения. Он в равной степени ничего бы не потерял, помедлив. Он был вправе стоять и ждать, пока его как-нибудь не принудят двинуться дальше: голодом, жаждой, болью в спине, которая представлялась ему штопором, вкручивающимся в позвоночник. Он отлично знал из опыта и научных наблюдений, что существует определенный вид болевого напряжения, когда человек, мучимый тупой болью, ищет острой, чтобы отвлечься. В такие моменты человек может разбить себе кулак или голову о каменную стену.
Пока его ничто не принуждало. Божество, обращавшееся с ним раньше так небрежно, теперь предлагало свободное сотрудничество. Она нуждалась в нем, она хотела, чтобы он отдался в объятия Ангела Боли по собственной воле.
Он был свободен. Сколько ему приходилось об этом просить?
Изображение на крышке гробницы было крайне грубым портретом Ангела Боли. Если бы он был художником, то придал бы ей гораздо более величественный вид! Мертвые, плоские глаза, уставившиеся на него с картины, не имели ничего общего с яростными, сверкающими очами, которые он так часто наблюдал.
Как бы поразился мир, подумал он, если бы толпы, спешащие посмотреть на ежегодную выставку в Академии, встретились бы с истинным портретом Ангела Боли! Они бы отшатнулись от свирепости её взгляда… и, пятясь назад, неужели они не увидели бы, как она прекрасна, как великолепна в своем невыносимом гневе, как величественна в своей неспособности к доброте?
Дэвид вспомнил Сатану, каким он впервые увидел его, — страдающим в Аду, с телом, пробитым насквозь семью длинными гвоздями.
Но я и есть Сатана, подумал он. Я всегда был Сатаной в своих снах. Мои имя была Прометей, Тантал, Давид — и я все ещё ношу на себе стигматы тех ужасных гвоздей, куда бы я ни пошел. Я свободен, но я не могу изменить обстоятельства моей свободы.
Он медленно прошел вперед, чтобы открыть крышку гроба, и увидел гвозди.
В средние века они называли это устройство «железной девой». Они не были знакомы с Ангелом Боли так близко, как он, иначе назвали бы его как-нибудь иначе.
Он рассмотрел семь гвоздей внутри гроба и застежки, которые удержат его на месте. На этот раз лезвия располагались иначе. Два пронзят глаза, два — брюшную полость, один — пах и два — колени. Ни один не был достаточно длинным, чтобы нанести смертельную рану, жертвы этого орудия пытки должны были умирать медленно.
Дэвид изучил свои руки, потер их, наслаждаясь осязанием. Ничто не напоминало сон, и только логика подсказывала ему, что он не на самом деле не бодрствовал, не находился в этой комнате. Но пусть все вокруг было фальшивым, плоть его оставалась настоящей: плотной, чувствительной и, несомненно, его собственной. Только интеллект уверял его: ты в руках богов, и это не тот настоящий мир, в котором ты был рожден. Ты в руках богов, и что бы ни произошло, ты можешь быть исцелен, восстановлен, воскрешен.
Некому было заставлять его забираться внутрь, некому было затягивать замки. Ему следовало зайти в машину пытки самостоятельно и держаться на месте, пока лезвия пронзают его. Он почувствует, как они войдут в его тело, точно так же, как если бы он был в пыточном подземелье какого-нибудь охотника за еретиками. Он будет чувствовать их, даже несмотря на то, что поток видений унесет его из этого грубого подобия места и времени в хаос бесконечности, он все равно будет чувствовать, как они прокладывают свой путь внутри него, медленно разрывая его внутренности. Даже когда Ангел Боли слетит к нему со звезд, как она делала это раньше, чтобы унести его в пестрое небо, он будет чувствовать жестокую плотность гвоздей внутри себя, поддающихся под его собственным весом: насилующих, уродующих и загрязняющих его.
Он почувствует все, как Сатана в облике Прометея — его второе «я» — однажды чувствовал, как орлы разрывают его плоть, снова и снова вырывая из неё сердце, и нет никакой надежды на спасение…
Он должен добровольно принять ласку лезвий. Он должен добровольно принять объятия Ангела Боли. Он должен добровольно подкинуть игральные кости волшебства, и невозможно полагаться на то, что повезет ему, его детям или всему человечеству. Это была его сделка с богами, единственная сделка, которую они позволили ему заключить.
