Но вообще о битниках писали очень много Гинсберг был, пожалуй, единственным поэтом в Америке, которому пресса уделяла столько же внимания, сколько скандальным разводам в высшем обществе и спортивным соревнованиям. В частности, известности Гинсбергу прибавил случай с пьяным парнем, мешавшим ему читать стихи. Это произошло в Лос-Анджелесе, куда глава местного поэтического общества пригласил выступить нескольких поэтов из Сан-Франциско. Общество было пестрым — голливудские личности с претензией на тонкий вкус, несколько студентов, мощная фаланга поклонников поэзии. Среди публики был также один агрессивно настроенный пьяница, чье терпение иссякло, когда на сцену вышел Гинсберг. Спустя годы, когда у него появились солидные борода и живот, Гинсберг стал выглядеть внушительно, как раввин. Но тогда он все еще был тощим молодым евреем из Нью-Джерси, носил очки и воспринимался окружающими как еще один грязный поэт-анархист. К чести Гинсберга, он пробовал сначала не обращать внимания на враждебно настроенного пьяницу, но, наконец, сдался и сказал: «Хорошо, хорошо. Вы хотите сделать что-то серьезное, не правда ли? Смелое. Хорошо, тогда предлагаю — продолжайте! Сделайте действительно смелый поступок. Разденьтесь!» Это поразило пьяного, который, казалось, уже думал было подраться с поэтом, и он слегка отступил. Развивая преимущество, Гинсберг сорвал с себя рубашку и майку и бросил их в пьянчугу. «Испугались, да? — дразнил его он. — Боитесь!» Наступая на соперника, он расстегнул пояс, молнию на штанах и они упали на пол. Аудитория, сидевшая все это время в немом ожидании, взорвалась аплодисментами. Под шумок Гинсберг и пьяница выскользнули из зала.
   Именно таких импровизированных представлений и ждали зрители от битников. Однако такое случалось редко, и они по большей части приходили домой неудовлетворенными.
   Помимо того, что все статьи пересказывали одни и те же сюжеты, они были похожи и в другом. Все они сходились на том, что битники грязнули. «Я была поражена, как отвратительно там пахло», — возмущалась Диана Триллинг в статье о поэтическом вечере Гинсберга. Битники бесталанны: «недисциплинированные и неряшливые любители, вводящие себя и других в заблуждение верой, что их мрачная бессмыслица имеет какую-то художественную ценность…» Битники люди неглубокие: «все они убеждены, что любая форма выступлений против существующей культуры (под которой они подразумевали все — начиная с образа жизни предместий и супермаркетов до претендующих на утонченность журналов, вроде «Партизан ревью») — это превосходно, и рассматривают гомосексуализм, джаз, наркоманию и бродяжничество именно как выдающиеся примеры такого бунта». Битники — больные люди: один психиатр после изучения битников в Норт-Бич в Сан-Франциско пришел к заключению, что «шестьдесят процентов из них либо психотики, либо невротики, а потому не способны пробиться в жизни обычным образом. Еще 20 процентов находились в пограничных состояниях».
   Сложившийся в обществе взгляд на битников прослеживается и в письме отца Аллена Гинсберга, который тоже был поэтом. Он писал сыну: «вся ваша неистовая, бунтарская брань ни на йоту меня не затронула. Вы ведете себя безответственно, и это отталкивает».
    Ферлингетти на пороге битнического магазина «Сити лайтс»
 
   Одним из немногих интеллектуалов, поддерживающих битников, был Норман Мэйлер, хотя с такими друзьями и врагов не надо. В 1957 году Мэйлер опубликовал эссе «Белый негр». Чтобы описать социальные изменения среди молодого поколения, он использовал выдуманное им слово «хипстер». «Есть хипстеры и есть «цивилы» — писал Мэйлер. — Одни бунтуют, другие — приспосабливаются. Одни — первопроходцы американской ночной жизни, другие — мещане, попавшие в ловушку тоталитарного общества и волей-неволей обреченные приспосабливаться, если хотят преуспеть».
