Олдос Хакли
 
   Однажды, будучи в Италии, Хаксли случайно оказался на съемках «Елены Троянской», голливудской костюмированной драмы пятидесятых годов. Поскольку эта отрасль киноиндустрии была полной штамповкой, иногда возникали определенные проблемы: например, в киносценарии упоминалась «вакханалия». Но ни режиссер, родом со Среднего Запада, ни ассистент из Нью-Йорка точно не знали, что это такое. И в этот момент появился Олдос. Как рас-сказал мне позднее ассистент режиссера, «он в течение нескольких часов рассказывал нам все, что знает о вакханалиях. В результате съемки вакханалии получились настолько удачными, что актеры не могли остановиться, даже когда режиссер закричал «стоп».
   Таков был Хаксли: занятный человек, полный экзотических знаний. Он и сам выглядел довольно экзотично — ростом метр девяносто с лишним, он был необычайно худ и напоминал флагшток. Когда Олдос был молод, друзья говорили, что он похож на кузнечика. К старости он больше стал походить на цаплю. У него было удлиненное лицо, из-за чего он всегда выглядел на десяток лет моложе. Голову венчала шапка каштановых, а в старости — седых волос. Но самым неотразимым в его облике были, конечно, голубые глаза (он был слеп на один глаз, а другим видел очень плохо) и манера разговаривать с необычайным изяществом. Хаксли откидывался на спинку стула, направив взгляд голубых глаз поверх головы собеседника, и неторопливо развивал свои мысли «беспрерывно, пока не перевернет каждый камень, чтобы обнаружить скрытые под ним факты, или не пройдет весь лабиринт… и не откроет в конце концов истину». В отличие от других талантливых рассказчиков, он был также жадным слушателем. С ненасытной жадностью он поглощал слухи, книги, политику, науку, скандалы и факты (и чем необычнее, тем лучше), бормоча при этом: «как интересно!», когда узнавал очередную пикантную новость.
   Если бы Олдос Хаксли умер в тридцать пять, вскоре после публикации своего пятого романа «О дивный новый мир», место в английской литературе ему уже было бы обеспечено. Сомерсет Моэм и Скотт Фицджеральд скорбели бы о преждевременной кончине многообещающего автора. Но Хаксли не умер. Он изменился — иногда это даже хуже. С середины тридцатых он обратился к мистике и восточной философии. Его романы, когда он наконец заставлял себя писать таковые (а делал он это регулярно по той простой причине, что за романы платили больше, чем за эссе), были настоящими философскими произведениями с научным оттенком. Они напоминали произведения Вольтера и других философов. «Никто со времен Честертона не растрачивал так свой дар», — писал критик Сирил Коннолли [34]во «Вратах обещаний» (что наводило на мысли о том, куда же растратил свой дар сам Коннолли).
   Однако ощущение, что с Олдосом творится что-то неладное, испытывали многие. Андре Моруа говорил, что у Олдоса произошло «полное изменение мировоззрения, встревожившее всех, кто, как и я, близко знал его раньше». Немногие из его ранних поклонников остались с ним в его причудливом пути, который привел его сначала к «Вечной философии» — компилятивному сборнику, где были собраны мистические компоненты, лежащие в основе всех религий, — и затем к письму Осмонду и Смитису, в котором говорилось, что он очень хочет попробовать мескалин, наркотик, который может сделать человека сумасшедшим.
   Непонимание знакомыми произошедших в нем перемен преследовало Хаксли до самой его смерти. Он умер 22 ноября 1963 года — в тот же день, когда умер Джон Кеннеди. Когда авторы некролога попытались суммировать его жизнь в двадцати или тридцати дюймах колонки, предназначенных для «великих людей», их неспособность рационально к этому подойти была очевидна. Они не могли понять, что жизнь Хаксли была скорее не карьерой, а поиском… поиском чего? Совершенного синтеза науки, религии и искусства? Объединения внешнего и внутреннего мира человека? «Моя основная профессия, — писал Хаксли в одном из писем, которых он написал свыше десяти тысяч, — состоит скорее в достижении своего рода сверхпонимания мира… чем в сборе фактов».
