И это ужасное предчувствие было так сильно, что он изо всех сил выкрикнул «Нет!», отрицая его.
   «Я свободный человек! — выл он в пустой тьме, в которой оказалось его сознание, наполняя пустоту эхом. — Не запрещайте мне действовать по собственной воле! Я — это я!». Затем жизненная сила собранных молний ворвалась в него, проходя по тайным каналам, рассекая его душу, пылая и обжигая…
   Он не знал — да и как он мог догадаться — что будет так больно. Вначале он ощутил простое покалывание кожи, но затем боль принялась нарастать, приходя к необратимому крещендо, все длящемуся и длящемуся, набирая силу не в арифметической, а в геометрической прогрессии, пока рост агонии не стал казаться вечным.
   «Я жив! — кричал он в душе, чтобы заполнить бесконечную тьму силой своего желания. — Я живу, и вы не удержите меня! Я адский огонь, растворяющий время и пространство!» Но он не мог ни остановить, ни сдержать наполнявшую его боль… или свет.
 
   Для Джейкоба Харкендера ситуация сложилась иначе.
   Харкендер точно знал, что происходит, и не нуждался ни в соблазне, ни в обмане. Он уже проходил через огонь, он уже отдал все, что мог отдать, и не сожалел о возможности сделать это снова.
   Но он все равно вернулся из сна в Эдем. Он вернулся к ненадежной, неудобной плоти.
   Он почувствовал, что Зиофелон доверяет ему в достаточной мере, чтобы дать ему управлять своей реинкарнацией. Он осознал, что может перенестись в любой момент своей своеобразной жизни. Он мог вернуться под сводчатую, пеструю крышу его странного дома в Виттентоне, где встречался с проститутками Мерси Муррелл, чтобы отправиться в дерзкие путешествия экстатического мира. Он мог вернуться в детство, во времена, когда жестокие обстоятельства принудили его искать магического освобождения от жалких оскорблений, побоев и насилия. Он мог вернуться в Египет, чтобы заново пережить фантастический эксперимент, когда он похитил душу у спящего ангела, чтобы поместить её в лоно Дженни Гилл.
   Он мог выбрать любой из этих моментов жизни, думал он, потому что он один — один, хотя Лидиард и Геката, знали бы, что происходит, также как и он — не испытывал ни страха, ни опасения перед одиссеей, которую он собирался предпринять. Только для него одного возможность не содержала в себе риска и ничего для него не стоила.
   Он ничего не боялся, даже того, что он откроет лживость всех его прежних убеждений и надежд. Ему было все равно.
   Он один обладал настоящей свободой выбора дороги к своему видению. Он один мог вполне проявить свое своенравие.
   Он предпочел облечь себя в чужую плоть. Он считал себя вправе поступить подобным образом, так как прожил почти половину жизни, будучи живой развалиной, разделяя плоть других. Он выбрал тело, которое нравилось ему больше всего, тело, которое ему больше всего подходило. Его не беспокоило то, что он станет пленником этого тела во время своего провидческого пути, потому что он давно понял, что сила замысла не в том, чтобы гордиться им.
   Он мог выбрать любой из бесчисленных моментов, которые он пережил с Корделией Лидиард. Он мог разделить рождение любого её ребенка, или окунуться в роскошь её совокуплений, но он не хотел так остро концентрировать свое внимание и эмоции. Он предпочел выбрать новый момент, возникший за то время, которое прошло, пока они были в ином мире. Он решил вернуться к современной реальности, навестить тело, которое он любил больше всего и, возможно, навестить в последний раз.
   Он обнаружил Корделию, сидящей в её гардеробной, одну. Она смотрела на свое отражение в овальном зеркале, перед которым обычно укладывала волосы, следя за дорожками своих слез. Харкендера испугал ужасающий хаос её чувств, который дошел до отчаяния и вышел за его пределы, в пустыню полной безысходности.
   Её лишили детей.
   Её лишили мужа.
   Её лишили отца.
   Её лишили мира. Вырвали прямо из её сердца. Она была обманута даже в своей печали, ей не оставили даже тел, которые она могла бы оплакивать. У неё не осталось ничего. Стены мира расплылись, и все, что он любила, все, что придавало её ежедневному существованию смысл, унеслось прочь. Не осталось никаких целей, осталась лишь потеря. Надежды закончились, осталась лишь пустота.
