Страница:
– Вы умны, но не знаете, что делать, – сказал Роджер. – Со мной всё наоборот. Мы друг друга дополняем.
Даниель готов был вспылить, но потом рассудил, что дополнять Роджера Комстока – при его-то изъянах! – большая честь. Он оглядел бывшего однокашника с ног до головы, возможно, обдумывая, не дать ли тому в рожу. Роджер не столько носил парик, сколько пребывал в его просторах, и сам парик был великолепен. Даже будь Даниель человеком иного склада, у него бы не поднялась рука испортить такое великолепие.
– Вы умаляете себя, Роджер, – очевидно, вы провернули что-то исключительно умное.
– О, вы приметили мой наряд! Надеюсь, вы не находите его излишне щегольским.
– Я нахожу его очень дорогим.
– Вы хотите сказать, для Золотого Комстока.
Роджер подошёл ближе. Даниель нарочно говорил неприятные слова, чтобы Роджер его оставил, но тот воспринимал их как прямоту – знак близкой дружбы.
– Во всяком случае, вы выглядите куда лучше, чем при нашей последней встрече. – Даниель имел в виду случай в лаборатории, теперь уже давний – и у него, и у Роджера брови успели отрасти. С тех пор он Роджера не видел: Исаак, вернувшись и увидев следы взрыва, выставил того не только из лаборатории, но и вообще из Кембриджа. Таков был конец научной карьеры, которую и без того, вероятно, следовало пресечь из жалости. Даниель не знал, куда сбежала их Золушка, но, судя по всему, Роджер сумел неплохо устроиться.
Сейчас он явно не понимал, о чём речь.
– Не припомню… вы видели меня на улице перед отъездом в Амстердам? Тогда я впрямь выглядел довольно жалко.
Даниель проделал лейбницевский опыт: попытался взглянуть на события той ночи глазами Роджера.
Роджер работал в темноте: обычная предосторожность, чтобы порох не вспыхнул от огня. И не большая помеха, поскольку дело было самое простое: растирать порох в ступке и ссыпать в мешок. По звуку и по ощущению пестика под рукой он мог определить, что порох истёрт до какой уж там ему нужно кондиции. Соответственно, он работал вслепую, менее всего желая увидеть свет, то есть искру и неминуемый взрыв. Поглощённый опасной работой Роджер не знал, что Даниель вернулся – да и с какой стати тому было возвращаться? Роджер не слышал рукоплесканий и далёкого гула голосов, означавших бы конец пьесы. Шагов он тоже не слышал: Даниель, полагая, что подкрадывается к крысе, старался ступать бесшумно. Плотная ширма заслоняла свечу – куда менее яркую, чем отблески печей. Внезапно пламя оказалось перед самым лицом Роджера. В других обстоятельствах он бы смекнул что к чему, однако, стоя с мешком пороха в руках, предположил худшее – искру, поэтому отбросил мешок и ступку, а сам упал навзничь. В следующее мгновение грянул взрыв. Роджер не видел и не слышал ничего, пока не выбежал из дома. У него не было ни малейших оснований подозревать, что Даниель заходил в лабораторию. С тех пор они не виделись.
Даниель мог сказать Роджеру правду, а мог соврать, что действительно видел его перед отъездом в Амстердам. Правда представлялась безопасной, ложь могла завести в ловушку – вдруг Роджер на самом деле его испытывает?
– Я думал, вы знаете, – произнес Даниель. – Я был в лаборатории, когда это случилось. Зашёл взять Исаакову статью о касательных. Чуть сам на воздух не взлетел.
Наконец до Роджера дошло; лицо его осветилось как будто молнией. Однако, будь у Даниеля гуковы часы, он бы засёк лишь несколько секунд до того, как оно приняло прежнее глуповатое выражение. Так колпачок для тушения свеч опускается на горящий фитиль; трепетный свет, наполнявший взор, гаснет, остаётся лишь знакомый скучный блеск старого серебра.
– Мне казалось, что я слышал чьи-то шаги! – воскликнул Роджер. Это была очевидная ложь, однако она облегчила дальнейший разговор.
Даниелю хотелось спросить, чего ради Роджер возился с порохом, затем решил подождать, пока тот сам скажет.
– Итак, вы поехали в Амстердам, чтобы оправиться от пережитого волнения.
– Сначала туда.
– Затем в Лондон?
– Затем к Англси. Милейшее семейство. Общение с ними принесло свои выгоды. – Роджер потянулся было к парику, но не отважился его тронуть.
– Что?! Вы же не поступили к ним на службу?
– Нет, нет! Всё куда лучше. Я располагаю сведениями. В прошлом столетии некоторые Золотые Комстоки эмигрировали – ладно, ладно, кое-кто сказал бы сбежали в Голландию. Осели в Амстердаме. Я нанёс им визит. От них я узнал, что де Рёйтер направил свой флот в Гвинею, чтобы захватить невольничьи порты герцога Йоркского. Поэтому я продал акции Гвинейской компании, покуда они были ещё в цене. От Англси я узнал, что король Луи намерен вторгнуться в Голландию, но не может начать кампанию, пока не купит зерно – ни за что не угадаете, у кого.
