Эшер попал в руки довольно распространенного типа врачей. Они интересовались только его физиологическим состоянием, и их абсолютно не заботили такие вещи, как окружение и обстановка. Скорее всего их можно охарактеризовать как исследователей психомиметиков. Они снимали у Эшера электроэнцефалограмму, просили его посмотреть на вспыхивающие лампочки, а потом дали диктофон и предложили наговаривать туда все, что он видит и переживает. «Женщина-психиатр с блокнотом в руках сидела рядом с кушеткой. Она контролировала вспышки света с помощью небольшого рычажка». Спустя шесть часов его проводили в кафетерий попить чаю, и по пути обратно он внезапно осознал, что теперь его сознание расщеплено на две разные личности.
    Семена вьюнка пурпурного
 
   Эшер в ужасе попросил отвести его домой, что психиатр и сделал. Дома он начал нервно ходить по комнате, быстро давая распоряжения жене: «Пожалуйста, не подпускай ко мне детей». Он уже рассказал ей, что случилось с ним в больнице. А на следующее утро Эшер не встал с кровати в положенное время. Вместо этого он лежал и рыдал. Когда к нему приехала группа обеспокоенных исследователей из больницы, их лица вытянулись и позеленели — он собирался выпрыгнуть из окна, что доказывало насколько серьезным было все, что с ним происходило. В общей сложности его болезнь длилась несколько месяцев, а потом мало-помалу незаметно прошла.
   Такие истории ставили Лири в крайне неприятное положение. Своим неуважением к окружению и обстановке доктора вроде тех, что пользовали Гарри Эшера, сводили людей с ума.
   Вероятно, единственным более-менее позитивным отзывом о ЛСД была статья Аллена Хэртингтона — отчет о сеансе ЛСД, который с ним провел Мецнер. Статья появилась в ноябрьском номере «Плейбоя». Кроме того, что Хэртингтон был одним из немногих журналистов, пробовавших ЛСД под руководством одного из проводников IFIF, он также в статье давал понять, что смеяться над Тимом особо не стоит. Поскольку, уволенный из Гарварда, выгнанный из Мексики, осуждаемый консервативными коллегами, он, вместо того чтобы впасть в уныние, радуется жизни, живет в поместье под Нью-Йорком, находясь под покровительством одной из богатейших в Америке семей.
   Но в «Плейбое» думали немного иначе. Редакция добавила небольшую статью под названием «Галлюциногены: призрачные пророчества философа». Вероятно, последнее, что хотелось бы Хаксли, это чтобы кто-нибудь писал о его психоделических идеях.
   Рак, отпустивший на время писателя в 1960 году, вернулся этой осенью вновь. Хаксли выписался из больницы Лос-Анджелеса, пытаясь не обращать внимания на невыносимую боль в горле Писать он не мог, но у него был диктофон, и иногда, когда Хаксли чувствовал себя получше, он надиктовывал эссе о Шекспире. Хотя его состояние было довольно тяжелым, он не допускал и мысли о том, что умирает. Понимал ли он, что умирает? Лаура Арчер, его вторая жена, не могла дать точного ответа:
   Мы как-то прочитали руководство доктора Лири, основанное на «Тибетской книге мертвых» В тот момент он вполне мог бы полушутя сказать «Не забудь напомнить мне, когда придет время». Но вместо этого он заговорил о проблеме «возвращения в мир» после психоделического сеанса. Правда, иногда он говорил «если меня не станет», но в основном в связи с осуществлением каких-то новых литературных идей. Ему очень хотелось восстановить силы и продолжать работать. Духовная жизнь у него не прекращалась, казалось, он далее достиг какого-то нового уровня.
   Но утром 22 ноября стало ясно, что смерть не заставит себя ждать. Понимая, что Олдос может и не дотянуть до завтрашнего дня, Лаура послала телеграмму его сыну, Мэттью, чтобы он приехал как можно быстрее. В десять Олдос почти неслышно попросил бумагу и ручку и написал «если я уйду» и несколько последних распоряжений. Впервые он признал, что может умереть.