   Джейкоб Харкендер посмотрел на отражение в зеркале: отражение женщины сорока лет — зрелой, но красивой, живой, но такой измученной и ослабленной шоком и напряжением, что она казалось почти мертвой.
   Если бы он мог, то превратил бы отражение в какое-нибудь другое лицо, которое бы сообщило ей утешительную весть, не его лицо, которое могло разве что на короткое время отвлечь её на ненависть и гнев, но лицо её мужа или одного из её детей. Это была бы только иллюзия, и она знала бы об этом, но в любом случае, отражение бы заполнило её сознание силой божественного откровения. Она бы поверила ему, несмотря на все, что знала.
   Но он не мог этого сделать.
   Несмотря на то, о чем он думал, выбирая момент своего появления, Джейкоб обнаружил, что его беспомощность, а не сила её отчаяния, болезненно отдается в его душе. Он долго подглядывал за её мыслями и привык к своему бессилию. Он думал, что теперь его ничто уже не обеспокоит, но он недооценил возможность собственного сопереживания. Она нравилась ему гораздо сильнее, чем когда-либо раньше, даже больше, чем когда он впервые признался себе в любви к ней.
   Даже сейчас он не сожалел, что попросил Зиофелона отказаться от её отца в качестве заложника. Он не сожалел о том, что настоял на кандидатуре де Лэнси, а не Таллентайра, для участия в их приключении. Но если бы он смог заставить появиться в зеркале лицо сэра Таллентайра, которое бы сказало: «Доченька, все будет хорошо», он бы сделал это.
   Затем отражение в зеркале пошевелилось. Корделия взяла правой рукой длинную и прочную шпильку, которую иногда использовала, чтобы скреплять свою прическу. Некоторое время она держала её в руке, сжимая между большим и указательным пальцами, затем осторожно и старательно она поменяла хватку, теперь держа её как кинжал. Она изучила в зеркале вырез своего платья. Харкендер почувствовал, как его сознание наполняется ужасом — ужасом, пронзившим его с потрясающей силой.
   «Нет!» — сказал он очень тихо.
   «Нет!» — крикнул он изо всех сил, словно от усилия зависело: услышит она его или нет.
   Но она не могла его услышать, и все, что она видела сквозь пелену своих слез, было её собственное отражение.
   Она нацелилась острием шпильки в точку под левой грудью, нащупав зазор между ребрами. Затем снова переменила хватку так, чтобы можно было всем весом своей руки надавить на закругленную головку шпильки. Затем она нажала как можно сильнее — и продолжала нажимать.
   Это было совсем не больно.
   Корделия совершенно не испытывала боли.
   Но Джейкоб Харкендер, однажды превративший богатство своих чувств в огромный поток ненависти, был выжжен и выпотрошен приступом боли, поразившим его душу, показавшим ему, что существует боль, находящаяся вовне, вне плоти, боль, которая может стать невыносимой.
   И затем, по своему милосердию, за болью пришел свет.
 
   Прежде чем Геката унаследовала магическую силу, плоть всегда была её тяжкой ношей. Уродливым было не только её тело, не подходящее для исполнения простейших человеческих действий, её уродство затрагивало не только конечности и спину, но распространялось на все её органы и ткани, извращая все уровни её существа.
   Её мысли всегда были медленными, идеи — примитивными, способность к речи — ограниченной. Она была не настолько глупа, чтобы её можно было признать умственно отсталой, но её справедливо считали тупой.
   Если бы она лучше владела силой своей мысли, то могла бы добиться более раннего контакта между своим сознанием и магией, заключенной в ней, растущей вместе с ней. Она не могла понять силу магии, но могла — как и Габриэль Гилл до неё — попытаться задуматься о ней, изучить её и начать приводить её к дисциплине и сознательно управлять ею. Но, будучи самой собой, она была на это неспособна.
   Пока она оставалась ребенком, её магия была дикой и неустойчивой, как и её ночные сны. Время от времени магия захлестывала её, смущая её жизнь разными несчастными способами, но никогда не подчиняясь её воле. Её переезд к миссис Муррелл и полученное у неё образование ничего не изменили, пока не пришло время, и судьба грубо повела её за собой. Её превращение из уродливой личинки в ангела завершилось в течение нескольких часов.