– Не может быть!
– Именно так – голландцы продали Франции зерно, необходимое Людовику для вторжения в Голландию! Так или иначе, на деньги от продажи акций Гвинейской компании я закупил в Амстердаме изрядное количество зерна до того, как король Луи взвинтил цены! Вуаля! И теперь у меня гуковы часы, роскошный парик и участок земли на Уотерхауз-сквер!
– Вы купили… – Даниель уже собирался сказать: «Участок нашей семейной земли», когда увидел, что через клумбу идет Лейбниц, прижимая к груди мозг-в-ящике.
– Господин Лейбниц… Королевское общество потрясено вашей арифметической машиной! – воскликнул Роджер.
– Но не моими математическими доказательствами, – произнёс удручённый немецкий натурфилософ.
– Напротив, их признали необычайно изящными! – возразил Даниель.
– Мало чести в 1672 году изящно доказать теорему, которую какой-то шотландец варварски доказал в 1671-м!
– Вы никак не могли этого знать, – заметил Даниель.
– Такое случается сплошь и рядом, – объявил Роджер с видом знатока.
– Господин Гюйгенс должен был знать, когда давал мне эти задачи для упражнения, – пробурчал Лейбниц.
– И, вероятно, знал, – кивнул Даниель. – Ольденбург пишет ему раз в неделю.
– Всем известно, что ГРУБЕНДОЛЬ продает нас иностранцам! – Роберт Гук проломился через лавровый куст и направился к мраморной скамье, шатаясь от очередного приступа головокружения. Даниель стиснул зубы, ожидая драки, но Лейбниц оставил выпад в сторону Ольденбурга без внимания, как будто Гук просто испортил воздух.
– Можно выразиться иначе: господин Ольденбург держит господина Гюйгенса в курсе последних достижений английской науки, – сказал Роджер.
Даниель подхватил:
– Гюйгенс, вероятно, знал от него, что эти теоремы доказаны, и дал их вам, доктор Лейбниц, чтобы испытать ваши силы!
– Не предвидя, – заключил Роджер, – что превратности войны и дипломатии приведут вас на британские берега, где вы, ничтоже сумняшеся, представите эти результаты Королевскому обществу!
– А все Ольденбург – это он крадёт идеи моих часов и переправляет Гюйгенсу! – добавил Гук.
– И все же каково моё положение: представить теоремы Королевскому обществу, только чтобы какой-то джентльмен в килте поднялся с последних рядов и объявил, что доказал год назад…
– Все серьёзные люди понимают, что вашей вины тут нет.
– Это удар по моей репутации.
– Не страшитесь за свою репутацию. Когда арифметическая машина будет завершена, вы затмите всех! – объявил Ольденбург, катясь по дорожке, как капелька ртути по желобу.
– Всех на Континенте, возможно, – фыркнул Гук.
– Однако все французы, способные оценить мою мысль, увязли в тщетных попытках угнаться за мистером Гуком! – сказал Лейбниц. Это была вполне профессиональная лесть – такие вещи облегчают жизнь и создают репутации при маленьких европейских дворах.
Ольденбург закатил глаза и тут же резко выпрямился, перебарывая отрыжку.
Гук сказал:
– У меня есть замысел собственной арифметической машины, хотя нет времени, чтобы его завершить.
– Да, но придумали ли вы, на что её употребить, когда она будет завершена? – с жаром спросил Лейбниц.
– Рассчитывать логарифмы, полагаю, и заменить палочки Непера.
– Зачем утруждать себя такой скучной материей, как логарифмы?!
– Они – орудие, ничего больше.
– И для чего вы хотите употребить это орудие? – так же пылко спросил Лейбниц.
– Если бы я верил, что мои слова останутся в этих четырёх стенах, доктор, я бы ответил на ваш вопрос, да опасаюсь, что они будут переправлены в Париж с быстротой, пусть и не с грацией легконогого вестника богов. – Глядя прямо в глаза Ольденбургу.
Лейбниц сник. Ольденбург подошёл и начал его подбадривать – к ещё большему огорчению Лейбница, понимавшего, что дружба Ольденбурга навсегда опорочит его в глазах Гука.
Гук вытащил из нагрудного кармана длинный замшевый футляр и раскрыл его на коленях. Внутри были ровно уложены всевозможные перья и палочки. Гук вытащил тонкий китовый ус, отложил футляр, раздвинул колени, наклонился вперёд, вставил китовый ус глубоко в горло, пошерудил им и тут же принялся блевать желчью. Даниель наблюдал взглядом эмпирика, покуда не убедился, что в рвоте нет крови или глистов, то бишь оснований для серьёзной тревоги.
Ольденбург что-то говорил Лейбницу на верхненемецком, на котором Даниель не понимал ни слова – вероятно, потому-то Ольденбург на него и перешёл. Однако Даниель разобрал несколько фамилий – сперва покойного курфюрста Майнцского, затем нескольких парижан, таких как Кольбер.