   «Хипстеры, — писал Мэйлер, — люди, осознавшие центральную роль смерти в современной жизни». В пятидесятые годы смерть ассоциировалась с концентрационными лагерями (насильственная смерть) или водородной бомбой (что подразумевало смерть человечества как вида). И в результате хипстеры решили «отказаться» непосредственно от общества, «повинуясь своим бунтарским стремлениям, оторваться от корней и пуститься в странствия». Но согласно Мэйлеру, эти бунтарские стремления не нацелены на познание Бога, что отличало их от поисков Гинсберга и Керуака. Мэйлер призывал культивировать психопатию (что особенно ужаснуло битников), поскольку он считал, что психопатия — это очень подходящий образ действия для Америки. «Сумасшедший убивает, — писал он, — по необходимости, ему нужно сбросить агрессию. Иначе, если он не сможет высвободить ненависть, то не сможет и нормально жить дальше. Ему придется, ненавидя себя за трусость, влачить жалкое существование».
   Несмотря на то что в эссе Мэйлера было немало умных мыслей, в нем слишком много говорилось о психопатии, что показалось битникам глупым и, кроме того, не по делу. Лучшей защитой здесь, конечно, было бы нападение. Термин «психопат» в пятидесятые был популярен, но не вполне ясен. Психопатия была расхожим диагнозом, который свободно ставили всем, кто не подпадал ни под понятие нормального, ни под известные синдромы. То есть само определение было достаточно неопределенно. Согласно психологическому словарю, психопатом считался любой эгоцентрический, импульсивный, асоциальный человек — определение, одинаково применимое как к любому эксцентричному англичанину, так и к поэту-битнику. И едва ли все эти люди заслуживали этого неприятного ярлыка.
   Ключевым словом здесь было, вероятно, «асоциальный», нарушающий интересы общества. Психопаты представляли опасность для социума. В этом смысле битники последовательно и вызывающе нарушали один из пунктов американского «общественного договора» — они курили марихуану. И даже то, что это каралось тридцатью годами тюрьмы, не удерживало их от этой пагубной привычки, вреднейшие последствия которой были общеизвестны. Человек, покурив марихуану, может превратиться в бешеного убийцу; он становится способен даже изнасиловать сестру или зарубить топором собственных родителей.
   Репутация марихуаны как «растения-убийцы» сложилась в результате одной из самых успешных рекламных кампаний двадцатого столетия. Она началась в середине тридцатых годов, когда на Мэдисон-авеню еще только учились, как управлять людьми. Главным копирайтером этой кампании против марихуаны был Гарри Эйнслинджер, тогдашний новый специальный уполномоченный Управления по наркотикам. Эйнслинджер, подобно большинству бюрократов, искал проблему, которая сможет позволить ему увеличить бюджет и поднять престиж своего управления. Он остановился на марихуане, довольно безвредном дикорастущем сорняке, распространенном в то время почти повсюду. Чтобы представить марихуану наркотиком, представляющим страшную опасность для общества, Эйнслинджер использовал ту же самую стратегию, которая использовалась и в походе против героина двадцатью годами ранее. Сначала он связал ее использование с этническими меньшинствами, поток которых шел в Америку через Тихий океан — иммигранты не только разбавляли белую кровь, но они еще и привезли с собой опаснейшую привычку употреблять наркотики, распространяющуюся словно рак среди провинциальной молодежи. Затем он заявил, что марихуана являлась причиной множества преступлений, — такой же чести раньше удостоился героин. В Новом Орлеане, например, 60 процентов преступлений приписывались курильщикам марихуаны, которые, «покурив для храбрости, расстреливали полицию, банковских служащих и случайных свидетелей».
   Эйнслинджер собирал ужасные рассказы про марихуану (в большинстве своем неподтвержденные) и впоследствии делился ими с услужливыми репортерами. Но самые волнующие примеры он придерживал для своих книг и статей, наиболее известной из которых была его журнальная статьи «Марихуана: убийца молодежи».
   Хотя утверждения и цифры, приводимые Эйнслинджером, были абсолютной фикцией, Конгресс в 1937 году поспешно принял «Акт налогообложения марихуаны», и Cannabis sativa присоединилась к героину в ряду опаснейших наркотиков (часто распространяемых коммунистами и другими врагами нации). Наиболее серьезная попытка проверить заявления Эйнслиндже-ра произошла в 1944 году, когда мэр Нью-Йорка, Фиорелло Ла Гуардиа, попросил нью-йоркскую медицинскую академию взвесить все «за» и «против» в проблеме марихуаны. Результаты, полученные медиками, противоречили Эйнслинджеру почти во всем. Однако их немедленно осудили не только бюрократы от закона, но и собственная медицинская бюрократия. «Общественным должностным лицам надлежит игнорировать это ненаучное, некритическое исследование, — настаивала Американская медицинская ассоциация, — и продолжать расценивать марихуану как представляющую угрозу обществу».