   Олдос Леонард Хаксли родился 26 июля 1894 года в английском графстве Суррей. Он был третьим сыном в семье доктора Леонарда Хаксли, педагога, издателя и второстепенного литератора, и внуком Т.Г. Хаксли (Гексли), выдающегося биолога и одного из самых известных людей викторианской Англии. Известный как «Бульдог Дарвина», Т.Г. был тем самым человеком, который в знаменитых оксфордских дебатах опроверг доводы епископа Уилберфорса по поводу дарвиновской теории эволюции. Он олицетворял собой тип ученого-рационалиста, что не раз красноречиво демонстрировал всему англоязычному миру — в газетных и журнальных статьях, с научной кафедры. Собрание его эссе выдержало девять изданий. Они начали выходить в год рождения его третьего внука и всего за несколько месяцев перед смертью Т.Г. Ему было семьдесят лет.
   «Чистой, ясной холодной логики» требовал Т.Г. от сына и внуков. По определению старшего брата Олдоса, Джулиана, в традиции Хаксли были «тяжелые, но высокие размышления, ровная, но яркая жизнь, широкие интеллектуальные интересы и постоянный интеллектуальный рост».
   Мать Хаксли, Джулия, происходила из не менее известной семьи. Она была племянницей поэта Мэттью Арнольда и внучкой моралиста и педагога доктора Томаса Арнольда, одного из выдающихся писателей викторианской эпохи. Джулия Хаксли основала «Прайорсфилд», школу для девочек, которая находилась совсем рядом с «Хиллсайд Скул», школой, где маленький Олдос получал свое первое образование.
   По общему мнению, он был блистательным, но неспортивным учеником. Он всегда держался немного отчужденно и это раздражало его ровесников. «Олдос обладал необычайной волей и сдержанностью, — говорил о нем его кузен Джервас, тоже учившийся в «Хиллсайд Скул». — Я не могу припомнить, чтобы он хоть раз терял над собой контроль или давал выход эмоциям, в отличие от всех остальных». Джулиан упоминал, что, кроме того, он «находился на другом, гораздо более высоком уровне по сравнению со всеми остальными детьми». Он всегда думал, измерял, сравнивал, оценивал. Однажды крестная застала его сидящим пред окном и неотрывно глядящим куда-то туда. Она спросила, о чем он задумался, а он в ответ произнес только одно слово: «оболочка».
   Он был странным, немного путающим ребенком. Несколькими годами позже английский фантаст, Олаф Стэплдон, издал книгу «Странный Джон», в которой он попытался изобразить интеллектуального супермена, настоящего «сверхчеловека» Ницше — каким он будет в реальности. Получившийся в итоге портрет имеет поразительное сходство с подростком Олдосом Хаксли, за исключением того глубокого отличия, что странному Джону не пришлось перенести личную трагедию, выпавшую на долю Хаксли. Начиная с поступления в Итон свойственная Хаксли некоторая отрешенность от мира была подорвана тремя трагедиями. Когда ему было четырнадцать, умерла мать. В шестнадцать он подхватил стрептококковую инфекцию, разрушившую роговую оболочку правого глаза и замутнившую левый почти до полной потери зрения. Ситуация была настолько серьезной, что Хаксли пришлось изучать слепой метод чтения Брайля. Пожимая плечами, он сухо шутил, что зато теперь может читать в темноте. Ему пришлось оставить мечты об изучении биологии и о медицинской карьере. Приспособив пишущую машинку под шрифт Брайля, Олдос начал печатать стихи и рассказы.
   Наконец через два года, после того как он почти ослеп, и спустя год после поступления в Бейллиол-колледж, в Оксфорде, в тот самый август, когда началась Первая мировая война, средний из братьев Хаксли, Трев, покончил жизнь самоубийством.
   «Кроме явной печали потери, добавляет боли и цинизм ситуации, — писал Олдос кузену Джервасу. — Трева довели до этого самые высокие и самые лучшие идеалы. В то время как тысячи других людей, потакающих своим слабостям, защищены от такой судьбы циничным, лишенным идеалов подходом к жизни. Трева нельзя было назвать сильным, но он обладал настоящим мужеством встречать жизнь лицом к лицу, отстаивая свои принципы, — идеалы действительно значили для него очень много».