Он обернулся, намереваясь продолжить разговор с Роджером, но тот посторонился, давая дорогу своему дальнему родичу. Граф Эпсомский надвигался на Даниеля с таким видом, будто не прочь столкнуться с ним лбами.
– Мистер Уотерхауз.
– Милорд.
– Вы любили Джона Уилкинса.
– Почти как отца, милорд.
– И вы хотите, чтобы будущие поколения англичан чтили его имя.
– Молю Бога, чтобы англичанам хватило ума отдать Уилкинсу должное.
– Отвечу вам: эти англичане будут жить в стране с одной государственной церковью. Если, с Божьей помощью, верх одержу я, это будет англиканская церковь. Если герцог Ганфлитский – римская. Возможно, чтобы разрешить наш спор, потребуется гражданская война, или две, или три. Возможно, я убью Ганфлита или Ганфлит – меня, возможно, моим сыновьям и внукам предстоит сражаться с его потомками. И все же, несмотря на роковые отличия, мы с ним едины в убеждении, что не может быть страны без государственной церкви. Неужто вы вообразили, будто горстка фанатиков в силах победить объединённых ганфлитов и эпсомов всего мира?
– Я не склонен тешить себя фантазиями, милорд.
– Так вы признаёте, что в Англии будет одна государственная церковь?
– Я признаю, что это весьма вероятно.
– И кем будут те, кто противодействовал государственной церкви?
– Не знаю, милорд… чудаковатыми епископами?
– Отнюдь. Они будут еретиками и предателями, мистер Уотерхауз. Превратить еретика и предателя в чудаковатого епископа – задача не из простых. Такого рода трансмутация требует тайной работы множества алхимиков; недоставало лишь, чтобы ученик чародея, забредя ненароком, принялся всё ронять.
– Прошу извинить мою недогадливость, милорд. Я действовал под влиянием порыва, ибо мне показалось, что на него нападают.
– Нападали не на него, мистер Уотерхауз. Нападали на вас.
Даниель шёл куда глаза глядят и, очнувшись перед Комсток-хаусом, торопливо свернул на Сент-Джеймские поля, разделённые теперь на аккуратные участки, где трава пробивалась через строительную грязь. Он сел на дощатую скамью и внезапно осознал, что Роджер Комсток всю дорогу шёл с ним и (вероятно) говорил без умолку. Однако тот решительно отказался вводить свои панталоны в соприкосновение с занозистой скамьей, усыпанной хлебными крошками, табачным пеплом из трубок и крысиным дерьмом.
– О чём говорили Лейбниц и Ольденбург? Входит ли немецкий в число ваших многочисленных познаний, Даниель?
– Думаю, они говорили о том, что Лейбниц лишился патрона и ему хорошо бы найти нового – по возможности, в Париже.
– О, трудно такому человеку пробиться без покровителя!
– Да.
– Мне показалось, Джон Комсток на вас зол.
– Очень.
– Его сын командует одним из наших боевых кораблей. Он нервничает, раздражён – не в себе.
– Напротив, я убеждён, что видел настоящего Джона Комстока. Можно смело сказать, что моей карьере в Королевском обществе конец – покуда он остаётся председателем.
– Знающие люди говорят, что на следующих выборах председателем станет герцог Ганфлитский.
– Ничуть не лучше. В ненависти ко мне Ганфлит и Эпсом единодушны.
– Сдаётся, и вам не помешал бы покровитель. Кто-то, кто бы вам сочувствовал.
– И кто же мне сочувствует?
– Я.
Мгновение спустя Даниель осознал, что это не просто смешно. Оба некоторое время сидели молча.
Что-то вроде праздничного шествия двигалось в сторону Чаринг-Кросс под барабанный бой и то ли дурное пение, то ли мелодичные выкрики. Даниель с Роджером встали и пошли к Пэлл-Мэлл – взглянуть, что творится.
– Вы делаете мне какое-то предложение? – спросил наконец Даниель.
– За этот год я кое-что заработал, и всё же я далеко не Эпсом и не Ганфлит! Я вложил почти все свободные средства в участок, купленный у ваших братьев.
– Который?
– Большой, сразу за углом от дома, что выстроил себе мистер Релей Уотерхауз… Кстати, что вы о нём думаете?
– О доме? Ну… он очень большой.
– Хотите его затмить?
– О чём вы?
– Я хочу возвести дом ещё больше. Однако я плохо учил математику в Тринити-колледже, не то что вы, Даниель. Я прошу вас спроектировать дом и руководить строительством.
– Но я не архитектор!
– Гук тоже не был архитектором, пока не взялся строить Бедлам и другие важные здания. Ручаюсь, вы поставите дом не хуже него и уж точно лучше того остолопа, которого подрядил ваш брат.
Они вышли на Пэлл-Мэлл, уставленную красавцами-особняками. Даниель уже рассматривал окна и очертания крыш, приглядывая идеи. Однако Роджер смотрел на шествие: несколько сотен более или менее типичных лондонцев, но с необычно высокой долей диссидентских и даже англиканских проповедников. Они несли чучело на длинном шесте: соломенного человека в длинном церковном облачении, непотребно ярком и украшенном, с тиарой на голове и епископским жезлом в руке. Папа. Даниель с Роджером отступили к краю дороги и сто тридцать четыре секунды (по часам Роджера) смотрели, как толпа течёт мимо и выплескивается в Сент-Джеймский парк. Выбрав место, одинаково хорошо видное из Уайт-холла и Сент-Джеймского дворца, участники процессии воткнули шест в землю.