   Вскоре он пробормотал: «Кто будет пить из моей чашки?» Когда Лаура спросила, что он имеет в виду, он ответил, что пошутил. «Мне сейчас нечем делиться», — сказал он ей, и она поняла это так, что не надо задавать слишком много вопросов. Около полудня он попросил листок бумаги и написал:
   ЛСД — попробуй
   внутримышечно
   100 мг
   В письме к друзьям Лаура описывала дальнейшее так: «Вы очень хорошо знаете сложное отношение медиков к этому препарату. Но никакие «авторитеты», будь их хоть сотня, не остановили бы меня тогда. Я сходила в комнату Олдоса за шприцем и ЛСД. Доктор предложил сам сделать укол, может быть потому, что увидел, как у меня дрожат ладони. Но это заставило меня взять себя в руки, и я сказала: «Нет, я должна сделать это сама».
   Часом позже она ввела Олдосу еще 100 мг. Затем, приникнув к его уху, она начала шептать ему: «ты уходишь, светло и свободно, вперед и вверх, милый. Сознательно и по доброй воле ты так поступаешь, и это прекрасно. Как все это красиво: ты идешь к свету — ты уходишь к свету — ты уходишь с моей любовью и любовью Марии. Ты идешь к величайшей любви, более великой, чем ты себе мог даже представить, и это легко, это так легко, и это так красиво…»
    Лаура Хаксли
 
   Напряжение спало. Дыхание Хаксли становилось все медленнее, медленнее и слабее, пока наконец, «как музыкальная пьеса, мягко заканчивающаяся на нежнейшем «sempre piu piano, dolcemente», не остановилось. В двадцать минут шестого Олдос Хаксли умер».
   И только тогда Лаура Хаксли смогла осознать другую величайшую трагедию этого дня — убийство президента Кеннеди в Далласе.
   Официальные некрологи объединяло мнение, что Хаксли, начав блестящую карьеру, последнюю треть жизни потратил впустую. Но у него, к счастью, были и другие читатели, даже не считая аудитории «Психоделического журнала». Он был человеком «редчайшей пробы» — как писал Джеральд Хёд: «вкус в нем сочетался с безрассудной отвагой, что позволяло ему выдвигать смелые теории, делая это с изумительной сдержанностью и здравым смыслом». Алан Уоттс говорил, что с «двадцати лет понял, что Олдос Хаксли одарен талантом поднимать важные вопросы».
   Он был «насмешливым гуру, — вспоминал Тим. — Как назвать улыбающегося провидца? Бодхисатвой ядерного века?»
   Интерес Хаксли к психоделикам вызывал в некоторых кругах насмешки в его адрес. В основном это касалось его поддержки мистицизма и наркотиков, восторженных речей о человеческом потенциале. «Остров», высоко оцененный участниками психоделического движения, в других кругах и журналах в основном получил негативную оценку. Как заметила биограф Хаксли Сибилла Бедфорд: «Для многих читателей «Остров», наполненный счастьем, и добротой, и добрыми чувствами, был средством для духовного продвижения. Для большинства же других — и на это стоит обратить внимание — книга являлась занудной повестью, невнятно что-то проповедующей». Один обозреватель написал, что «там дурачатся с грибами». Хаксли в «Плейбое» ответил на это: «Что лучше — Дурачиться с Грибами или быть Идиотом от Идеологии, развязывать Войны из-за Слов и иметь Завтрашние Ошибки из-за Вчерашнего Недопонимания?»
   В мире «растущего по экспоненте населения, безрассудно мчащегося вперед на поводу у новых технологий и агрессивного национализма», Homo Sapiens открыл, и очень рано, «новые источники энергии, которые могут пробудить человечество от психологической инертности и косности». Человечество в эпоху 'водородной бомбы уже не может позволить себе оставаться на уровне сознания человека бронзового века. Хаксли писал, что необходимо специальное воспитание:
   На вербальном уровне — воспитание естественное и строгое, со всеми неизбежными злоупотреблениями, к которым ведет нас язык. На не-вербальном уровне — воспитание в полнейшей тишине, основанное на чистой восприимчивости. И наконец, третье — использование безвред-ных психоделиков для переживания мистического опыта. Я уверен, что три эти вещи в совокупности раскроют творческий потенциал сознания, помогут растворить остатки ограниченных представлений и это необходимо каждому. Если таких личностей будет достаточное число, если они будут достаточно ответственны, они смогут пройти путь от незаметного признания их культуры до вполне отчетливых изменений и реформ в обществе… Не утопия ли это? Эксперименты показывают, что эта мечта вполне осуществима. Утопические гипотезы в данном случае подтверждаются эмпирически. Но в наши тяжелые деспотические времена, мне кажется, трудно надеяться на то, что эти идеи примут как должное».