Медленно, почти машинально, он перекрестился, прикоснувшись ко лбу, к сердцу, к обоим плечам. Хотя он давно уже не был христианином, в его движении не было насмешки или иронии. Однажды он видел, как распяли маленького ангела, и он видел, как ангел восстал с креста, чтобы совершить чудо милосердия. Он не пренебрег этим примером и искал в нем источник силы и решительности. Затем он зашел в «железную деву», осторожно разместился в ней и потянул на себя крышку.
В последний момент мужество отказало ему, но это уже не имело значения. Оказалось достаточно малейшего толчка, чтобы крышка пришла в движение, и сила инерции закончила работу, приковав его в полной темноте.
В первое мгновение ощущение лезвий, вонзающихся в его плоть, было абсурдно лишено боли, и у него возникло чудное предположение, что он как-то обманул тех, кто собирался его использовать, восстановив в себе способность к анестетическому шоку, которую утратило человечество… но это мгновение прошло.
Пришла невыносимая боль, и с ней пришел свет.
Люк Кэптхорн никогда не участвовал в коллективном поклонении Дьяволу, и потому никогда не строил ему алтаря. Он не хранил иконы, на которой было бы изображение его Повелителя. Он также не был оригинален — его мнение по поводу внешности Сатаны и порядка служения ему были полностью заимствованы у других.
От монахинь Хадлстона, от Джейкоба Харкендера и Джейсона Стерлинга — никто из них, впрочем, не предполагал, каким целям послужат их идеи — Люк почерпнул собирательный смутный образ шабаша, на котором Повелитель Ада с радостью встречал своих преданных слуг, принимая кровавые жертвы и награждая их дьявольской содомией. Он верил, что у Дьявола козлиная голова, а иногда голова летучей мыши, что его хвост раздвоен, а ноги поросли шерстью. Он также представлял, что глаза Дьявола светятся как горящие угли.
Ничто в фальшивом Эдеме Гекаты не переубедило его, также как и встреча с Баст, богиней с головой кошки. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был вполне готов поверить, как только все закончилось, что пережил какое-то пьяное видение. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был полностью уверен, вернувшись в мнимую реальность, что находится в собственном теле и в собственном мире.
Как ни странно, единственное, что беспокоило его в привидевшемся сне, так это то, что он застрелил сэра Эдварда Таллентайра. Но не сожалел об этом, так как знал, что во сне мы можем застрелить кого угодно и не окажемся виновными. Однако его настораживал тот факт, что он вообще сделал это, учитывая, что старик и так был весь изранен, и что его хозяин — к которому он испытывал искреннее уважение — пытался спасти Таллентайра.
Но его тревога длилась недолго. Она быстро сменилась изумлением по поводу окружающей обстановки. Он был в лаборатории, где Стерлинг держал свой электрический механизм, и не помнил, как пришел туда и что там делал. Он был полностью одет, стоял прямо и явно очнулся от своего странного сна совсем недавно, но не помнил, с какой целью отправился сюда, когда потерял контроль над собой.
Он огляделся в поисках какой-нибудь подсказки. Заметив тень движения в темном углу, он понял, что какое-то из животных Стерлинга, должно быть, убежало. Возможно, это была лягушка или одна из мышей, которыми ученый кормил пиявок. Он предположил, что находится здесь, чтобы поймать животное, и немедленно пошел туда, где заметил движение.
Ничего не было видно, но он неожиданно почувствовал сильное волнение. Он тихо выругался вслед невидимому существу, затем он обругал свое несчастное положение и своего проклятого нанимателя. Затем, предложив истинному Повелителю и хозяину забрать души всех тех, кто когда-либо обижал его, он развернулся и уставился на входную дверь.
И оцепенел от вида того, что ждало его там.
У него не было ни козлиных черт, ни облика летучей мыши, но были рога, и оно обернулось плащом, странно схожим со сложенными крыльями летучей мыши. У него не было ни копыт, ни хвоста. Но его глаза пылали, как горящие угли.
— Твои желания исполнены, — сказало оно. — Твой господин проклят, и все изменилось. Твоя служба завершена, и я пришел наградить моего любимого сына.
Его лицо было цвета бронзы, но не уродливо. Язык раздвоен, как у змеи, но когда он нежно облизал свои черные губы, то сделал это с таким изяществом, что Люк испытал нечистое желание почувствовать, как этот язык облизывает его собственные губы и проникает в его рот. Ярко горевшие глаза были похожи на глаза ребенка…
Покрытые ностальгической патиной, самые счастливые воспоминания Люка касались Хадлстона, где он впервые научился удовлетворять свою похоть за счет детей, доверенных его заботам. Он чаще использовал мальчиков, чем девочек, потому что мальчики легче переносили плохое обращение, и он всегда боялся, что девочки могут оказаться достаточно пугливыми, чтобы рассказать о своих грехах на исповеди. Теперь, несмотря на то, что он иногда покупал услуги проституток, его удовольствие казалось гораздо более слабым. Оно было лишено волшебства, лишено прекрасной, нечистой радости.
