– Он роялист, не более того, – возразил Даниель.
   Так что он делает в этой карете – набивает шишки и выставляет себя на посмешище? Или в поездке есть какой-то смысл? Настоящий ответ ведал лишь Джон Уилкинс, епископ Честерский, автор «Криптономикона» и «Философского языка», который левой рукой зашифровывал, а правой являл истины всем возможным мирам. Тот Уилкинс, который устроил Даниеля в Тринити-колледж, приютил под крылом у Комстока во время чумы, рекомендовал в Королевское общество, а теперь, по всей видимости, задумал для него что-то ещё. Кто для Уилкинса Даниель – ученик, подмастерье, перенимающий мудрость мастера? Мысль была возмутительно гордая, совершенно непуританская, однако другой гипотезы Даниель предложить не мог.
   – Хорошо, значит, это должно иметь некое касательство к письмам мистера Ольденбурга за границу, – сказал Пепис, когда какая-то перемена в атмосферном давлении (или в чём ещё) подсказала, что пришло время отбросить притворство и заговорить серьёзно.
   Уилкинс:
   – Полагаю, да. К какому именно письму?
   – Какая разница? Все письма ГРУБЕНДОЛЮ перехватываются и прочитываются до того, как он их увидит.
   – Мне всегда любопытно, кто их читает, – задумчиво произнёс Уилкинс. – Либо этот человек невероятно умён, либо пребывает в постоянной растерянности.
   – Подобным же образом изучается вся исходящая почта Ольденбурга.
   – И в каком-то письме он высказал что-то неосторожное?
   – Самый объём его заграничной корреспонденции, вкупе с тем, что он – немец, служил в Европе дипломатом и дружен с кромвелевским стихотворцем…
   – Джоном Мильтоном.
   – Да… и, наконец, учитывая, что некоторые при дворе не понимают и десятой части из написанного им в письмах… люди определённого склада поневоле испытывают беспокойство.
   – Вы хотите сказать, что его бросили в Тауэр из общих соображений?
   – В качестве превентивной меры.
   – Что?! Значит ли это, что он пробудет там до конца жизни?
   – Нет, разумеется, – лишь пока не завершатся некие переговоры весьма чувствительного свойства.
   – Чувствительного свойства, – несколько раз повторил Уилкинс, словно рассчитывал выжать из этих скупых слов некую дополнительную информацию.
   И здесь разговор, бывший для Даниеля просто малопонятным, окончательно превратился в китайскую грамоту.
   – Я и не подозревал, что у него есть столь чувствительное место. Нечего ухмыляться, мистер Пепис, я совершенно о другом!
   – О, всем известно, что его чувства к sa sceur[32] весьма нежны. Последнее время он пишет ей постоянно.
   – Она отвечает?
   – Минетта поддерживает переписку усерднее иного дипломата.
   – И, если я правильно догадываюсь, уведомляет высокого адресата о всех событиях в жизни сердечного друга?
   – Объём её корреспонденции таков, – воскликнул Пепис, – что его величество сейчас как никогда близок к упомянутому вами лицу. Златые обручи прочнее стальных.
   Уилкинс, с выражением лёгкой брезгливости на лице:
   – Хм… В таком случае удачно, что официальные переговоры ведутся через двух архипротестантов…
   – Отсылаю вас к главе десятой вашего опуса от 1641 года.
   – Хм… что-то я туго стал соображать… мы говорим сейчас об Ольденбурге?
   – Я не имел намерения менять разговор… мы по-прежнему беседуем о договорах.
   Карета остановилась, Пепис вылез. Даниель слышал, как затихает на мостовой тук-тук-тук модных каблуков. Уилкинс смотрел в никуда, пытаясь расшифровать слова Пеписа.
   Ехать в карете немногим лучше, чем получать ежесекундные удары дубиной. Даниелю захотелось размяться. Он тоже вылез, обернулся и понял, что стоит прямо перед аллеей, ведущей к Сент-Джеймскому дворцу. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, он увидел резиденцию Комстока – тяжёлую готическую громаду, встающую из садов и мостовых. Карета Пеписа свернула с Пиккадилли и остановилась прямо перед двором особняка. Даниель восхитился его расположением. Джон Комсток мог бы при желании встать в дверях своего дома, выпалить из мушкета через двор, ворота, вдоль трёхрядной псевдосельской аллеи, через Пэлл-Мэлл, прямо в парадный вход Сент-Джеймского дворца и, вероятно, подстрелить кого-нибудь очень пышно одетого. Каменные стены, живые изгороди и чугунные решётки были расположены так, чтобы отгородиться от Пиккадилли и соседних домов, создавая впечатление, будто Комсток-хаус и Сент-Джеймский дворец – одно большое семейное поместье.