   Как и в случаях с другими наркотиками, даже научное сообщество, находящееся поддавлением общепринятой морали, было вынуждено идти на компромисс с истиной.
   Очень немногие из критиков поняли, что те битники, которых они осуждали, давно уже стали прошлым. Ушли вместе с послевоенными годами и правлением Трумэна. Интересно, что на пике своей известности битники уже сильно изменились и стали теми людьми, которых в следующем поколении назовут хиппи. Но мало кто замечал эти изменения, рассуждая о плохой поэзии и грязных ногах. Пишущий для «Плейбоя» Герб Голд, который считался специалистом по битникам просто потому, что он жил в Сан-Франциско, напоминал читателям о строчках Уильяма Йитса (еще одного писателя девятнадцатого века, который думал, что Homo sapiens все еще находится в процессе эволюции):
 
И что за зверь, чей пробил темный час,
Плетется в Вифлеем, чтобы родиться там?
 
   «Может быть, Йитс писал именно о битниках? — вопрошал Голд, — Когда Йитс смотрел в будущее, в поисках некого чудовищного спасителя, появившегося эволюционным путем из животного мира, он явно не имел в виду Джеймса Дина. Возможно, как они сами утверждают, снятие ограничений на чувства может привести к новому уровню искренности. Возможно, рожденные ползать когда-нибудь и смогут научиться летать. Но, господи, как же это будет странно выглядеть!»
   Именно об этом Йитс и писал…
   Во втором романе Керуака — «Бродягах дхармы» — есть момент, когда герой, чьим прототипом был Гэри Снайдер, представляет будущее, вполне сравнимое с образом Йитса. Вот что он видит: «произойдет революция, и все будут ходить с рюкзаками. Тысячи или даже миллионы молодых людей, путешествующих с рюкзаками, забирающихся в горы помолиться, смеясь как дети… Свободные встречи святых людей, на которых они просто пьют, говорят и молятся».
   Это было мечтой битников. Именно ее осуществление пытался приблизить Аллен Гинсберг, используя все свои познания в маркетинге. Гинсберг стал среди битников главным по связям с общественностью — некоторых из особенно самостоятельных поэтов это даже немного раздражало. Он штурмовал интеллектуальные журналы, особенно враждебные — вроде «Партизан ревью» и «Хадсон ревью», стараясь опубликовать работы своих друзей; он встречался с агентами и редакторами и редко шел на встречу без рукописи, которую пытался пробить. Если движение битников можно было сравнить с тлеющим огоньком, то он делал все, что в его силах, чтобы раздуть его в гигантский костер. Вот как позднее Гинсберг описывал это время:
   Мы начали меняться в сорок восьмом году. В пятьдесят пятом мы впервые заявили об этом. В пятьдесят восьмом о нас стали регулярно писать. К этому времени я понял, что, если наши мысли, наша неофициальная поэзия оказались настолько серьезны, что даже привлекли внимание важных генералов, пишущих в журнале «Тайм», — должно быть, наступают необыкновенные времена
   Гинсберг считал, что произошел всеобщий сдвиг сознания, коснувшийся сначала молодежи, а потом, через нее — распространившийся и на все остальные слои общества. Словно вся страна внезапно достигла того уровня, о котором в 1944 году говорили у Беррроуза как о «Новом Видении Мира». «В тот год в литературных кругах вошло в моду сходить с ума, — вспоминает Барбара Пробст Соломон. [76] — Стало модным доходить до крайностей, особенно в том, что касалось секса и наркотиков… Однажды на вечеринке мне подлили в кофе ЛСД, и когда я пришла домой, у меня начались видения. Я думала, что сошла с ума, пока мне на следующий день в полдень не позвонили и не спросили, как мне понравилось первое кислотное путешествие… это было начало шестидесятых, и я еще часто говорила Ларри Рузу, моему другу фрейдисту, что жизнь слишком резко меняется и мне это не очень нравится».
   Америка находится на грани нервного срыва, полагал Гинсберг.