   Олдос занимался писательством серьезно. Будучи в Оксфорде, он спрятал свой идеализм под плащом эстетического дендизма. Стал носить желтые галстуки и белые носки. Вместо классической репродукции повесил над камином плакат с гологрудыми купающимися красотками — французский конечно же. Он поставил к себе в комнату пианино и играл на нем джаз. Чтобы отдохнуть от городской суеты, на уикенды он уезжал в Гэрсингтон, поместье в шести милях от Оксфорда, принадлежавшее Филиппу и Оттолин Моррел. На вечерах в Гэрсингтоне можно было встретить Мейнарда Кейнса, [35]Литтона Стрэйчи, [36]Бертрана Рассела, [37]Вулфов — Леонарда и Вирджинию [38]— и множество других аристократов из художественного и интеллектуального бомонда. Молодой Хаксли прекрасно чувствовал себя среди этого созвездия острословов, здесь все его признавали как большого интеллектуала и многообещающего поэта. Когда он в 1918 году издал книжечку стихотворений «Утраты юности», в Гэрсингтоне его хвалили.
   Там же, в Гэрсингтоне, Хаксли встретился и со своей будущей женой, Марией Нис, обездоленной войной эмигранткой из Бельгии, которую приютила у себя леди Оттолин. Мария была больше чем на тридцать сантиметров ниже будущего мужа, а ее характер — интуитивный, волшебный, чувственный — был полной противоположностью «чистой, ясной холодной логике» Олдоса. «Ничего не зная, она понимает все», — сказал как-то о Марии Игорь Стравинский. И в том числе она понимала людей.
   Мария обладала развитым психологическим даром, чего ее супруг был практически полностью лишен. Хаксли называл ее «моим личным толкователем отношений» и расспрашивал о людях, с которыми они встречались в Гэрсингтоне.
   От их союза — они начали жить вместе в 1919 году и поженились насколько месяцев спустя — родился ребенок, мальчик, которого назвали Мэттью, и по крайней мере восемь романов. Первый, «Желтый кром», был опубликован в 1921-м. Вслед за ним, с двухгодичными интервалами, последовали «Нелепая награда», «Эти бесполезные прощания» и «Контрапункт». Ни один из друзей Хаксли, открывая его книги, не был готов к тому, что ожидало его внутри. Мягкий, погруженный в свои мысли поэт, автор таких строчек, как
   Ни резкое падение, ни взлет ласточек не пробуждают чистую дремоту канала: зеркальная поверхность мертва, напоминая о нехватке красоты,
   превращался в убийцу, когда писал беллетристику. («Я написал прелестный маленький рассказ, — писал Хаксли к будущей жене своего брата Джулиана. — Он такой бессердечный и жестокий, что вы, вероятно, будете рыдать: концентрация яда там восхитительна».) Конечно, стиль был таким же искрометным, а сюжет закручен с профессиональной непринужденностью. Но в этих историях со странной горечью и тревожностью изображалась пустота, художественное и нравственное притворство тех самых друзей, что были теперь читателями Хаксли. От гнева общественности его спас тот факт, что (позже это отметил Ивлин Во) он с той же жестокостью обнажал и собственную претенциозность. Он никогда не выгораживал себя.
   Беллетристика Хаксли отличалась свободой, поэт Стивен Спендер писал, что «такую свободу можно охарактеризовать как свободу от всего — обычного общепринятого официозного вздора, сексуальных табу, уважения к существующему порядку». Но за насмешливым тоном Хаксли скрывалась затаенная тоска, тоска по новому. И это тоже было очень в духе времени. Это была жажда, которую одни подавляли, ударяясь в марксизм, фашизм или чрезмерное эстетство, другие обращались к науке и вере в прогресс. Но все это было не для Хаксли. Учитывая его успехи на литературном поприще, было бы слишком сильно сказать, что он был несчастен, скорее, он был глубоко неудовлетворенным человеком. Он стал двоякодышащим, «словно амфибия, воздерживаясь от эмоционального общения с теми, кто притворялся, и используя свои интеллектуальные способности в качестве щита».