Со стороны конногвардейских казарм к ним уже двигались солдаты: несколько верховых, но по большей части пехотинцы, выведенные так быстро, что не успели даже построиться в правильные шеренги. Они были в чудных, иноземного вида мундирах и островерхих шапках, смутно напоминающих польские[50]. Даниель сперва принял их за драгун, потом различил ядра с ручками – гранаты! – свисающие с ремней и вздрагивающие при каждом шаге.
Участники шествия также это приметили. Быстро посовещавшись, они факелами подожгли край папского одеяния и брызнули в стороны, словно осколки фанаты. К тому времени, как подоспели гренадеры, участники шествия уже растворились в городской толпе. Солдатам осталось только свалить горящее чучело и затоптать его ногами – следя, разумеется, чтобы пламя не коснулось гранат.
– Умно просчитано, – был вердикт Роджера. – Это королевские гвардейцы – новый полк герцога Йоркского. Да, ими командует Джон Черчилль, но не обольщайтесь, на самом деле они – люди Йорка.
– Что значит «умно просчитано»? Вы говорите так, словно смакуете хороший портвейн.
– Ну, можно было сжечь чучело где угодно, так ведь? Однако решили жечь именно здесь. Почему? Опаснее места не сыскать – рядом гренадеры. Ответ очевиден. Герцогу Йоркскому намекают: если он не откажется от папистских замашек, следующим сожгут его чучело… если не его лично.
– Даже я понял тогда в Кембридже, что теперь в фаворе Ганфлит и младшие Англси, – сказал Даниель. – Эпсома же высмеивают в пьесах, и толпа осаждает его дом.
– Ничего удивительного, если вспомнить слухи.
– Какие слухи? – Даниель едва не добавил: «Мне нет дела до глупых слухов», однако любопытство взяло верх над желанием покрасоваться.
– Что причины наших военных неуспехов – в дурных пушках и порохе.
До сих пор Даниель не слышал, чтобы кто-нибудь вслух жаловался на ход войны. Самая мысль, что Англия и Франция вместе не могут разбить горстку голландцев, представлялась полнейшей нелепицей. Однако сейчас он задним числом вспомнил, что давненько не было победных реляций. Немудрено, что чернь ищет козла отпущения.
– Пушка, которая взорвалась при «Осаде Маастрихта», – спросил Даниель, – была ли она дурного качества? Или всё подстроили враги Эпсома?
– Враги у него есть, – только и отвечал Роджер.
– Это я вижу, – сказал Даниель, – как и то, что герцог Ганфлитский – один из них. Вижу, что он вместе с герцогом Йоркским и другими папистами забирает всё больше власти. Не могу взять в толк другого: почему два недруга, Эпсом и Ганфлит, несколько минут назад в один голос чернили память Джона Уилкинса?
– Эпсом и Ганфлит – как два капитана, спорящие за власть на корабле. Каждый зовёт другого бунтовщиком, – объяснил Роджер. – В этом сравнении корабль – страна, в которой господствует одна церковь – англиканская или католическая, в зависимости от того, кто из них возьмёт верх. Есть и третья партия – в кубрике, опасные головорезы, плохо вооружённые и неорганизованные. Что хуже всего, у них сейчас нет определённого вожака. Когда диссиденты, как их называют, кричат: «Долой Папу!», это музыка для англикан, чья церковь построена на ненависти ко всему римскому. Когда они кричат: «Долой принудительное единоверие! Да здравствует свобода совести!», это бальзам на душу католиков, которые не могут открыто исповедовать свою веру. Вот почему в разное время то одна, то другая партия считает диссидентов своими союзниками. Однако когда диссиденты хотят упразднить государственную церковь и превратить всю Англию в один большой Амстердам, вождям обеих партий кажется, что обезумевшие диссентеры подносят зажженный фитиль к пороховой бочке, чтобы взорвать весь корабль. Тогда они объединяются, дабы их раздавить.
– Вы хотите сказать, что наследие Уилкинса, декларация религиозной терпимости, для них – пороховая бочка?
– Запал, ведущий к пороховой бочке. Они должны его затоптать.
– И заодно растоптать меня.
– Потому что вы, не сочтите за обиду, подставили себя самым неумным образом.
– А что мне было делать, когда они на него нападали?
– Прикусить язык и выжидать, – сказал Роджер. – Всё может перемениться в секунду. Вспомните, что мы сейчас видели! Диссентеры жгут чучело Папы, угрожая папистам! Если бы вы, Даниель, шли во главе шествия, Эпсом числил бы вас своим союзником в борьбе с Англси.
– Этого мне как раз и недоставало – герцога Ганфлитского в качестве личного врага!