Глава 11. ДИКИЕ ГУСИ

   Если б в августе 1960 года вы захотели найти человека, в котором воплотился дух того времени, то одного из них вы отыскали бы нежащимся в бассейне в мексиканском курортном городке Куэрнавака. Он был психолог по профессии, но сейчас, загорелый и спортивный, выглядел скорее профессиональным игроком местного гольф-клуба. Он имел склонности к атеизму, рациональному гуманизму, иногда алкоголизму и постоянно — к женщинам. Больше всего в жизни он страдал от скуки. «Я вырос из тех игр, в которые играют преуспевающие люди, — писал он в «Первосвященнике», первой из своих автобиографий. — В жизни для меня больше не осталось ничего неожиданного и удивительного. Я стал равнодушен к обычным соблазнам общества, к власти, честолюбию, сексу. Это как в игре в «Монополию» — победить можно, но смысла нет. Как раз в то время мне только что предложили должность в Гарварде»
   Его звали Тимоти Фрэнсис Лири. Через два месяца ему исполнялось сорок лет. И он еще только собирался делать первые шаги на том пути, который закончится за несколько месяцев до его пятидесятилетия, когда федеральный судья назовет его самым опасным человеком в мире.
   Куэрнавака, расположенная на краю центрального плато, на тридцать семь миль южнее Мехико, в древности была городом предсказателей и магов. В ацтекском мире она играла роль Дельф в Древней Греции. Климат здесь царил удивительный, температура почти не опускалась ниже семидесяти пяти по Фаренгейту. [77]Позже, после завоевания Кортеса, здесь селились богатые мексиканцы и любили отдыхать американские ученые. За пару сотен песо тут можно было жить по-королевски — с горничной, поваром и даже садовником.
   Лири арендовал виллу неподалеку от дороги на Акапулько, поблизости от площадки для игры в гольф. Вместе с ним жили двое психологов — Фрэнк Бэррон и Ричард Детерринг с женой Рут. Еще одного соседа, Ричарда Альперта, ожидали чуть позже. Место было прекрасным, здесь можно было нежиться в бассейне, наслаждаясь видом на снежные шапки двух вулканов, близнецов Попокатепетля и Ицтаккикуатля. Снизу доносился шум игры в гольф. В воздухе плыл аромат бугенвиллий. Весело щебетали дети Тима — Сьюзен и Джек. После сиесты и перед вечерним коктейлем как раз оставалось время поиграть в футбол.
   Лири пробовал посвящать, по крайней мере, час или два ежедневно литературным занятиям — он собирался написать две книги: роман и длинное эссе, которое наконец бы объяснило, что он подразумевал, когда говорил об экзистенциально-транзактной психологии. Но, к сожалению, его постоянно что-нибудь отвлекало от работы, по большей части симпатичные девушки. Частым гостем на вилле был знакомый Бэррона, Герхарт Браун, преподававший антропологию в огромном государственном университете в Мехико. Браун учил «нахаутль», язык ацтеков, и однажды вечером разговор зашел о теонанакатле, божественных грибах, которые Гордон Уоссон пробовал в Уаутла де Хименес.
   Лири уж не в первый раз проводил вечер за бутылкой и разговорами о теонанакатле. Несколькими годами ранее, заинтересовавшись статьей Уоссона в «Тайм», Фрэнк Бэррон собирался заняться ими, думая, что это может помочь ему в собственных исследованиях по психологии творчества. Тим в тот раз отреагировал на это со смесью отвращения и беспокойства. Эксперименты с природными наркотиками казались ему дурацким и опасным предприятием. Но теперь, после месяца безделья, ему было очень скучно. И любое новое дело казалось интересным. «Может быть, попробуем найти их здесь?» — предложил он Брауну.
    Алиса и волшебный гриб
 
   Уоссону потребовались годы терпеливой дипломатии, прежде чем он нашел курандеру, согласившуюся провести грибную церемонию. Браун отыскал грибы за неделю, узнав, где они растут, от курандеры Хуаны, жившей в Сан-Педро, неподалеку от Куэрнаваки.
   В субботу, 9 августа 1960 года, погода на плато стояла обычная: было жарко и ясно. Браун с девушкой и несколькими друзьями появились на вилле в полдень. Они принесли мешок грязных волокнистых грибов.