   Даниель обогнул ворота и стал на Пиккадилли лицом к Сент-Джеймскому дворцу. Он видел, как туда входит кто-то с тяжёлой сумкой: вероятно, врач пришёл выпустить Анне Гайд несколько пинт крови из яремной вены. Слева, в направлении реки, лежало открытое пространство, сейчас – огромный строительный участок, раскинувшийся примерно на четверть мили, до Чаринг-Кросс. Стояла тёмная ночь, никто здесь не работал, и чудилось, будто каменные стены растут из земли сами собой, словно поганки.
   Отсюда особняк Комстока виделся в перспективе; на самом деле это был лишь один из богатых домов на Пиккадилли, обращенных к Сент-Джеймскому дворцу, словно солдаты на смотре. Беркли-хаус, Берлингтон-хаус и Ганфлит-хаус стояли в одном ряду, но лишь из Комсток-хауса открывался прямой вид на аллею.
   Послышался скрип открываемой двери, негромкие голоса, и Джон Комсток вышел из дома под руку с Пеписом. Ему исполнилось шестьдесят три, и Даниель подумал, что он немного опирается на Пеписа при ходьбе – впрочем, возможно, не от дряхлости, а от старых боевых ран. Даниель подскочил к карете и велел кучеру надёжно закрепить телескоп на крыше, потом залез внутрь вместе с остальными тремя. Экипаж развернулся и загрохотал по Пиккадилли в направлении Сент-Джеймского дворца.
   Джон Комсток, граф Эпсомский, председатель Королевского общества и советник короля во всём, что касается натурфилософии, был облачён в богатый персидского покроя кафтан, недавно введённый в моду королём и составлявший, вместе с галстухом-крават, последний придворный фасон. Пепис был одет так же, Уилкинс – старомодно, Даниель, по обыкновению, в строгое чёрное платье, какое носили двадцать лет назад странствующие пуританские проповедники. Никто на него не смотрел.
   – Работаете допоздна? – спросил Комсток Пеписа, явно делая какие-то выводы из его туалета.
   – Сегодня много дел по казначейской части.
   – Король был весьма озабочен финансовыми вопросами – до недавнего времени, – сказал Комсток. – Теперь он готов вернуться к своей первой любви – натурфилософии.
   – В таком случае нам есть чем его порадовать – новым телескопом, – вставил Уилкинс.
   Однако телескопы явно не входили в повестку дня графа Эпсомского, и он, пропустив отступление мимо ушей, продолжал:
   – Его величество просил меня завтра вечером собрать в Уайт-холле заседание. Герцог Ганфлитский, епископ Честерский, сэр Уинстон Черчилль, вы, мистер Пепис, и я приглашены присутствовать вместе с королём на демонстрации: Енох Красный покажет нам Phosphorus.
   Перед самым Сент-Джеймским дворцом экипаж свернул на Пэлл-Мэлл и двинулся в сторону Чаринг-Кросс.
   – Светоносный? Что это? – спросил Пепис.
   – Новое элементарное вещество, – сказал Уилкинс. – Все алхимики Европы только о нём и говорят.
   – Из чего он состоит?
   – Не из чего! Это и значит элементарный!
   – С какой планетой он соотносится? Мне казалось, все планеты расписаны! – возмутился Пепис.
   – Енох объяснит.
   – Были ли какие-нибудь движения касательно других вопросов, волнующих Королевское общество?
   – Да! – произнес Комсток. Глядя Уилкинсу в глаза, он едва заметно покосился на Даниеля. Уилкинс отвечал таким же еле заметным кивком.
   – Мистер Уотерхауз, имею удовольствие вручить вам приказ, – сказал Комсток, – от лорда Пенистона[33], – вытаскивая устрашающего вида документ с толстой восковой печатью на шнурке. – Предъявите его страже в Тауэре завтра вечером – и хотя мы будем в одном конце Лондона наблюдать демонстрацию фосфора, вам придётся оставаться с мистером Ольденбургом в другом, дабы позаботиться о его нуждах. Мне известно, что ему нужны новые струны для лютни, перья, чернила, некоторые книги – и, разумеется, есть огромное количество непрочитанной почты.