— Кто ты? — спросил Люк благоговейным шепотом, догадываясь, какой последует ответ.
— Я создатель материального мира, — ответил незнакомец. — Я создатель плоти и всех её желаний. Я архитектор похоти и алчности, чувственности и экстаза. Я Властелин Свободных, Защитник Проклинающих, а ты мой преданный слуга, моя верная плоть, мой сын.
— Ты настоящий? — спросил Люк, имея в виду: «Ты материален? Ты здесь во плоти?»
— Навеки и навсегда, — ответил Дьявол. — Я не исчезаю при свете и не торгуюсь из-за червоточин, что люди называют душами. Я во плоти и из плоти, и я являюсь моим преданным слугам в осязаемой форме, чтобы показать им, кто я. Моя любовь честна и материальна, а не призрачна и холодна Сын мой, желаешь ли ты моей любви?
Люк знал, что он вправе сказать «Да». Он знал, что он хочет сказать «Да». Он знал, что не скажи он «Да», щедрость хозяина превратится в оскорбленное достоинство.
Но почему-то он не мог заставить себя выговорить это слово.
Поэтому он был рад, что Дьявол, кажется, понял его колебания. Когда он увидел, что Дьявол улыбается ему, то испытал облегчение. И когда Дьявол подошел к нему, он почувствовал наслаждение поражением: знать, что слова не нужны, достаточно лишь отдаться.
Он знал, что член Дьявола будет огромным и холодным, но ему было все равно. Он знал, что испытает боль, если его возьмут таким способом, но был уверен, что перенесет её. Девственницы, которых он брал в золотые дни своей юности, принимали боль, хотя некоторые искусывали себе губы, чтобы не закричать, и он считал справедливым и правильным то, что произойдет. Он знал, что боль вскоре сменится гордостью и счастьем от того, что он отдает себя своему истинному отцу, творцу его плоти, создателю его чувств.
Он добровольно предложил себя.
Он добровольно освободил фаллос Дьявола от одежд, добровольно согрел его собственным ртом, добровольно играл со змеиным языком Дьявола. Добровольно он развернулся и затаил дыхание, ожидая момента входа, ожидая боль, но ожидая и радость…
Но он недооценивал боль.
Он окружал себя коконом радостных иллюзий, который не выдержал напора ворвавшегося в него убийственного орудия, разрывающего, жгущего, кипящего внутри, как раскаленное добела копьё, превращающего все в иссушающий слепящий свет.
Вильям де Лэнси неожиданно поднялся, вдруг почувствовав, что находится на грани сна, и резким рывком заставил себя проснуться. Трубка, которую он, по-видимому, держал в руке, упала на камень и откатилась в сторону.
Он испытывал занятное ощущение, будто он потерял сознание не на мгновенье, а на целую вечность. Он чувствовал, хотя непонятно, как можно такое почувствовать, что прошли годы — годы, в которые он вел фантастическую, удивительную жизнь, о подробностях которой он не мог ничего вспомнить.
Но это был все ещё 1872 год, он все ещё был в Египте, в пустыне к югу от Каира. Он видел тени, двигающиеся в обеих палатках. Лидиард уснул, но Таллентайр продолжал дежурить при нем; де Лэнси был рад, что кризис миновал и юноша будет жить. Иезуит без устали вышагивал туда и обратно, охваченный какими-то собственными тревогами, он явно не мог успокоиться даже для того, чтобы замереть и помолиться.
Де Лэнси до сих пор иногда пытался молиться, но молитвы стали простым притворством. Он был до обидного не способен верить ни в существование милостивого Бога-спасителя, как Мэллорн, ни в отсутствие какого-либо Бога вообще, как Таллентайр. Де Лэнси сомневался — и боялся того, в чем сомневался. В его мире явно существовало что-то сверхъестественное, но он не имел представления о том, чем бы оно могло быть.
Если бы окружившие его тени начали уводить и его в какую-нибудь мистическую темную пропасть, то де Лэнси пришел бы в ужас, но никогда не заявил бы, как наверняка заявил бы Таллентайр, что это невозможно и не может быть никогда.