   «Вы уверены, что они не ядовиты?» — спросил Лири, внимательно рассматривая грибы. …И эти грибы ацтеки действительно называли плотью Бога? (Перед этим, когда Рут Детерринг изъявила желание тоже поучаствовать в эксперименте, Тим сразу же научил ее, как по-испански будет «санитарная машина» и «промывание желудка».) Вместо ответа Герхарт съел первый гриб. За ним последовала одна из девушек. Потом Детерринг. Лири положил грязный гриб на кончик языка. На вкус он оказался еще хуже, чем на вид. Он с трудом проглотил гриб и запил пивом. Потом взял следующий…
   Позже, когда он обдумывал случившееся, он поразился, насколько внезапно все произошло. Еще мгновение назад он слышал, как кого-то тошнит в кустах, а уже в следующий момент все вокруг заполнило пульсирующее гудение. Как будто мир ожил — птицы, кусты, плавательный бассейн, все было полно, все гудело жизнью. Он погрузился в этот жужжащий гул, и перед ним замелькали странные образы — египетские дворцы, индийские храмы, — они как будто вспыхивали, искрясь и переливаясь перед его внутренним взором.
   Во «Флэшбэках», своей второй автобиографии, Лири весело сообщает, что был зачат 17 января 1920 года, на следующий день после того, как вступил в силу «сухой закон», и через несколько часов после окончания ночных субботних танцев в клубе офицеров Вест-Пойнта, где его отец, капитан Тимоти Лири по прозвищу Малыш работал гарнизонным зубным врачом. Его мать, урожденная Эбигайль Феррис, была самой красивой женщиной на вечеринке: черные как смоль волосы, нежная молочно-белая кожа и великолепная фигура. Они танцевали, пили, затем шатаясь и смеясь, вернулись домой, где занялись любовью. Через восемь месяцев и несколько недель, 22 октября 1920 года, появился ребенок. Его рождение почти совпало с рождением нового мира вокруг него, так что и ребенка и мир можно было назвать новорожденными.
   Первая мировая война, как будто выпустила на волю мощную высвобождающую энергию — не зря двадцатые годы двадцатого столетия часто именуют «грохочущие». Шла ли речь о деловой активности или о новых постановках на Бродвее, как в песне Коула Портера, [78]основным настроением была убежденность, что «все меняется». Хотя Лири все еще был юн, когда это хорошее время неожиданно кончилось, тем не менее, возможно, эти несколько лет роскошной и яростной жизни — джазовой эпохи — оказали влияние на сложившуюся у него позднее жизненную философию.
   Во многом это было и влияние Малыша. Малыш Лири был родом из Спрингфилда, штат Массачусетс. Сейчас эта фамилия там никому ничего не говорит, но в двадцатых годах спрингфил-дские Лири слыли самыми богатыми католиками-ирландцами во всем западном Массачусетсе. Отец Малыша, Старик, нажил состояние на операциях с недвижимостью.
   Имея девятерых детей, примерных ровесников Малыша, он обеспечил Тима невероятным изобилием дядюшек и тетушек, «которые метались туда и сюда» в период юности Тима, «устраивая бесконечные сцены, закатывая скандалы и периодически странно исчезая» Тетя Франциска убежала в Канзас-Сити с каким-то протестантом, и Малышу пришлось ехать туда на поезде, чтобы вернуть ее обратно. Кузина Сисси вышла замуж за преуспевающего члена епископальной церкви и затем — о святые небеса! — уплыла в Париж, чтобы развестись. Богатые, эксцентричные и эгоистичные Лири были полной противоположностью родственникам Тима со стороны матери — Ферри-сам, жившим на унылой ферме к востоку от Спрингфилда. Из-за семейных проблем его родителей Тим в детстве много времени проводил на ферме «Папоротники», где, как напишет много позже, он не знал «ни одной веселой минуты» После смерти обоих родителей в 1918 году от эпидемии гриппа, номинальной главой семьи Феррисов стала старшая сестра Эбигайль, тетя Дуду, «робкая, фантастически религиозная женщина, которая безуспешно пыталась управлять делами семейства с благочестием, характерным для ирландской деревни. Она целыми днями сидела на кушетке, бормотала себе под нос молитвы, щелкая искусственными зубами, и читала католические книги». Ни Дуду, ни другой сестре Эбигайль, Мэй, не понравился худой высокий и умный Малыш, они сочли его неудачной партией для своей сестры, сущим несчастьем. Мэй рыдала трое суток, уговаривая Эбигайль отказаться от свадьбы.