   Она была создана с определенной целью. Её создатель специально лишил её интеллекта, благодаря которому она могла бы контролировать свои силы в детстве и поняла бы, кто она такая на самом деле. Боги лишают разума не только тех, кого они хотят погубить, но и тех, кто предназначен для узких и специфических целей. Геката была подобна линзе очков, через которые можно было заглянуть в человеческий, материальный мир. Всего лишь глаз, почти лишенный способности понять, что он видит. Она обладала и иными возможностями — но они не открывались ей, пока не пришло время.
   Её создатель не обратил внимания на бесполезные для него побочные явления. Его не касалось то, что неспособность контролировать магию сопровождалась неспособностью контролировать мысли и чувства. Не имело значения, что уродливая девушка шла на поводу собственного настроения, постоянно подвергаясь приливам ощущений, причин которых она не понимала — чувств симпатии и страха, жалости и раздражения, удовольствия и печали.
   То, что сделало давление разнообразных эмоций с её отношением к миру и ответными чувствами, было не важно её создателю, также его не беспокоило то, что за краткий период превращения приливная волна эмоций заставила Гекату совершить убийство.
   Мерси Муррелл вселила в сердце Гекаты странную смесь благодарности и страха, который мог привести к самому острому типу зависимости. Иногда миссис Муррелл бранила её в гневе, иногда она была добра, но всегда только сама Мерси определяла ход событий. В своем доме она была неукротимой императрицей, и её прихоть распределяла меру удовольствия и боли. Она приучила Гекату к послушанию. Большинство проституток привыкли время от времени издеваться над Гекатой, дразнить её; все они вызывали у неё страшную ненависть, так как были не в состоянии заглушить её отвращение страхом или задобрить редкими приступами доброжелательности, чтобы ей захотелось им подчиняться.
   Только одна или две из её сестер во грехе оказались достаточно добры, чтобы добиться её симпатии, — и среди них оказалась Софи. Сама Софи была непостоянна в своей доброте и иногда теряла терпение, но по большей части она обходилась с Гекатой вполне сносно. Она поступала так не потому, что ей была свойственна доброта, но скорее потому, что её не пугало уродство. Софи никогда не считала внешность Гекаты отвратительной, а её присутствие неприятным, и так как Геката была с ней спокойна, то и Софи спокойно относилась к Гекате. Для Софи такое поведение было естественным, тут не было места добродетели. В любом случае, такие отношения быстро заставили сфокусировать все примитивные эмоции Гекаты на Софи.
   Геката любила Софи, вот почему она убила человека, преступившего границы её терпения той ночью. Геката испытала огромное наслаждение, выдавливая из него жизнь своими невидимыми руками, давя и круша его крепкую плоть, пока она не стала такой же убогой и бесполезной, как её собственная. И, кроме того, она заставляла его испытывать боль снова и снова. Пятнадцать лет жизни в ненависти скрутили её огромным уродливым узлом, а теперь этот момент триумфа, успеха, подвига развязал его. И Геката запомнила этот момент как единственное настоящее переживание за всю её жизнь в теле из плоти и крови. Это была не просто развязка её короткой карьеры в человеческом обличье, но его оправдание, его искупление.
   И это был момент, к которому она решила вернуться, чтобы ангел, чьей заложницей она стала, смог раскрутить колесо предсказаний с помощью боли.
   Миссис Муррелл стояла в дверном проеме, глядя на неё. Софи ушла с чьей-то помощью. Безголовое тело на полу истекало кровью, кровь вытекала из артерий — впрочем, очень медленно — а также из подвешенной в воздухе головы. Глаза мертвеца выкатились наружу от боли, а язык, распухший и посиневший, вывалился из безмолвно кричащего рта, как голова ящерицы.
   Геката улыбалась.
   Она смотрела в глаза миссис Муррелл и улыбалась. Она смеялась. Вернувшись в свою прежнюю форму, она лишилась силы разума и воображения, которые приобрела во время своего превращения. Её материальный образ накладывал ограничения на её мышление, также как и волчий облик ограничивает интеллект оборотней. Восторг распирал её так, что она дрожала.