– Тогда болтайте о свободе совести! В этом превосходство вашей позиции, Даниель, если только вы захотите раскрыть глаза. Лавируя так тонко, чтобы в любой момент можно было с легкостью откреститься от прошлого манёвра, вы будете иметь на своей стороне то Эпсома, то Ганфлита.
– Попахивает малодушным вилянием, – заметил Даниель, вызывая в памяти таблицы философского языка.
Не опровергая его слов, Роджер сказал:
– Это способ добиться того, о чём мечтал Дрейк.
– Как?! Если вся власть у Англси и Серебряных Комстоков!
– Очень скоро вы убедитесь, что глубоко заблуждаетесь.
– Н-да? Есть ещё сила, о которой мне ничего не известно?
– Да, – отвечал Роджер. – Ею полны подвалы вашего дяди Томаса.
– Золото ему не принадлежит. Это сумма его обязательств.
– Вот именно! Вы попали в самую точку! Здесь ваша надежда. – Роджер сделал шаг, чтобы идти. – Надеюсь, вы обдумаете мое предложение. Сэр.
– Считайте, что уже обдумываю. Сэр.
– Даже если в вашей жизни нет времени на дома, может быть, я выпрошу у вас несколько часов для моего театра…
– Театра?!
– Я прикупил долю в «Королевских комедиантах»; мы поставили «Любовь в ванной» и «Похотливого врача». Время от времени нам нужна помощь в устройстве громов и молний, явлении демонов, посещении ангелов, отсечении голов, смены пола, повешениях, родах и проч.
– Ну, не знаю, что скажут мои родные, если я займусь такими вещами, Роджер.
– Пфу! Гляньте, чем они сами заняты! Теперь, когда Апокалипсис не случился, вам придётся искать новое приложение своим многочисленным дарованиям.
– По крайней мере я могу следить, чтобы вы не взорвали себя на куски.
– От вас ничего не скроется, Даниель. Да, вы правильно угадали. Той ночью в лаборатории я готовил порох для театральных эффектов. Если истереть его потоньше, он горит быстрее – ярче вспышка, больше впечатление.
– Я заметил, – кивнул Даниель.
От этих слов Роджер рассмеялся, и от его смеха у Даниеля потеплело на сердце – таким образом они вошли в своего рода спираль.
– У меня встреча с доктором Лейбницем в кофейне неподалёку от театрального квартала. Почему бы нам не пройтись вместе?
– Возможно, вам попадался мой недавний труд – «О Боговоплощении».
– Ольденбург упоминал его, но, признаюсь, мне не хватило духу прочесть.
– В последней беседе мы коснулись того, как трудно примирить механистическую философию со свободной волей. Эта проблема во многом созвучна теологическому вопросу о воплощении.
– В обоих случаях духовная субстанция пронизывает тело, по сути, механическое, – согласился Даниель. Щеголи и театралы, косясь на них, садились за столики подальше, так что в людной кофейне вокруг Лейбница с Даниелем образовалось вдоволь свободного места.
– Загадка Троицы – в таинственном единстве божественной и человеческой природ Христа. Равным образом, споря о том, думает ли механизм – скажем, муха, летящая на запах мяса, ловушка либо арифметическая машина – или только демонстрирует гений своего творца, мы спрашиваем: наделены ли эти машины бестелесным принципом или, вульгарно говоря, духом, который, подобно Богу и ангелам, обладает свободной волей.
– И вновь мне слышатся отзвуки схоластики.
– Мистер Уотерхауз, вы делаете общую ошибку! Вы считаете, что может быть либо Аристотель, либо Декарт, что две эти философии несовместимы. Напротив! Мы можем принять современное механистическое объяснение в физике и сохранить аристотелеву концепцию самодостаточности.
– Извините мой скепсис…
– Проявлять скепсис – ваша обязанность, мистер Уотерхауз, тут нечего извинять. Объяснять, как согласуются эти учения, было бы долго, скажу одно: я сумел их примирить, допустив, что всякое тело содержит бестелесный принцип, который я отождествляю с cogitatio.
– Мыслью.
– Да!
– И где же она помещается? Картезианцы считают, что в шишковидной железе.
– Бестелесный принцип не имеет местоположения в столь вульгарном смысле, однако его организующее действие проявляется в теле, и мы можем узнать о его существовании по этому проявлению. В чём разница между человеком, который только что умер, и тем, что умрёт через несколько секунд, отмеренных часами мистера Гука?
– Христианин должен ответить: один обладает душой, другой – нет.
– Превосходный ответ! Нужно лишь перевести его на новый философский язык.
– Вы бы перевели его, доктор, сказав, что живое тело пронизано организующим принципом, который есть зримый признак того, что механические тела, по крайней мере до поры, до времени, едины с нематериальным принципом, именуемым Мыслью.
– Верно. Помните наш разговор о символах? Вы признали, что ваш разум не может манипулировать ложкою непосредственно и манипулирует её символом внутри себя. Бог может манипулировать ложкою непосредственно – мы зовём это чудом. Однако тварные разумы не могут – им нужен пассивный элемент, посредством которого действовать.
– Тело.
– Да.