   – Непрочитанной ГРУБЕНДОЛЕМ, – сострил Пепис. Комсток повернулся и наградил его таким взглядом, что Пепису показалось, будто он смотрит прямо в жерло заряженной пушки. Даниель Уотерхауз и епископ Честерский обменялись быстрыми взглядами. Теперь они знали, кто читает заграничную корреспонденцию Ольденбурга: Комсток.
   Граф повернулся и вежливо – но неприятно – улыбнулся Даниелю.
   – Вы остановились в доме старшего брата?
   – Да, сэр.
   – Я распоряжусь, чтобы утром вам принесли пакет.
   Карета развернулась на южной границе Чаринг-Кросс и остановилась перед красивым новым особняком. Даниеля, который явно исчерпал свою нужность, самым учтивым и ласковым образом попросили перебраться на крышу. Тот выполнил просьбу и, без особого удивления, увидел, что они остановились перед лавкой мсье Лефевра, королевского аптекаря, – той самой, где Исаак Ньютон провёл почти всё сегодняшнее утро и по тщательно организованной случайности встретился с графом Апнорским.
   Дверь открылась. Человек в длинном плаще, чёрный на фоне светлого дверного проёма, вышел наружу и направился к экипажу. Как только он оказался дальше от освещенных окон, в темноте, стало видно, что от края его плаща и от кончиков пальцев исходит странное зеленоватое сияние.
   – Моё почтение, мистер Уотерхауз, – сказал он, и, прежде чем Даниель успел ответить, Енох Красный залез в карету и захлопнул за собой дверцу.
   Карета свернула с Чаринг-Кросс и попала на мощёную площадь перед Уайт-холлом. Они ехали прямиком к воротам Гольбейн-гейт – узкому готическому замку с четырьмя зубчатыми башенками. Скопление невыразительных фронтонов и печных труб скрывало открытое пространство слева, сначала Скотленд-Ярд – неправильную мозаику дровяных складов, шпарней и винокурен с грудами угля и поленницами дров, а дальше – Большой двор Уайт-холла. Справа – где в детстве Даниеля был парк с видом на Сент-Джеймский дворец – высилась теперь каменная стена в два человеческих роста, совершенно глухая, если не считать бойниц. С кареты Даниель видел за ней ветки деревьев и крыши деревянных строений, которые Кромвель возвёл для своей конной гвардии. Новый король, вероятно, памятуя, что площадь эту некогда заполнил народ, сошедшийся на казнь его отца, сохранил и стены, и бойницы, и конную гвардию.
   Через Большие ворота слева открывался вид на двор и пару высоких зданий в дальнем его конце, ближе к реке. В ворота по двое, по трое входили и выходили хорошо и не очень хорошо одетые люди; они шли по общественной дороге, что вилась между дворцовыми строениями и в конце концов выводила к Уайт-холлской пристани, где лодочники сажали и высаживали пассажиров.
   Вид через Большие ворота отчасти закрывал угол Дворца для приёмов – исполинской белокаменной бонбоньерки. Здание освещали лишь в особо торжественных случаях, дабы в обычные дни дым факелов и свечей не коптил пышногрудых богинь, которых намалевал на потолке Рубенс. Сейчас внутри горели один-два факела, и Даниель на мгновение различил Минерву, подавляющую мятеж. Однако экипаж был уже в конце площади и замедлился, поскольку въехал в эстетический тупик настолько кошмарный, что даже лошадям поплохело: псевдоголландские фронтоны апартаментов леди Каслмейн прямо впереди, приземистые готические арки Гольбейн-гейт справа, средневековые готические башенки над головой и ренессансный Дворец для приёмов, выстроенный Иниго Джонсом в подражание итальянцам, по-прежнему слева; а напротив – глухая каменная стена с бойницами, воплощение пуританского духа в архитектуре.
   Ворота Гольбейна вывели бы их на Кинг-стрит, а она – к временному пристанищу Пеписа в этой части города. Однако кучер круто поворотил упряжку влево, в узкий неосвещённый проезд, идущий позади Дворца для приемов вниз до самой реки.
   Любой пристойно одетый англичанин мог пройти в Уайт-холле практически где угодно, даже через внешнюю часть собственно королевских покоев – обычай, который европейская знать находила вульгарным до сумасбродства. Тем не менее Даниель никогда не бывал во дворце, считая его Местом, Куда Молодому Пуританину Заглядывать Не След; он даже не ведал, есть ли здесь выход, и всегда воображал, что люди вроде Апнора ходят сюда приставать к служанкам и затевать дуэли.