   Она показала на голову и весело выкрикнула, так как была слишком возбуждена, чтобы выговаривать настоящие слова: «Ла! Ла! Ла!»
   Она увидела ужас в глазах Мерси Муррелл — ужас, который изменял её внешность, лицо хозяйки медленно превращалось в маску ненависти.
   И Геката не понимала, почему.
   Однажды миссис Муррелл ставила легенду о Саломее — конечно же, в собственной обработке. Софи играла Саломею, а девушка, изображавшая палача в пьесе о турке, играла Иоанна Крестителя, коварно убитого приспешниками Ирода, чтобы Саломея могла исполнить похотливый танец с его головой. Гекате также было позволено потанцевать с искусственной головой, на её неказистый манер, чтобы добавить элемент карикатуры в предпоследнем акте. Это была самая ответственная роль, какую ей приходилось когда-либо исполнять, и она радовалась смеху и крикам толпы, чью насмешку была не в состоянии понять.
   Тогда миссис Муррелл осталась ею довольна, но сейчас она была совсем не довольна.
   На этот раз миссис Муррелл подобрала розгу, которой бедолага-покойник слишком долго и сильно бил Софи, и ударила Гекату по лицу. Затем она ударила её снова, снова и снова, в кровавой ярости, которая не поддавалась ни страху, ни выдержке.
   Она поступала безумно. Даже Геката смутно это понимала. Геката знала — то, что она недавно сделала с мучителем Софи, она может легко сделать и с женщиной, избивавшей её. Но она не стала это делать. Она могла бы отрывать от миссис Муррелл кусок за куском и разнести её тело на клочки по всем углам комнаты, но не стала. Она также не уклонялась от взмахов розги. Вместо этого…
   Гибкая розга сдирала кожу с её щек и шеи. Она выбила глаза, которые Геката не стала закрывать, и ослепила девушку. Она сорвала волосы с её головы и разорвала их на мелкие клочки, которые упали на пол.
   И ей было больно, боль была горячей и безумной, и она дала крылья её душе.
   Потому она смеялась, смеялась и смеялась, в то время как свет омывал её славой.
 
   В то же время Ева — невинная — посмотрела в лицо змею и улыбнулась. Она любила красоту и доверяла ей. Она не имела представления о лжи, ни малейшего понятия о том, что вещи могут быть не такими, какими кажутся. Она знала без тени сомнения, что змей желает ей добра, желает дать ей новый источник радости в её жизни.
   Она взяла роковой плод в руку и поднесла его к губам. Она откусила маленький кусочек и дотронулась до него языком. Она проглотила его, несмотря на очевидное отсутствие вкуса.
   Она благодарно посмотрела в лицо змею.
   Лицо изменилось, и на его месте она увидела отрубленную голову, волшебным образом висящую в воздухе, кровь лилась из её шеи. Она увидела выражение лица несчастной головы, искаженное эффектом асфиксии и пережитым ужасом.
   Затем она увидела свет.
   И только тогда она поняла, кем была.
   И тогда и только тогда она поняла, каким обманом оказалась её невинность.
   И тогда и только тогда она поняла, что лицо змея-искусителя, каким бы красивым оно ни было, было лицом Ангела Боли.

3

   Вначале были только свет и боль, словно он оказался в огненном адском озере, где были обречены вечно гореть души грешников. Но он уже заподозрил, что представление о вечном страдании было глупым; он мог только предполагать, что со временем все, что было постоянным, окажется в самой тени сознания, если только сознание удастся сохранить. И вечная боль станет лишь условием восприятия.
   Вот что произошло: боль, бывшая невыносимой, стала терпимой и постепенно беспокоила его все меньше. То, что было болью, преобразовалось в своего рода зрение — по крайней мере, в какое-то подобие чувства. Свет, наконец, перестал ослеплять, и стало возможно рассмотреть мир, который ранее оставался скрытым.
   Так как он остался собой, он сумел понять, что с ним произошло — или, по крайней мере, облечь это в слова. Возможно, это просто была история, рассказанная им самим, чтобы придать смысл чему-то лишь зарождающемуся, но она позволила ему дать название опыту, организовать и проанализировать его.