– Однако вы сказали, что cogitatio и вычисление – одно и то же. В философском языке им бы соответствовало одно слово.
– Я пришёл к выводу, что они суть одно.
– Тем не менее ваша машина производит вычисления. Потому вынужден спросить: в какой момент она наполняется бестелесным принципом Мысли? Вы сказали, что cogitatio пронизывает тело и каким-то образом преобразует его в механическую систему, способную к действию. Пока соглашусь. В случае арифметической системы вы заходите с другого конца: создаете механическую систему в надежде, что она воспримет в себя дух свыше, как Пресвятая Дева. Когда происходит Благовещение? Когда вы вставляете последнее колесико? Когда поворачиваете ручку?
– Вы мыслите чересчур буквально, – отвечал Лейбниц.
– Однако вы сами сказали, что не видите противоречия между учениями о разуме как о механическом устройстве и о свободной воле. В таком случае должен наступить миг, когда ваша арифметическая машина будет уже не набором шестерён, но телом, в котором воплощен некий ангельский дух.
Даниель готов был вспылить, но потом рассудил, что дополнять Роджера Комстока – при его-то изъянах! – большая честь. Он оглядел бывшего однокашника с ног до головы, возможно, обдумывая, не дать ли тому в рожу. Роджер не столько носил парик, сколько пребывал в его просторах, и сам парик был великолепен. Даже будь Даниель человеком иного склада, у него бы не поднялась рука испортить такое великолепие.
– Вы умаляете себя, Роджер, – очевидно, вы провернули что-то исключительно умное.
– О, вы приметили мой наряд! Надеюсь, вы не находите его излишне щегольским.
– Я нахожу его очень дорогим.
– Вы хотите сказать, для Золотого Комстока.
Роджер подошёл ближе. Даниель нарочно говорил неприятные слова, чтобы Роджер его оставил, но тот воспринимал их как прямоту – знак близкой дружбы.
– Во всяком случае, вы выглядите куда лучше, чем при нашей последней встрече. – Даниель имел в виду случай в лаборатории, теперь уже давний – и у него, и у Роджера брови успели отрасти. С тех пор он Роджера не видел: Исаак, вернувшись и увидев следы взрыва, выставил того не только из лаборатории, но и вообще из Кембриджа. Таков был конец научной карьеры, которую и без того, вероятно, следовало пресечь из жалости. Даниель не знал, куда сбежала их Золушка, но, судя по всему, Роджер сумел неплохо устроиться.
Сейчас он явно не понимал, о чём речь.
– Не припомню… вы видели меня на улице перед отъездом в Амстердам? Тогда я впрямь выглядел довольно жалко.
Даниель проделал лейбницевский опыт: попытался взглянуть на события той ночи глазами Роджера.
Роджер работал в темноте: обычная предосторожность, чтобы порох не вспыхнул от огня. И не большая помеха, поскольку дело было самое простое: растирать порох в ступке и ссыпать в мешок. По звуку и по ощущению пестика под рукой он мог определить, что порох истёрт до какой уж там ему нужно кондиции. Соответственно, он работал вслепую, менее всего желая увидеть свет, то есть искру и неминуемый взрыв. Поглощённый опасной работой Роджер не знал, что Даниель вернулся – да и с какой стати тому было возвращаться? Роджер не слышал рукоплесканий и далёкого гула голосов, означавших бы конец пьесы. Шагов он тоже не слышал: Даниель, полагая, что подкрадывается к крысе, старался ступать бесшумно. Плотная ширма заслоняла свечу – куда менее яркую, чем отблески печей. Внезапно пламя оказалось перед самым лицом Роджера. В других обстоятельствах он бы смекнул что к чему, однако, стоя с мешком пороха в руках, предположил худшее – искру, поэтому отбросил мешок и ступку, а сам упал навзничь. В следующее мгновение грянул взрыв. Роджер не видел и не слышал ничего, пока не выбежал из дома. У него не было ни малейших оснований подозревать, что Даниель заходил в лабораторию. С тех пор они не виделись.
Даниель мог сказать Роджеру правду, а мог соврать, что действительно видел его перед отъездом в Амстердам. Правда представлялась безопасной, ложь могла завести в ловушку – вдруг Роджер на самом деле его испытывает?
– Я думал, вы знаете, – произнес Даниель. – Я был в лаборатории, когда это случилось. Зашёл взять Исаакову статью о касательных. Чуть сам на воздух не взлетел.
Наконец до Роджера дошло; лицо его осветилось как будто молнией. Однако, будь у Даниеля гуковы часы, он бы засёк лишь несколько секунд до того, как оно приняло прежнее глуповатое выражение. Так колпачок для тушения свеч опускается на горящий фитиль; трепетный свет, наполнявший взор, гаснет, остаётся лишь знакомый скучный блеск старого серебра.
– Мне казалось, что я слышал чьи-то шаги! – воскликнул Роджер. Это была очевидная ложь, однако она облегчила дальнейший разговор.
Даниелю хотелось спросить, чего ради Роджер возился с порохом, затем решил подождать, пока тот сам скажет.