Здесь, в Египте, он ощущал близость иного мира. Он думал, каково это — жить на земле фараонов, когда мир был юн и боги с головами птиц и зверей бродили по земле, а человек отправлялся на ту сторону смерти со своими слугами и деньгами, чтобы купить подходящее местечко в раю. Де Лэнси не мог представить себя в роли фараона, но легко воображал жрецом или торговцем. Он представлял себя хозяином рабов, храбрым и загадочным господином. Он мог бы стать строителем империи, огромной и потрясающей. Однако в колониальную службу и в будущее империи королевы Виктории он верил не больше, чем в Бога.
Он почти что заснул снова, но остановил себя также резко, как в прошлый раз. К его удивлению, рядом с ним стоял человек, силуэт, заслонивший звезды: загадочный человек, который мог прийти только из пустыни.
— Это можно сделать, — тихо сказал человек, пока де Лэнси силился различить его затененные черты. — Время не в силах удержать тех, кто знает его тайны. Но нужно заплатить цену. Те, кто поворачивается спиной к будущему, не могут оставаться в нем и должны умереть. Сменил бы ты будущее на прошлое, если бы смог?
Таллентайр, как знал де Лэнси, с презрением бы ответил, что это невозможно, и отказался бы. Но де Лэнси заразился любопытством, словно он получил дар интуиции, который подсказывал ему, что незнакомец говорит ему чистую правду, и что действительно существует возможность, которую можно принять или навсегда утратить.
— Да, — сказал он, мысленно гордясь своей храбростью. — Я бы поставил весь мир на кон, если бы у меня был шанс начать новую и лучшую жизнь, чем эта.
— Смерть, — сказал темный человек с сожалением в голосе, — не безболезненна. Ты свободен отказаться.
— Свободен, — согласился де Лэнси. — И свобода — это то, о чем я мечтаю больше всего!
Лишь произнеся эти слова, он понял, что действительно желает свободы больше всего на свете. Раньше он и не думал, что желает её столь страстно. Но дело обстояло именно так.
Неожиданно, без особых на то причин, он наклонился, чтобы поднять свою трубку, и сунул руку в трещину между камнями, куда она закатилась. Когда жало скорпиона только коснулось его руки, он подумал, что это всего лишь укол — но затем он почувствовал, как яд распространяется по его кровеносным сосудам, как огненный прилив. Он прошептал: «Благодарю», и мир начал исчезать.
Он недооценил боль, которую ему пришлось пережить, пока будущее вырывали из его живой плоти. Ему недоставало воображения, чтобы представить её себе как следует, и пока яд заставлял его безумно извиваться, корчиться и блевать на острые камни, он понял, что не может в итоге вынести боль, на которую дал согласие.
В любом случае, может он вынести боль или нет, было уже не важно. Она пришла к нему, и весь мир превратился в невыносимый свет.
Джейсон Стерлинг медленно просыпался, ощущая всем телом неудобство. Его конечности болели — как им и следовало, учитывая то, что он заснул полностью одетым в старом, обтянутом кожей кресле, — а его голова была полна тумана. Рот пересох, и язык казался неестественно большим.
Он открыл глаза, чтобы оглядеться, но окружающая обстановка его не сильно удивила. Он был в библиотеке и рассматривал корешки книг, расставленных на полках. Он не помнил, почему спал здесь, но на столе перед креслом стоял пустой кувшин и стакан для бренди, и лежала книга. Кислый привкус на языке, который он почувствовал, когда попытался прочистить горло, подтверждал, что он напился, но он напрасно искал в памяти события прошлого дня. Мысль, что нужно позвать Люка Кэптхорна, чтобы узнать у него, который сегодня день, сильно его раздражала, и он оставил её, решив, что как-нибудь сам соберет вместе свои разбредшиеся мысли.
Он встал, потягивая затекшие конечности. Затем подошел к окну и отдернул штору, чтобы впустить утренний свет. День был солнечным, но туман все ещё стелился по земле, и густая роса покрывала растения; кусты в саду сверкали капельками воды, которые отражали солнечные лучи, отчего стали видны тысячи паутинок, не заметных при обычном освещении.
Он вернулся к столу, поднял стакан и покрутил его в руках, надеясь восстановить память о времени, когда он пил из него арманьяк. Ассоциаций не возникало, так что он поставил стакан обратно и взял в руки книгу. Это была вульгарная книжка в дешевой обложке — повесть для чтения в поезде, из тех, что тысячами продавали на станциях Лондона. Она называлась «Эликсир жизни», но автором повести был не Гаррисон Эйнсуорт, на обложке значилось: Люсьен де Терр.