   Как он уже знал, существовало различие между физиологией и ощущением боли. Он знал, что одно с необходимостью вызывает второе: перенос определенных видов сигналов нервами к мозгу вызывал осознанное ощущение, которое люди называли болью. Но он также знал, что иногда причинно-следственная связь разворачивалась в обратную сторону. Он знал, что эмоциональная нагрузка может породить цепочку обстоятельств и возбудить нервы.
   Он знал, что ощущение боли может быть вызвано иной причиной, чем нервное возбуждение, и поэтому понял, что если сознание человека можно как-то подключить к огромной Вселенной, также как и вмещающее его тело, то поток чуждых ощущений поразит разум шквалом невыносимой боли.
   Зная это, он мог верить, что человек, достаточно храбрый, чтобы перенести такую боль, может преобразовать свою агонию и начать использовать новую способность восприятия.
   Вот что делали ангелы, понял Лидиард, когда они овладевали своими жертвами и вселялись в их сны. Ангелы были существами, которые могли прикасаться к сознанию человека так, чтобы расширить пределы его сознания вовне пределов его организма. Это было своего рода сопереживание или наложение: создание связи между разумом человека и совершенно иным разумом, чье естественное существование находилось на другом уровне реальности, и чей аппарат восприятия был иным.
   Дело было не в том, что обычная боль порождала провидческие способности, как считал Глиняный Человек, рассуждая о природе Демиургов. Проблема состояла в том, что человеческий разум настолько сильно отвергал дар нового восприятия, что сопровождал его появление всеми признаками физической боли, пока те, кому хватало смелости вынести её, не позволяли своему сознанию измениться, и тогда боль отступала на задний план.
   Ощущение, в котором ангелам давался мир, было вовсе не зрением. Это было нечеловеческое чувство, которое не имело названия, и оно включало в себя осязание и слух, также как и зрение. Тем не менее, имело смысл думать о нем как о неком внутреннем зрении. Смысл заключался в том, что человеческое сознание в первую речь опиралось на зрение, так что «магическая» сила, которую дарили ангелы тем, кем обладали — превращать сны в реальность или создавать связь между сознаниями двух людей, — с необходимостью оформлялась как зрение. Это также имело смысл, потому что в человеческой жизни, практически по тем же причинам, значения слов «увидеть» и «узнать» были очень близки.
   Когда Дэвид научился использовать механизм восприятия ангелов, он не смог подыскать другого имени тому, что он делал, кроме как назвать это видением. Он не мог подобрать другого слова; но неточность слов не имела значения, важен был лишь тот факт, что он разобрался в том, что с ним сделали. И тогда он получил свободу использовать возможности, которые предоставлял ему сплав человеческого и чуждого сознаний.
   Он был собой, и его разум немедленно осознал значимость увиденного. Он знал, что воспринимаемая природа мира, в котором он жил — истинного мира материальных объектов — была до какой-то степени продуктом его ощущений. Он знал, что пчеле или летучей мыши мир представляется иным, если уж не брать в расчет улитку или бактерию.
   Он также знал, что кажущееся человеческому глазу пустым, на самом деле не обязательно пусто. Он знал, что невидимый воздух, который он вдыхает, полон атомов, молекул, и даже вакуум между мирами заполнен гравитационными и магнитными полями и постоянно перемещающимися потоками света и иных излучений. Он знал, что материальный мир стоит между бесконечно большим и бесконечно малым, и что разговор об «объекте» — а, возможно, и о самой материи — дело лишь точки зрения.
   Точка зрения ангелов была иной, и их чувства демонстрировали совершенно иной мир.
   Мир людей был невообразимо пустым и одиноким; звезды бесчисленны, но расстояние между ними так велико, что человеческое воображение его не охватывает, и человеческим чувствам эти пространства представляются чем-то темным и пустым. Напротив, мир ангелов был полным, он был буйным, неистовым, неустойчивым хаосом, в котором не имелось пустоты вообще, была лишь бешеная активность.
   Для ангелов материя была ближе всего к понятию пустоты, потому что материя была грубой и вялой, инертной и бездушной; даже ядро солнца казалось ангелам неподвижно застывшей пустошью. Для ангелов мир, конечно, был обширным и стремительно развивающимся, но он оставался единым, их чувствам мироздание не представлялось огромной пустотой, населенной редкими одинокими предметами. Оно было вибрирующим, беспокойным потоком, в котором материя была самой тяжелой и унылой из игр, в которые играл мир.