   Хаксли боролся с этой тоской, часто переезжая с места на место. Он жил в Бельгии, Франции, Испании, Тунисе и Италии, где они с Марией подружились с Д.Х. Лоуренсом. В конце двадцатых они почти постоянно жили на вилле Санари, во Франции, среди художников и просто праздных богачей, что обитали там до краха 1929 года. От Марселя и до Антибов побережье напоминало расширенную версию уикендов в Гэрсингтоне. Почва была знакомой, и, казалось, можно было ожидать от писателя продолжения того творчества, которое лондонский «Тайме» описывал как «разнообразнейшее остроумие… проницательность и богатство характеров».
   Но вместо этого Хаксли явил читателям антиутопию «О дивный новый мир». «О дивный новый мир» был первым шагом Хаксли к проблемам, которые будут волновать его до конца жизни: разрыв между техническим развитием и человеческой мудростью; злоупотребление прогрессом; неудачи попыток создать нового человека с помощью образования; усиление централизованной власти, когда цель ставится выше средств. Это была также наиболее жестокая из его книг. Человеческий род приравнивался к куче хлама, хотя куча хлама и была полна собственных желаний. В мире, в котором наука позволяет вам выбирать между хлебом и зрелищами, утверждал Хаксли, концепция принуждения становится бессмысленной. Одно из блестящих открытий в «О дивном новом мире» — наркотик «сома». Если использовать фармакологические термины, то «сома» являлась смесью трех различных видов наркотиков, воздействующих на сознание: на одном уровне это был приятный и интересный галлюциноген, на другом — транквилизатор вроде либриума и валиума, на третьем — снотворное. Употребление «сомы» не было принудительным, — у индивидуалистов всегда была возможность уехать на дальние острова.
   Но «сома» был только первой ласточкой одной из главных тем Хаксли — жизнь человека становится все более механической. Одаренность, позволившая сообразительной обезьяне приручить природу, теперь начинала оборачиваться против нее. И что бы ни делалось, чтобы изменить психику обезьяны, все равно в результате возникал высокотехнологический ад, искренне полагающий себя раем.
   В течение этих лет интеллектуальным собеседником Хаксли и, возможно, в какой-то мере учителем был лондонский издатель Генри Фиц Джеральд Хёд — для друзей просто Джеральд. На пять лет старше Хаксли, Хёд был сыном каноника англиканской церкви. Окончив историческое отделение Кембриджа, он встретил Первую мировую войну в Ирландии, помогая сэру Хорасу План-кетту в его попытках организовать ирландских фермеров в сельскохозяйственные кооперативы. Эта идея провалилась, когда бомба ирландских борцов за свободу взорвалась в резиденции сэра Хораса. Джеральд, находившийся тогда в доме один, чуть не погиб. Решив, что делать карьеру на государственной службе не очень соответствует его характеру и здоровью, он решил заняться литературой и в середине двадцатых опубликовал странный научный труд под названием «Нарцисс: анатомия одежды», в котором прослеживал исторические связи между архитектурой и одеждой.
   Любой желающий, углубившись в желтые страницы «Нарцисса», был бы ошеломлен педантичностью Джеральда. Казалось, тот помнит все, что он читал когда-либо обо всем, и хочет объяснить вам это еще более детально. Это был рецепт для невоспитанных болтунов, и такие книги могли бы стать уделом Хёда, если бы он к тому же не был классическим английским эксцентричным джентльменом, писавшим мистерии, в которых англиканские священники использовали настоящие арабские заклинания, чтобы уничтожить конкурентов. Для одних читателей он был Джеральд Хёд, мистик и философ, автор «Боль, секс и время — свидетельства существования бога? Предисловие к молитве». Для других, менее взыскательных читателей, он был Г.Ф. Хёд, автор таких мрачных произведений, как «Черная лиса», «Большой туман» и «Двойники». В «Сэтэрдэй ревью» последняя книга описывалась как «странная и ужасная… полная отвратительного очарования, словно вы обнаружили кобру у себя в кровати».