   «Последнее, чего бы мне хотелось — это создавать себе образ "мистера ЛСД", — написал он в свое время Осмонду. — И я не хотел бы (будучи абсолютно лишенным способностей в этой области) быть вовлеченным в политические игры вокруг психоделиков». К сожалению, такая позиция оставляла дело в руках тех, кого Олдос называл «горячими энтузиастами». Хотя все могло измениться. Осмонд чувствовал, что проживи Хаксли еще год или два и он, возможно, смог бы предостеречь Тима Лири от того, чтобы «дразнить академических гусей», и от множества иных неосторожных шагов.

Глава 17. ВЫРВАТЬСЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ

   Воспоминания о Миллбруке рассыпаются на разрозненные картинки, мелькают, как отдельные вырванные из фильма кадры. Вот Тим верхом на лошади, один бок которой покрашен в голубой, а другой — в розовый цвет. А вот Тим врывается на кухню, восклицая: «О, Господи! Я что, обязан трахать каждую девицу, что сюда забредет?» Мецнер, в своей технической лаборатории изготавливает восьмичасовые пленки, которые Альперт и Лири собираются использовать для медитаций, надеясь, что инструкции, записанные на них, помогут улучшить качество путешествий. Р.Д. Лейнг, танцующий суфийский танец на кухне. Алан Уоттс, переводящий «И цзин» у огромного пышущего огнем камина в гостиной — тени от огня пляшут на высоком потолке, напоминая древних тибетских богов. Мэйнард Фергюсон, стоя на коньке крыши, играет на трубе, испуская долгие переливчатые трели, разносящиеся по всему огромному саду. В глубине сада другой легендарный джазмен — Чарли Мингус [91]— ищет садовые ножницы, чтобы подрезать розовые кусты. «Золотое время», скажет потом Альперт об этих первых месяцах, проведенных ими в Миллбруке. Лири, как ему было свойственно, воспринимал происходящее более патетически: «На территории этой небольшой колонии мы пытались создать новые языческие обряды, творчески и по-новому организуя свою жизнь».
   В некотором отношении Миллбрук напоминал ашрам или монастырь — временный приют ищущих высшего состояния сознания. С другой стороны, это был своего рода уникальный научный центр, место, где психологи, разочарованные в общепринятых моделях сознания, могли спокойно проводить свои исследования И то и другое в определенном смысле верно. Однако Миллбрук был также и школой-коммуной, попыткой общежития, не имевшей аналогов в обычной жизни. Мэл Брукс, снимающий мирную домашнюю жизнь, вполне мог бы использовать Миллбрук как съемочную площадку. Хотя многие, если уж продолжать аналогию с кино, предпочли бы здесь Феллини. Во всех этих воспоминаниях всегда присутствует образ Большого дома, Высокого дома — темного и таинственного, с прихожей, устланной потертым красным ковром, со стенами, расписанными психоделическими фресками. Мария Манне, что провела здесь незабываемый вечер в 1966 году, вспоминает эту голубую мечту Дитриха как «невероятно уродливое здание — убожество с башенками, крылечками и резными деревянными панелями». Тогда как помощник окружного прокурора округа Дачес, приехавший как-то раз без предупреждения поздно вечером, был потрясен тем, что в доме совершенно нет мебели, за исключением мертвого (на самом деле он был просто накачан ЛСД) пса Миллбрук — это «странный гибрид Уолдена Торо и буддийского храма», писал об этом месте анонимный репортер «Тайм». «В дьявольски запущенной прихожей большого дома часть пространства занимает фортепьяно, лежащее на боку с открытыми, будто ожидающими, что их вырвут, струнами. В комнатах — столы без ножек, кровати без матрасов, вокруг повсюду мандалы, на которых глаз истинного верующего предположительно должен останавливаться тогда, когда он не занят экспериментами с наркотиками»
   Но это в будущем. Пока же обитателей было всего с десяток, и первые месяцы протекали очень мирно. Они напоминали жизнь ученых: дни проходили в библиотеке (в которой было впечатляющее собрание эзотерических и научных текстов) или за письменным столом. Шла работа над вторым изданием «Психоделического журнала», и была почти готова для печати переработанная версия «Бардо Тодоль». По мере того как осень сменялась зимой, долгие ежевечерние прогулки по лесу сменялись послеобеденным катанием на коньках по замерзшим прудам. По вечерам, после ужина, беседовали или играли, иногда ставя на предложенные Тимом сюжеты психодрамы, а иногда складывая стихи в стиле японского «рэнга», где каждый сочинял одну строчку.