   Но, тем не менее, материя была важна для ангелов, имела значение, была важной материей. (Слова, которые сумел подобрать Дэвид, не соответствовали ощущениям, но в отсутствии подходящих случаю слов годился даже неловкий каламбур).
   С точки зрения ангелов было вполне очевидно, что в прошлом мир был иным. Как и люди, они оставались пленниками времени, но продолжительность их жизни была не так ничтожно мала, и их чувство времени было совсем иным: сжатым, четким, суженным. Ангелы видели, что мир меняется качественно — они ясно видели его взрывное развитие. И они не сомневались, что изменяются вместе с ним, безудержно, но не безнадежно.
   Ангелы обладали разумом и потому могли контролировать свои «тела», но так как они не были предметами — как звезды, пылинки или люди, — они управляли собой не в механическом смысле. Дэвид не мог найти других слов, кроме понятия «магия», и без лишнего сомнения использовал его. Но он знал, что сверхъестественные способности ангелов не были несвойственны миру вообще; они просто относились к таким его аспектам, которые человеческие чувства не могли прямо ухватить.
   Ангелов интересовал мир грубой материи, и они на свой лад принадлежали ему, но он их не ограничивал. Где-то в мире бездушной материи каждый из них имел свою пристань. Она не была определенным предметом, вроде камня, дерева или статуи, но, тем не менее, реально существовала в каком-то виде.
   Ангелы были связаны с материей не так, как люди; они могли овладеть материей — включая ту материю, из которой состояли люди. В этом случае их сознание взаимодействовало с сознанием людей, чьими телами они овладевали, но материя, которую населяли ангелы, никогда не могла их удержать. Собственное «Я» ангелов очень сложным образом распылялось в прекрасном кипящем смятении, в котором обычные люди видели лишь пустоту или не видели ничего.
   Ангелы, подумал Дэвид, были скорее подобны узорам, чем людям, они были больше подобны магнитным полям, чем предметам. Но, несмотря на свою неосязаемость, они обладали способностью действовать и изменять свое окружение способами, которые с человеческой точки зрения были странными и необъяснимыми.
   Все, что происходило в мире людей и материальных предметов, как знал Дэвид, уходило в прошлое. Даже свет должен двигаться с определенной скоростью, преодолевая годы, чтобы путешествовать между звездами. В мире предметов причина и следствие сменяли друг друга на человеческий взгляд очень быстро, но чрезмерное расстояние между звездами делало быстрейший причинно-следственный процесс очень медленным.
   С точки зрения ангелов все было иначе. Их мир, разумеется, был обширным, но он также был единым целым, в котором каждое действие было связано с любым другим в любой его точке. Сила ангелов преодолевала границы материальных причин и следствий: сила творения, богоподобная сила.
   Но они не были богами. Как всегда с энтузиазмом настаивали Дэвид и сэр Таллентайр, богами ангелы не были.
   То, на что были способны ангелы, имело свои пределы. Они могли влиять и преображать пределы материальных действий, играя с силами внутри и вовне материальных взаимодействий, но их ограничивали фундаментальные правила их собственного странного мира.
   Они были не богами, а всего лишь мыслящими существами, старающимися как можно полнее понять странный и прекрасный мир, в котором они находились. При этом они также старались понять самих себя и спланировать свою жизнь к пущей выгоде. У них была своя жизнь, свои надежды, их можно было ранить и убить, они могли сотрудничать и соревноваться друг с другом, им был известен страх и известна надежда.
   Несмотря на их своеобразную физическую природу, их интеллект не сильно отличался от интеллекта людей. Несмотря на то, что их могущество было ужасным, фундаментальные основы их существования не слишком отличались от человеческих. Ангел, как и человек, мог сказать: «cogito, ergo sum» — но после этих слов все остальное ему нужно было исследовать с помощью собственного разума. Так же, как и люди, ангелы могли быть глупыми и умными, честными и подлыми, смелыми и трусливыми. Как и люди, они могли совершать ошибки, они, как и люди, испытывали страшные трудности, давая определение самим себе. В чем-то они были больше людей, а в чем-то — меньше их.