   В конце концов им пришлось удовольствоваться осознанием собственной правоты. Брак Малыша и Эбигайль не был счастливым — он так и не превратился в прочный и достойный союз, о котором мечтала Эбигайль Малышу было чуждо наслаждение милым домашним уютом, мирная жизнь, баюканье детей и стирка подгузников Он по-прежнему придерживался старых привычек, обожал развлечения и все чаще и чаще приходил домой пьяный, угрюмый, сердитый, обремененный долгами.
   Малыша поддерживала на плаву надежда на то, что, когда Старик умрет, ему достанется большое наследство — он получит самое крупное католическое поместье восточного Массачусетса. И все его дети верили, «что когда Старик умрет, они станут богатыми».
   Даже биржевая паника 1929 года и последующие годы жизни, бесконечные долги не переубедили Малыша и тетю Сисси и не разрушили этой уверенности Так продолжалось вплоть до того дня, когда в 1934 году было зачитано завещание Старика, из которого явствовало, что им досталось в наследство всего несколько тысяч долларов. Малыш отдал сотню сыну и тысячу жене, после чего испарился.
   Что произошло, когда так внезапно исчез отец? Какие суровые переживания, полные гнева и горя пришлось им всем пережить? Лири в своих опубликованных воспоминаниях мало говорит об этом, только где-то как бы в скобках замечает: «мое горе из-за ухода отца всплыло наружу во время одного приема наркотика в компании с Джеком Керуаком».
   Напротив, во «Флэшбэках» он скорее воздает ему хвалу:
   Я всегда любил и уважал отца. За тринадцать лет, что мы прожили вместе, он никогда не обманывал моих ожиданий… Папа для меня остался образцом одиночки, презирающего обычные пути… Малыш, следуя древней ирландской традиции, перехитрил всех — вырвался из набожной деревни и отправился в дальние страны, подобно одному из диких гусей ирландской легенды.
   Эбигайль и вполовину не столь хороша в воспоминаниях его сына. Ее набожность (она редко пропускала ежедневную массу), стремление стать достойной представительницей респектабельного среднего класса, а также врожденная подозрительность ко «всему веселому, легкомысленному или новомодному» надоедала Тиму и раздражала его — он специально культивировал в себе те качества, которые мать считала наследственными особенностями отца Лири.
   Насколько он преуспел в этом, можно судить по заметке одного из репортеров бостонского «Глоба», который, излагая много лет спустя историю обучения Тима в старших классах сприн-гфилдской школы, называл его «типажом в стиле Скотта Фицджеральда».
   Тим легко общался с людьми, участвовал во множестве школьных комитетов и получил премию как издатель школьной газеты. Он имел прекрасные отметки по английскому языку и истории, чуть хуже успевал по математике и естествознанию. Но наиболее высокой оценки он удостоился у противоположного пола. В выпускном классе школы одноклассницы называли его «самый симпатичный мальчик». «Леди, замрите, не дышите!» — свидетельствует о нем запись в школьном альбоме. На другой странице того же документа есть пожелание самого Лири: «Тим Лири оставляет свои увлечения Бобу Кэлхауну, еще одному блестящему поклоннику белых платьев на этом маленьком балу». Он только в одном отношении отличался от отца: Тим явно предпочитал «самых экстравагантных страстных богачек, каких только можно было найти в городе». И никаких Эбигайль!
    Тимоти Лири
 
   Но в реальности это было защитное поведение, самосозидание мальчишки, который, повзрослев, будет вспоминать не свои головокружительные успехи в школе, а огромное чувство одиночества, которое он стремился победить с помощью мечтаний о «доблести, славе, любви научной деятельности». От Малыша Тиму досталось вкрадчивое обаяние, которое обеспечило ему характеристику «самого симпатичного мальчишка», но от него же он унаследовал и чувство отчужденности, постоянно питавшее детские мечты о героических подвигах. Еще в детстве Лири ощущал себя посторонним: ирландец-католик в школе, полной «истинных американцев» — англосаксов протестантского вероисповедания, художник в окружении спортсменов и бизнесменов, неверующий в мире верующих. Позже это отчуждение переросло в непрерывные конфликты с властью, часто становясь сознательной конфронтацией.