   По правой стороне дворца тянулась Внутренняя галерея. Строго говоря, это был просто коридор, ведущий в те части Уайт-холла, где король жил, забавлялся с любовницами и выслушивал советников. Однако, как Лондонский мост со временем оброс жилыми домами, галантерейными лавками и питейными заведениями, так и Внутренняя галерея, по-прежнему пустая воздушная труба, оделась древесными грибами пристроек, по большей части апартаментов, которые король жаловал очередным фаворитам и фавориткам. Они сливались в темный бастион справа от Даниеля и казались куда больше, чем были на самом деле, – так лягушка, которую можно засунуть в карман, растягивается чуть не на милю в очах юного натурфилософа, когда её надо отпрепарировать и разобраться в устройстве внутренних органов.
   Даниеля несколько раз заставали врасплох взрывы смеха из освещенных свечами окон наверху; смех казался умным и злым. Проулок наконец повернул, так что стал виден его конец. Очевидно, он вёл в маленький мощёный двор, о котором Даниель знал понаслышке: теоретически король внимал проповедям из окон различных зал и гостиных, выходящих сюда окнами. Однако, не доехав до святого места, кучер натянул поводья и остановил лошадей. Даниель огляделся, пытаясь угадать причину остановки, и увидел лишь каменную лестницу, ведущую в туннель или склеп под Внутренней галереей.
   Пепис, Комсток, епископ Честерский и Енох Красный вылезли из кареты. Внизу, в туннеле, горел свет и стоял накрытый стол, а на нем бараний окорок, круг чеширского сыра, блюдо с жаворонками, эль, апельсины. Однако зала была не пиршественная. Даниель различал отблески печей, поблескивание реторт, склянок со ртутью и аптекарских весов. Он слышал, что король повелел устроить в недрах Уайт-холла алхимическую лабораторию, но до сей поры это были лишь слухи.
   – Мой кучер отвезёт вас в дом мистера Релея Уотерхауза, – сказал Пепис, останавливаясь на ступенях. – Прошу, располагайтесь внизу.
   – Вы очень любезны, сэр, но здесь недалеко, и прогулка пойдёт мне на пользу.
   – Как вам будет угодно. Кланяйтесь от меня мистеру Ольденбургу.
   – С превеликим удовольствием, – отвечал Даниель и еле сдержался, чтоб не добавить: «А вы от меня – королю!»
   Он собрался с духом и пошёл по Двору проповедей, заглядывая в окна королевских комнат, но стараясь надолго не задерживать взгляд, как будто гуляет здесь каждый день. Маленький проход под Внутренней галереей вывел его в уголок сада, вдоль которого параллельно реке тянулась другая галерея. По ней Даниель мог бы дойти до королевской лужайки для игры в шары и дальше до Вестминстера. Однако он уже довольно наэкспериментировался на сегодня и потому пошёл напрямик через сад, к Гольбейн-гейт. Повсюду гуляли и судачили придворные. Даниель то и дело оборачивался, чтобы полюбоваться на покои короля, королевы и придворных, встающие над садом в золотистом сиянии множества восковых свечей.
   Будь Даниель и впрямь светским человеком, каким на короткое время попытался себя вообразить, он разглядывал бы исключительно людей в окнах и на садовых дорожках, высматривая новую деталь в покрое кафтанов или примечая парочку значительных лиц, занятых тихой беседой в тёмном уголке. Однако лишь одно влекло его взор, как Полярная звезда влечёт магнитную стрелку. Он повернулся спиною к дворцу и посмотрел через сад и лужайку для игры в шары на Вестминстер.
   Здесь, высоко на почерневшем от дождей древке, темнело едва различимое в лунном свете пятно – голова Оливера Кромвеля. Когда король десять лет назад возвратился в Англию, он повелел выкопать труп из могилы, куда положили его Дрейк и другие, отрубить голову, водрузить её на пику и никогда не снимать. С тех самых пор бывший лорд-протектор беспомощно таращился на притон безудержного разврата, в который превратился Уайт-холл. И сейчас Кромвель, некогда качавший младшего Дрейкова сына на коленях, глядел на него с пики.
   Даниель запрокинул голову, посмотрел на звёзды и подумал, что с точки зрения Дрейка, взирающего с небес, всё это – преисподняя, и он, Даниель, – в самом её центре.