– Итак, вы поехали в Амстердам, чтобы оправиться от пережитого волнения.
– Сначала туда.
– Затем в Лондон?
– Затем к Англси. Милейшее семейство. Общение с ними принесло свои выгоды. – Роджер потянулся было к парику, но не отважился его тронуть.
– Что?! Вы же не поступили к ним на службу?
– Нет, нет! Всё куда лучше. Я располагаю сведениями. В прошлом столетии некоторые Золотые Комстоки эмигрировали – ладно, ладно, кое-кто сказал бы сбежали в Голландию. Осели в Амстердаме. Я нанёс им визит. От них я узнал, что де Рёйтер направил свой флот в Гвинею, чтобы захватить невольничьи порты герцога Йоркского. Поэтому я продал акции Гвинейской компании, покуда они были ещё в цене. От Англси я узнал, что король Луи намерен вторгнуться в Голландию, но не может начать кампанию, пока не купит зерно – ни за что не угадаете, у кого.
– Не может быть!
– Именно так – голландцы продали Франции зерно, необходимое Людовику для вторжения в Голландию! Так или иначе, на деньги от продажи акций Гвинейской компании я закупил в Амстердаме изрядное количество зерна до того, как король Луи взвинтил цены! Вуаля! И теперь у меня гуковы часы, роскошный парик и участок земли на Уотерхауз-сквер!
– Вы купили… – Даниель уже собирался сказать: «Участок нашей семейной земли», когда увидел, что через клумбу идет Лейбниц, прижимая к груди мозг-в-ящике.
– Господин Лейбниц… Королевское общество потрясено вашей арифметической машиной! – воскликнул Роджер.
– Но не моими математическими доказательствами, – произнёс удручённый немецкий натурфилософ.
– Напротив, их признали необычайно изящными! – возразил Даниель.
– Мало чести в 1672 году изящно доказать теорему, которую какой-то шотландец варварски доказал в 1671-м!
– Вы никак не могли этого знать, – заметил Даниель.
– Такое случается сплошь и рядом, – объявил Роджер с видом знатока.
– Господин Гюйгенс должен был знать, когда давал мне эти задачи для упражнения, – пробурчал Лейбниц.
– И, вероятно, знал, – кивнул Даниель. – Ольденбург пишет ему раз в неделю.
– Всем известно, что ГРУБЕНДОЛЬ продает нас иностранцам! – Роберт Гук проломился через лавровый куст и направился к мраморной скамье, шатаясь от очередного приступа головокружения. Даниель стиснул зубы, ожидая драки, но Лейбниц оставил выпад в сторону Ольденбурга без внимания, как будто Гук просто испортил воздух.
– Можно выразиться иначе: господин Ольденбург держит господина Гюйгенса в курсе последних достижений английской науки, – сказал Роджер.
Даниель подхватил:
– Гюйгенс, вероятно, знал от него, что эти теоремы доказаны, и дал их вам, доктор Лейбниц, чтобы испытать ваши силы!
– Не предвидя, – заключил Роджер, – что превратности войны и дипломатии приведут вас на британские берега, где вы, ничтоже сумняшеся, представите эти результаты Королевскому обществу!
– А все Ольденбург – это он крадёт идеи моих часов и переправляет Гюйгенсу! – добавил Гук.
– И все же каково моё положение: представить теоремы Королевскому обществу, только чтобы какой-то джентльмен в килте поднялся с последних рядов и объявил, что доказал год назад…
– Все серьёзные люди понимают, что вашей вины тут нет.
– Это удар по моей репутации.
– Не страшитесь за свою репутацию. Когда арифметическая машина будет завершена, вы затмите всех! – объявил Ольденбург, катясь по дорожке, как капелька ртути по желобу.
– Всех на Континенте, возможно, – фыркнул Гук.
– Однако все французы, способные оценить мою мысль, увязли в тщетных попытках угнаться за мистером Гуком! – сказал Лейбниц. Это была вполне профессиональная лесть – такие вещи облегчают жизнь и создают репутации при маленьких европейских дворах.
Ольденбург закатил глаза и тут же резко выпрямился, перебарывая отрыжку.
Гук сказал:
– У меня есть замысел собственной арифметической машины, хотя нет времени, чтобы его завершить.
– Да, но придумали ли вы, на что её употребить, когда она будет завершена? – с жаром спросил Лейбниц.
– Рассчитывать логарифмы, полагаю, и заменить палочки Непера.
– Зачем утруждать себя такой скучной материей, как логарифмы?!
– Они – орудие, ничего больше.
– И для чего вы хотите употребить это орудие? – так же пылко спросил Лейбниц.
– Если бы я верил, что мои слова останутся в этих четырёх стенах, доктор, я бы ответил на ваш вопрос, да опасаюсь, что они будут переправлены в Париж с быстротой, пусть и не с грацией легконогого вестника богов. – Глядя прямо в глаза Ольденбургу.
Лейбниц сник. Ольденбург подошёл и начал его подбадривать – к ещё большему огорчению Лейбница, понимавшего, что дружба Ольденбурга навсегда опорочит его в глазах Гука.