При виде книги пульс Стерлинга участился от радости. За названием последовал целый ворох ассоциаций, пусть туманных и расплывчатых, напомнивших ему не столько о прошедшем дне, сколько о замысле, который занимал его много лет, и кульминация которого была так близка. Он знал, что что-то в этой повести позволило ему найти последний кусочек мозаики, над которой он ломал голову большую часть своей жизни. Пока он пролистывал страницы, желая убить время, какой-то незначительный эпизод запустил его вдохновение и привел к окончательному оформлению замысла, за успех которого он и выпил.
В течение недолгой, но ужасной паузы он не мог вспомнить свое озарение. Зато он вспомнил множество анекдотов о знаменитостях, которые проснулись с чувством, что ими решены величайшие загадки Вселенной — только для того, чтобы понять, что за ночь они все забыли или записали какую-то неразборчивую чушь, считая её во сне гениальной формулой.
Это сравнение наполнило его такой черной яростью, что он бы взвыл вслух, если бы тайна в этот момент не вернулась в его сознание с такой же силой, с какой она возникла в нем впервые. Он только удивился, как ему удалось усидеть в кресле, поняв её, и он даже смог закрыть книгу и положить её на стол, прежде чем пить бокал за бокалом — вместо того, чтобы рвануть в свою лабораторию и сделать все, что нужно.
Теперь он пошел вниз, но уже не торопясь, гордой походкой человека, собравшегося осуществить судьбоносный замысел. Пока он шел, спутанные воспоминания о годах попыток смешивались, варились и закипали в его сознании: в котле его прошлого, его развития, его интеллекта, его личности.
Его мыслями овладел напев, не заменяющий шторм воспоминаний, но заставляющий образы танцевать: глаз тритона, клык змеи в колдовском котле вари, лапку жабы и паслен, шерсть козла, хамелеон, кровь дракона, требуха, сердце, печень петуха, мандрагору, зверобой… в темноте вари настой…
Он шел в такт разворачивающейся строфе, подходя к лестнице в подвал, где он работал, начиная с той находки в старом тексте, написанном на пергаменте, которая впервые отправила его на поиск разъяснения самой важной тайны. С этого момента жизнь несла его на перекресток, перекресток под виселицей, одна дорога с которого вела в Рай, а другая прямо в Ад.
Он обладал всем необходимым оборудованием, а теперь ещё и всеми необходимыми знаниями. И он дисциплинировал свое тело, чтобы принять изобретенный им эликсир жизни.
Двенадцать долгих лет он ловил молнии и копил их магическую силу в мощных машинах из шеффилдской стали, готовясь ко дню, когда он сможет их использовать. Теперь, благодаря загадочному совпадению его интуиции и подсказки, полученной им от какого-то неизвестного Люсьена де Терра, он знал, что делать.
На подготовку разных механизмов у него ушло чуть больше часа. Ему бы пригодилась чужая помощь, но ему ни разу не пришло в голову позвать своего слугу. Люк был простым и суеверным человеком, он мог счесть всю процедуру дьявольской.
Подготовившись, Стерлинг разделся, занял положение между катодом и анодом огромной схемы и начал прикреплять электроды к своему телу: два к глазам, два к большим пальцам, два к животу, по одному к сердцу и паху.
Они замыкали тайную схему его тела, чье строение знал он один, они приведут жизненную силу к идеальному равновесию, наполнив его волшебной энергией, которая преобразит и оживит четыре составляющие организма, придав каждому атому его существа волшебную устойчивость, вернут ему молодость и дадут иммунитет к смерти.
Подготовившись, он встал, вытянув руки и подняв голову, и наслаждался моментом. Вся его жизнь, каждое сознательное усилие за последние годы вело к этому мигу.
Затем, без дальнейший церемоний, он протянул руку и щелкнул переключателем, который приводил аппарат в действие.
Его действие было не мгновенным, но скорым. Прошло не меньше семи секунд между включением и разрядом, но семь секунд могут заключать в себе немало тревоги и опасений, и пока они шли, Стерлинга посетило странное и ужасное чувство, что он находится не там, где ему кажется, и что показанные ему образы были лишь глупыми призраками, издевательским гротеском, присланным, чтобы сокрушить все его желания и устремления, его и идеалы и достижения, его знания и методы…