 
* * *
 
   Пребывание в лондонском Тауэре коренным образом изменило систему приоритетов Генриха Ольденбурга. Даниель думал, что секретарь Королевского общества первым делом кинется к мешку с заграничной корреспонденцией, но того интересовали только новые струны для лютни. Старик так растолстел, что передвигался с трудом, и Даниель носил ему нужные вещи из разных концов полукруглой комнаты: лютню, ещё свечи, камертон, ноты, дрова для камина. Ольденбург уложил лютню на колени, словно напроказившего мальчишку, которого собирался выпороть, и обвязал несколько жил вокруг грифа в качестве ладов – старые совсем истёрлись. Последовала получасовая настройка (новые струны постоянно растягивались), и наконец Ольденбург получил то, почему стосковался: они с Даниелем, сидя лицом друг к другу, исполнили двухголосную партию, написанную так, что порою их голоса сливались в сладостно резонирующий аккорд; изогнутые стеньг отражали звук, словно зеркало в ньютоновом телескопе. Через несколько куплетов Даниель запомнил свою партию; теперь, исполняя припев, он пел, обращаясь к стенам, и разглядывал надписи, оставленные узниками прошлых столетий: не грубые каракули, как на стенах Ньюгейтской тюрьмы, а чинные изречения, как на надгробиях, по большей части латинские. Встречались астрологические чертежи и рунические заклинания, начертанные арестантами-колдунами.
   Потом немного эля, чтобы остудить голосовые связки, пироге дичью, бочонок устриц и апельсины – дар Королевского общества, и наконец Ольденбург приступил к почте. Он сложил в одну стопку последние вести из парижской «Академии Монмора», два письма от Гюйгенса и короткий мемуар от Спинозы, в другую – груду посланий от разного рода сумасшедших, а в третью, самую большую, – писания Лейбница.
   – Этот чертов немец никогда не уймётся! – проворчал Ольденбург (поскольку он сам был немец и неутомимый корреспондент, слова его следовало расценивать как шутку). – Дайте-ка глянуть… Лейбниц предлагает создать Societas Eruditorum, дабы собрать малолетних бродяг, воспитать из них армию натурфилософов и прищучить иезуитов… рассуждает о свободе воли и предопределении… занятно было бы стравить его со Спинозой… спрашивает, знаю ли я о смерти Коменского… готов подхватить гаснущий факел пансофизма[34]… вот написанный лёгким, доступным языком мемуар о том, как дурная латынь, на которой общаются континентальные учёные, ведёт к искажению мысли, а в итоге – к религиозным расколам, войнам и неправильной философии…
   – Напоминает мне Уилкинса.
   – Уилкинс! Я подумывал украсить стены собственными надписями на всеобщем алфавите… но уж очень тоскливо. «Гляньте, мы изобрели новый философский язык, дабы, когда король бросит нас в тюрьму, покрывать стены более изощрёнными письменами».
   – Может быть, новый язык приведёт к созданию мира, в котором короли не смогут или не захотят бросать нас в тюрьму…
   – Сейчас вы вторите Лейбницу… А, вот новые математические доказательства… ничего такого, чего бы не доказали англичане… однако у Лейбница доказательства изящнее… нечто, скромно озаглавленное «Новая физическая гипотеза»… Хорошо, что я в Тауэре, не то бы мне в жизни этого не прочесть.
   Даниель сварил кофе на огне, они выпили по чашечке и покурили виргинского табаку из глиняных трубок. Пришло время вечерней прогулки. Ольденбург впереди Даниеля двинулся по огромным каменным ступеням винтовой лестницы.
   – Я бы придержал дверь и сказал: «После вас», но, положим, я упаду – тогда вы окажетесь у основания Широкой Стрелковой башни, раздавленный моей тушей, а я буду цел и невредим.
   – Готов на всё ради блага Королевского общества, – пошутил Даниель.
   – Вы для них ценнее, чем я, – сказал Ольденбург.
   – Пфу!
   – Я скоро исчерпаю свою полезность, у вас же всё ещё впереди. На ваш счёт имеются обширные планы.
   – Я бы не поверил вам до вчерашнего вечера, когда мне позволили услышать разговор… совершенно для меня непонятный… однако, судя по всему, чрезвычайно важный.
   – Перескажите мне его.