   Из башенок в ясные ночи можно было разглядеть за сосновым бором мигающие вдали огоньки поселка Миллбрук, которые как будто замыкали круг Млечного пути, сияющий в бескрайнем ночном небе. Казалось, будто бури и шумные события прошедших месяцев ушли куда-то вдаль, и они оказались в волшебном замке, вошли в пространство, где не существует время, где стираются границы между психоделикой и реальностью. Они ощущали себя «антропологами двадцать первого века», как писал Лири: «временно разбившими лагерь в темную эпоху шестидесятых годов двадцатого века».
   Первым делом они превратили одну из башенных комнат в экспериментальную лабораторию. Потолок выкрасили в золотой цвет и установили скрытые динамики, чтобы музыка и подаваемые шепотом инструкции могли бы доходить сюда снизу для проведения сеансов (предпочтение отдавалось индийской или классической музыке, так как рок-музыка сильно выводила из равновесия). Рядом с кроватью были установлены статуи Шивы и Будды. Раз в неделю каждый из присутствовавших восходил в лабораторию и отплывал в тщательно спланированное «онтологическое путешествие». Цель этих путешествий заключалась в том, чтобы составить приблизительную карту Иного Мира. Заветной мечтой Лири было составить справочник всех возможных маршрутов по Иному Миру. Хотите побывать в раннем детстве? В темном лесу? Попасть в определенный архетипический сюжет? Просто скажите проводнику, куда вы хотите попасть, в каком ментальном пространстве хотите оказаться, а затем ложитесь и ждите, пока откроются Двери. Но прежде, для того чтобы это стало возможно, Иной Мир должен быть пройден вдоль и поперек, маршруты должны быть освоены и описаны, информация собрана вместе и опубликована. Вот какие соображения стояли за написанием «Психоделических опытов», в основу которых была положена «Тибетская книга мертвых». Теперь это был том номер один в расширяющемся списке руководств по психоделикам. Они планировали точно также проработать «Божественную комедию» Данте, «Египетскую книгу мертвых», «Кружной путь» Баньяна и «Дао дэ цзин».
   «Становилось очевидным, что для того, чтобы проводить эффективные сеансы, необходимо иметь учебники и программы, которые позволили бы проводить трансцендентальные эксперименты с наименьшими трудностями и страхом, — писал Лири в «Психоделическом журнале». — Чтобы не начинать с чистого листа или с нашего пока еще ограниченного опыта, мы обратились к единственному психологическому тексту, в котором описывается сознание и его изменение».
   Освободившись разом и от своих политических, и от профессиональных споров, которые отнимали столь много сил в предыдущие восемь месяцев, Лири вернулся к интересующей его теме — способам изменения поведения, и одновременно к старой проблеме — как объяснить научным языком механизмы, которые позволяют психоделикам изменять сознание. Будучи убежден в том, что психология предлагает малоэффективные пути для решения этих вопросов, он обратился к квантовой физике, генетике и биологии — и тут натолкнулся на теорию Конрада Лоренца об имприн-тинге. Лоренцу довелось как-то присутствовать при том, как вылуплялись гусята, выращенные в инкубаторе. И он оказался первым крупным объектом, попавшим в поле их зрения, когда они появились на свет. К полному изумлению Лоренца, гусята стали относиться к нему как к матери. Эта привязанность оказалась неуничтожимой — гусята не признавали никого, кроме него, и не обращали внимания на других гусей. Было похоже, что в первый момент появления на свет сознание делает как бы моментальный снимок окружающей реальности — «внезапный щелчок затвора фиксирует состояние нервной системы», как это понял Лири, и этот снимок позже не меняется.