    Эмблема «Общества Туле»
 
   Возможно, Джеральд был немного актером, но тем не менее его интеллект был настолько неотразим, что многие, познакомившись с ним, утверждали, что он один из самых блестящих людей среди тех, кого они встречали в жизни. В этом смысле он затмил даже Хаксли, сказавшего, что Хёд «знает больше, чем любой мой знакомый». Типичный монолог Хёда звучит так: «подобно реке по обширной стране познания… мимо берегов предыстории, антропологии, астрономии, физики, парапсихологии, мифологии и много чего еще». Кристофер Ишервуд, знавший его немного в Лондоне, но гораздо лучше познакомившийся с ним, когда они оба эмигрировали в конце тридцатых в Лос-Анджелес, как-то сказал о жизни Джеральда, что она похожа на «работу художника, выраженную языком метафор и аналогий».
   К сожалению, великолепие Хёда беседующего абсолютно не распространялось на Хёда пишущего. Его произведения были написаны педантичным языком, «фактически нечитабельным», как выразился Хаксли.
   Хёд познакомился с Хаксли в 1928 году. Тогда он был редактором в литературном журнале «Реалист». Среди сотрудников были Герберт Уэллс, Ребекка Уэст, [39]Арнолд Беннетт [40]и оба Хаксли, Джулиан и Олдос. Сопровождая преуспевающего молодого романиста в ночных прогулках по Лондону, он понял, что его молодой друг страдал от обычного литературного недуга:
   Стиль сформирован, определенная структура отношения к жизни и ее интерпретации ясна, и есть определенная аудитория читателей, покупающих именно эту продукцию. И затем внезапно формула кажется ложной, угол зрения — неточным, анализ — презренно мелким. Традиции семьи Хаксли и духи предков бросали вызов его личному гению. Сатира могла развлекать, но убеждать не могла. Чтобы удержаться в рамках сатиры, нужно было заостряться на критике определенных сторон человека: человек — незаконченное животное; человек несомненно обучаем; необученный — меньше, чем животное; плохо обученный — хуже, чем животное; хорошо обученный — существо с бесконечными перспективами и сверхчеловеческим потенциалом.
   В последних фразах весь Хёд. Они раскрывают реальное значение привязанности Хаксли к этому потенциально конкурирующему с ним человеком. Потому что-то, что случилось после между ними двумя, можно иронически назвать интеллектуальным обольщением. Внук Т.Г. Хаксли был обольщен необычной интерпретацией эволюционной теории.
   Если не пускаться в долгие дискуссии о развитии науки в конце девятнадцатого столетия, следует отметить, что имелись две основные эволюционные теории. Последователи Дарвина полагали, что естественный отбор шел не направленно и человек был биологически счастливой случайностью, результатом случайных мутаций. Вторая теория, выдвинутая Ламарком и поддержанная французским философом Анри Бергсоном, [41]смотрела на эволюцию сквозь призму телеологии. Бергсон называл свою теорию философией витализма. Он утверждал, что эволюция была не случайной, она управлялась творческими жизненными силами, «elan vital», которые стремились к более высоким формам выражения. Среди насекомых примером «elan vital» служит высокая государственность пчел и муравьев. А среди млекопитающих развивалась самая любопытная, самая экспериментирующая разновидность — Homo sapiens.
   Разумеется, как только выяснилось, что под концом эволюционной радуги зарыт горшочек с золотом, все начали размышлять о природе этого сокровища. Фридрих Ницше размышлял над «elan vital» и придумал «сверхчеловека», расу суперменов, которые могли быть как мистиками-святыми, так и деспотами-творцами. Для Бергсона был возможен только первый вариант: «вселенная — машина для производства богов», — писал он.
   Но как человек собирался стать подобным богам? Дальнейшее физическое совершенствование было сомнительно, но как насчет дальнейшего совершенствования сознания? Развитие психологии в конце девятнадцатого столетия, с акцентом на подсознательном, стало причиной предположений, что сознание — наиболее вероятная область эволюции. Точно так же, как человек шагнул от простого сознания до самосознания, возможно, в какой-то момент он сделает рывок от самосознания до… космического сознания?
   По крайней мере именно так предполагал в 1901 году канадский психолог Ричард Бёк. От состояния «жизни без восприятия» Homo sapiens эволюционировал к простому сознанию, которое отличалось уже наличием восприятия. Затем к самосознанию, характерной чертой которого была способность выражать мысли при помощи слов, улучшение языка, математические способности. Бёк полагал, что Homo sapiens, обретя самосознание приблизительно три сотни тысячи лет назад, теперь достиг той стадии развития, когда его способность обрабатывать концепции могла вывести его на новый, космический уровень.