   Они вышли на старую куртину, соединяющую Широкую Стрелковую башню с Соляной, и под руку двинулись по крепостной стене. Слева лежал ров – искусственная старица Темзы, за ним – оборонительный гласис, казармы и военно-морские склады, затем – луга Уоппинга в излучине реки, тусклые огни Рэтклиффа и Лайм-хауса, а дальше – тьма, скрывающая, помимо прочего, Европу.
   – Действующие лица: Джон Уилкинс, епископ Честерский, и мистер Самюэль Пепис, эсквайр, секретарь адмирала, казначей флота, письмоводитель Военно-морской коллегии, второй секретарь лорда-хранителя печати, член гильдии рыбаков, казначей Танжерской комиссии, правая рука лорда Сандвичского, придворный… я что-нибудь упустил?
   – Член Королевского общества.
   – Ах да, спасибо.
   – И что они говорили?
   – Сперва недолго гадали, кто читает вашу переписку…
   – Полагаю, Джон Комсток. Он шпионил для короля во времена Междуцарствия, почему бы ему не шпионить сейчас?
   – Звучит правдоподобно. Далее перешли к двусмысленным намёкам на некие чувствительные сношения. Мистер Пепис сообщил – касательно английского короля, – что его чувства к sa sceur весьма нежны, и он пишет ей много писем.
   – Ну, вам известно, что Минетта во Франции…
   – Минетта?
   – По-французски «киска». Так король Карл называет свою сестру, Генриетту-Анну, – пояснил Ольденбург. – Не советую употреблять это прозвище в приличном обществе, если не хотите переехать сюда ко мне.
   – Она ведь замужем за герцогом Орлеанским[35]?
   – Да, и мистер Пепис перешёл на французский, дабы подчеркнуть это обстоятельство. Пожалуйста, продолжайте.
   – Милорд Уилкинс полюбопытствовал, пишет ли она в ответ, и мистер Пепис сообщил, что Минетта поддерживает переписку усерднее иного дипломата.
   Ольденбург поморщился и расстроенно покачал головой.
   – Топорная работа! Мистер Пепис дал понять, что обмен письмами носит дипломатический характер. Однако с Уилкинсом нет нужды говорить настолько в лоб… вероятно, он был утомлён, рассеян…
   – Он сидел в присутствии допоздна – много золота доставили в Военно-морское казначейство под покровом тьмы.
   – Знаю. Смотрите! – Ольденбург потянул Даниеля за руку и развернул на запад, к Внутреннему двору. Они стояли возле Соляной башни – юго-восточного угла крепости. Прочь от них параллельно реке тянулась южная стена, соединяющая череду круглых башен. Справа, посередине, одиноко высился старинный донжон – Белая башня. Несколько низких стен делили внутреннее пространство на прямоугольники, однако сверху заметнее всего была западная стена, укреплённая от атак со стороны беспокойного лондонского Сити. Между этой стеной и более низкой внешней тянулась узкая, невидимая сверху улочка. Сейчас над ней стояли клубы дыма и пара. Она звалась Минт-стрит, иди улица Монетного двора.
   – Непрестанный стук молотов мешает мне спать по ночам; дым от печей просачивается в амбразуры.
   В стенах здесь имелись узкие крестообразные бойницы для стрельбы из луков. Отчасти благодаря им Тауэр был такой надежной тюрьмой – особенно для толстяков.
   – Так вот почему короли живут теперь в Уайт-холле – чтобы им не досаждал дым с Монетного двора? – пошутил Даниель.
   На лице Ольденбурга проступило педантичное раздражение.
   – Вы не поняли. Монетный двор работает крайне редко – несколько месяцев оттуда не доносилось ни звука, работники пьянствовали и бездельничали.
   – А теперь?
   – Теперь они пьянствуют и трудятся. Несколько дней назад, стоя на этом самом месте, я видел, как военный трёхмачтовик, осевший под тяжестью груза, бросил якорь сразу за изгибом реки. Между ним и речными воротами в южной стене принялись сновать лодки. В го же самое время Монетный двор вдруг ожил и с тех пор не затихал.
   – И золото начало прибывать в Военно-морское казначейство, создавая хлопоты для мистера Пеписа.
   – Давайте вернёмся к разговору, который вам позволили услышать. Как епископ Честерский отнёсся к довольно неуклюжим откровениям мистера Пеписа?
   – Сказал что-то в таком духе: «Так Минетта уведомляет его величество о всех событиях в жизни сердечного дружка?»