   Эта первая запечатленная мозгом картина окружающего мира потом становится основой для всего последующего обучения. Импринтинг, имеющий биохимическую природу, очерчивает границы площадки, делит на клетки ту шахматную доску, на которой позже будут разворачиваться все ролевые игры.
    Миллбрук
 
   Олдос Хаксли предполагал, что психоделики разрушают внутренний «редукционный клапан» и тем самым позволяют информации свободно проникать внутрь сознания. Лири же теперь выдвигал предположение, что те же наркотики мгновенно нейтрализуют первичный биохимический импринтинг, глубиннейшие поведенческие паттерны, мета-основы позднейших игр. Но, как известно любому врачу, имевшему дело с психоделиками, открытие мозга впечатлениям длится лишь до тех пор, пока пациент не начинает вновь соскальзывать в обычные стратегии поведения, то есть пока 'импринтинговые мета-паттерны не восстанавливаются вновь.
   Однако так ли уж это неизбежно?
   Лири думал, что нет. Почему бы не потешить себя надеждой, что есть способ убрать старые импринтинги и ввести новые? Они попытались этого добиться, создавая путем множества проб и ошибок восьми- и десятичасовые магнитофонные записи, под которые проводились медитации. В тот период времени Тим и Дик часами лежали в комнате для медитаций, глядя в золотой потолок и слушая шепот инструкций и ритмичную музыку — результат работы Мецнера, который проводил целые дни, создавая эти пленки в своей маленькой лаборатории.
   Но вскоре стало ясно, что для того, чтобы ослабить привычные поведенческие паттерны, одних только магнитофонных записей недостаточно. Нужно было создавать какие-то дополнительные методики, которые могли бы подорвать влияние этих привычек, когда человек не находится под воздействием наркотика. Они пытались найти эти способы «преодоления установок» путем множества опытов и экспериментов. Одним из первых опытов была «возня с детьми», что в теории звучало прекрасно и что настойчиво рекомендовал Хаксли в своем «Острове». Это казалось хорошим способом войти в контакт со спонтанностью и живой любознательностью, которая свойственна поведению детей. На практике это обернулось тем, что Мецнер и Альперт превратились в круглосуточных нянек. Они выдержали такой режим несколько недель, а потом взбунтовались. На этом эксперимент по выращиванию детей закончился.
   С того момента дети были предоставлены сами себе, постепенно становясь все более чуждым элементом во взрослых развлечениях, которыми занимались в Миллбруке.
   Следующий опыт можно назвать стратегией «необитаемого острова». В этом эксперименте случайно наугад выбирались двое участников, которые затем должны были провести вместе, но изолированно от других, пять дней в каретном сарае, где размещался кегельбан, иногда путешествуя в Иной Мир, иногда — нет, но все время стремясь достичь нового уровня понимания и дружелюбия. Хотя от этого эксперимента вскоре отказались как от слишком искусственного, он все же заложил основы того, что потом назвали «эксперимент третьего этажа». Это были опыты, которые фокусировались на сексуальном притяжении и включали всех, кто хотел зайти на третий этаж, где кровати были общими и доступными всем, кто желал там спать. За исключением отдельных «бисексуально неразборчивых лесбиянок», большинство участников нашли этот опыт гораздо менее интересным, чем ожидалось: «В постели мы долго обсуждали, как это ощущается, что мы чувствуем, — писал Мецнер. — Это было очень неудобно — не знать, где ты будешь ночевать сегодня или кто будет спать с тобой, когда ты валишься с ног от усталости. Потому от этого опыта через неделю-другую также отказались».