   Размышляя о том, что некоторые индивидуумы могли достигать следующего уровня сознания раньше остальных, Бёк приводил список тех, кто ощущал космическое сознание: Будда, Иисус, Плотин, Уильям Блейк, Оноре Бальзак, Уолт Уитмен. Используя одиннадцать критериев, Бёк попытался доказать, что каждый из них подвергся сопоставимому опыту: каждый, обычно около тридцати лет, пережил видения, сопровождаемые мощным нравственным и духовным озарением.
   Сам Бёк столкнулся с космическим сознанием как-то поздно вечером, возвращаясь домой после философских споров с друзьями. Он ехал в экипаже и внезапно ощутил, словно его «окутывает облако огненного цвета»:
   Сначала я подумал, что где-то пожар, — такое часто случается в больших городах Но в следующее мгновение я понял, что огонь — внутри меня Меня охватило чувство ликования, неописуемая радость, сопровождаемая внутренним озарением, которое невозможно описать Среди прочего, я не просто поверил, я осознал, что вселенная вовсе не состоит из мертвой материи, напротив, это живая таинственная сила Я ощутил в себе вечную жизнь.
   Книга Бёка «Космическое сознание» произвела глубокое впечатление на Уильяма Джеймса, ведущего психолога Америки. Хотя для обычного человека сложно согласиться с существованием таких необычных состояний сознания, писал Джеймс, но спорить с тем, что они существуют, было бы смешно. «Несомненно, что познать вселенную во всей ее полноте невозможно, если игнорировать другие формы сознания. Вопрос в том, как их оценивать, поскольку они сильно отличаются от обычного сознания. Перед нами открывается новая область, хотя пока что нельзя ее точно описать. В любом случае, это значит, что мы еще не закончили изучать реальность».
   Джеймс также отмечал, что в Индии изучение космического сознания и мистических переживаний, сходных с тем, что пережил Бёк, существует в качестве давно известной и признанной науки.
   Хотя в двадцатом веке в лабораториях и школах изучали эволюционную теорию Дарвина, ересь Бергсона и Бёка сохранилась, пусть и в нестандартных формах. В Европе после Первой мировой войны появились восточные гуру вроде Кришнамурти и Георгия Гурджиева, учившие практическим техникам проникновения в более глубокие области сознания. В течение нескольких лет в Лондоне, Париже, Берлине и Вене расцвели различные эзотерические учения и множество полутайных учений — теософы, буддисты, ве-дантисты, темные оккультисты, последователи Алистера Кроули.
   В Германии загадочное «Общество Туле» породило партию национал-социалистов и Адольфа Гитлера, имевшего собственную интерпретацию эволюционной кривой, согласно которой следующей стадией человека будет homo арийский.
   В Англии, в университетских светских кругах, в которых вращались Хёд и Хаксли, это увлечение теорией эволюции в основном принимало форму веры в путь, который необходимо найти, чтобы убрать дистанцию между homo faber, человеком, изобретающим все более гениальные и опасные инструменты, и homo sapiens, человеком мыслящим, сообразительной обезьяной, которая умеет управляться со своей планетой, но не с собственными внутренними недостатками. Недостатками, которые теперь угрожали всей эволюции неожиданным и резким завершением. Одно дело, когда сообразительные обезьяны брали дубины и копья и шли крушить черепа из-за вопросов власти, территории или секса. Но не менять этой стратегии, когда дубины стали автоматами и Большой Бертой, [42]было бы безумием из безумий.
   Случайно или нет, но появилось множество гуру, говоривших именно об этом. Когда Успенский, главный ученик таинственного армянского учителя Георгия Гурджиева, прибыл в Лондон, он читал ряд лекций под названием «Психология возможного развития человека». «Человек не совершенен, — объяснял Успенский. — Природа развивает его до определенной ступени и затем оставляет его развиваться дальше своими собственными усилиями… Развитие человека в этом случае будет означать развитие некоторых внутренних качеств и особенностей, которые обычно остаются неразработанными и не могут развиваться сами».