* * *
   В ноябре они объявили о конце IFIF. «В эволюционном смысле, — писал Тим в заключительном информационном бюллетене, — чем иметь дело с грубым внешним давлением или, подобно многим другим особям, двигаться черепашьим шагом, ища обходные пути, мы предпочитаем вовсе отказаться от подобной формы организации». Однако Тим, хотя и был рад избавиться от головной боли в виде международной организации, все же не мог полностью отказаться от мечты о тропическом острове. Комитет, как он заверил членов организации, сейчас ищет подходящее место. Если все пойдет удачно, то островной институт будет открыт летом 1964 года. Тем временем IFIF преобразуется в другую организацию — Касталию. Название было взято из романа Германа Гессе «Игра в бисер». Хотя произведение Гессе вызвало восхищение таких ценителей, как Т.С. Элиот и Томас Манн, однако этого немецкого писателя в Америке практически не читали. «Нью-Йорк тайме» объясняла это как его «глубоко духовными темами», так и «героями, склонными к меланхолии и задумчивости». Именно эти качества и привлекли сначала Мецнера (который был наполовину немец), а затем и Лири. Прочитав «Степного волка», «Игру в бисер» и «Паломничество в страну Востока», они пришли к убеждению, что Гессе был адептом психоделиков с раннего возраста. Кроме того, Гессе преуспел там, где Хаксли потерпел неудачу, — его произведения, будучи полностью посвящены описанию внутренних психологических коллизий, тем не менее читались с большим увлечением. Например, «Нарцисс и Гольдмунд» на одном уровне была повестью о двух друзьях, живших в эпоху Средневековья, один из которых был монахом, другой — светским человеком. Но на другом уровне это была история развития личности и души. Где-то в начале «Паломничества в страну Востока» есть такие слова:
   «Мне стало ясно: да, я присоединился к паломничеству в страну Востока, то есть, по видимости, к некоему определенному начинанию, имеющему место здесь и сейчас и никогда более — однако в действительности, и в высшем и подлинном смысле, это шествие в страну Востока было не просто мое и не просто современное мне; шествие истовых и предавших себя служению братьев на Восток, к истоку света, текло непрестанно, оно струилось через все столетия навстречу свету, навстречу чуду, и каждый из нас, участников, каждая из наших групп, и все воинство наше в целом и его великий поход были только волной в вечном потоке душ, в вечном устремлении Духа к своей отчизне, утру, началу».
 
   Поначалу их уединение не нарушал никто, кроме почтальона, который приносил груды писем — единственное, что Лири оставил, чтобы поддерживать связь с внешним миром, интересующимся развитием психоделической науки. Объем корреспонденции был невероятно велик — и хотя тон писем был в основном негативный, широкое распространение продукта показывало, что психоделики задели за живое, пробудили что-то в американской душе. По мере того как известия об исследованиях Лири доходили до публики, в дом приходили целые ящики писем, в которых запрашивали информацию, просили совета или наркотиков.
   Постепенно и наполовину тайно они начали готовить проводников. Часть из них пришла из IFIF, другие же были те, что писали письма и просили совета, а в результате были приглашены в гости.
   Арт Клепс, школьный психолог из штата Нью-Йорк, прочел в «Нью-Йорк тайме» статью о Касталии Клепс, который прежде уже пробовал мескалин, был поражен, узнав, что «группа уважаемых интеллектуалов принимает псилоцибин и ЛСД и, похоже, находит им эффективное практическое применение и в то же время активно организует великие путешествия, причем все это происходит в особняке округа Да-чес».
   Клепс послал Тиму письмо, где выражал интерес к изучению психоделиков, и получил приглашение приехать. Он прибыл в Миллбрук через несколько дней после Рождества 1963 года вместе с несколькими психологами и одним художником, который хотел провести свое первое онтологическое путешествие в башне.
   Хотя они испытывали некоторые неудобства в связи с устройством в доме: «Самим стелить постель и готовить еду? — ворчал один из психологов. — Я всегда предпочитал платить деньги за эти услуги» — тем не менее общая атмосфера Миллбрука полностью компенсировала все проблемы. Клепсу показалось, что жизнь в Миллбруке «лучше, более живая, более осмысленная, веселая, счастливая… Тимоти Лири, я думаю, был просто волшебник, он, казалось, умел преобразовывать жизнь просто тем, как он жил».
   Клепс пил кофе на кухне, когда из башни спустился художник после своего первого сеанса. Он двигался «как привидение, расширившиеся черные глаза сверкали». Он бормотал: «прекрасно, прекрасно… но у меня, кажется, поменялись стороны. Моя левая половина стала правой половиной и моя правая половина — левой. На самом деле, я думаю, моя левая половина осталась в башне. Надо бы мне пойти и отыскать ее».