Гук вытащил из нагрудного кармана длинный замшевый футляр и раскрыл его на коленях. Внутри были ровно уложены всевозможные перья и палочки. Гук вытащил тонкий китовый ус, отложил футляр, раздвинул колени, наклонился вперёд, вставил китовый ус глубоко в горло, пошерудил им и тут же принялся блевать желчью. Даниель наблюдал взглядом эмпирика, покуда не убедился, что в рвоте нет крови или глистов, то бишь оснований для серьёзной тревоги.
Ольденбург что-то говорил Лейбницу на верхненемецком, на котором Даниель не понимал ни слова – вероятно, потому-то Ольденбург на него и перешёл. Однако Даниель разобрал несколько фамилий – сперва покойного курфюрста Майнцского, затем нескольких парижан, таких как Кольбер.
Он обернулся, намереваясь продолжить разговор с Роджером, но тот посторонился, давая дорогу своему дальнему родичу. Граф Эпсомский надвигался на Даниеля с таким видом, будто не прочь столкнуться с ним лбами.
– Мистер Уотерхауз.
– Милорд.
– Вы любили Джона Уилкинса.
– Почти как отца, милорд.
– И вы хотите, чтобы будущие поколения англичан чтили его имя.
– Молю Бога, чтобы англичанам хватило ума отдать Уилкинсу должное.
– Отвечу вам: эти англичане будут жить в стране с одной государственной церковью. Если, с Божьей помощью, верх одержу я, это будет англиканская церковь. Если герцог Ганфлитский – римская. Возможно, чтобы разрешить наш спор, потребуется гражданская война, или две, или три. Возможно, я убью Ганфлита или Ганфлит – меня, возможно, моим сыновьям и внукам предстоит сражаться с его потомками. И все же, несмотря на роковые отличия, мы с ним едины в убеждении, что не может быть страны без государственной церкви. Неужто вы вообразили, будто горстка фанатиков в силах победить объединённых ганфлитов и эпсомов всего мира?
– Я не склонен тешить себя фантазиями, милорд.
– Так вы признаёте, что в Англии будет одна государственная церковь?
– Я признаю, что это весьма вероятно.
– И кем будут те, кто противодействовал государственной церкви?
– Не знаю, милорд… чудаковатыми епископами?
– Отнюдь. Они будут еретиками и предателями, мистер Уотерхауз. Превратить еретика и предателя в чудаковатого епископа – задача не из простых. Такого рода трансмутация требует тайной работы множества алхимиков; недоставало лишь, чтобы ученик чародея, забредя ненароком, принялся всё ронять.
– Прошу извинить мою недогадливость, милорд. Я действовал под влиянием порыва, ибо мне показалось, что на него нападают.
– Нападали не на него, мистер Уотерхауз. Нападали на вас.
Даниель шёл куда глаза глядят и, очнувшись перед Комсток-хаусом, торопливо свернул на Сент-Джеймские поля, разделённые теперь на аккуратные участки, где трава пробивалась через строительную грязь. Он сел на дощатую скамью и внезапно осознал, что Роджер Комсток всю дорогу шёл с ним и (вероятно) говорил без умолку. Однако тот решительно отказался вводить свои панталоны в соприкосновение с занозистой скамьей, усыпанной хлебными крошками, табачным пеплом из трубок и крысиным дерьмом.
– О чём говорили Лейбниц и Ольденбург? Входит ли немецкий в число ваших многочисленных познаний, Даниель?
– Думаю, они говорили о том, что Лейбниц лишился патрона и ему хорошо бы найти нового – по возможности, в Париже.
– О, трудно такому человеку пробиться без покровителя!
– Да.
– Мне показалось, Джон Комсток на вас зол.
– Очень.
– Его сын командует одним из наших боевых кораблей. Он нервничает, раздражён – не в себе.
– Напротив, я убеждён, что видел настоящего Джона Комстока. Можно смело сказать, что моей карьере в Королевском обществе конец – покуда он остаётся председателем.
– Знающие люди говорят, что на следующих выборах председателем станет герцог Ганфлитский.
– Ничуть не лучше. В ненависти ко мне Ганфлит и Эпсом единодушны.
– Сдаётся, и вам не помешал бы покровитель. Кто-то, кто бы вам сочувствовал.
– И кто же мне сочувствует?
– Я.
Мгновение спустя Даниель осознал, что это не просто смешно. Оба некоторое время сидели молча.
Что-то вроде праздничного шествия двигалось в сторону Чаринг-Кросс под барабанный бой и то ли дурное пение, то ли мелодичные выкрики. Даниель с Роджером встали и пошли к Пэлл-Мэлл – взглянуть, что творится.
– Вы делаете мне какое-то предложение? – спросил наконец Даниель.
– За этот год я кое-что заработал, и всё же я далеко не Эпсом и не Ганфлит! Я вложил почти все свободные средства в участок, купленный у ваших братьев.
– Который?
– Большой, сразу за углом от дома, что выстроил себе мистер Релей Уотерхауз… Кстати, что вы о нём думаете?
– О доме? Ну… он очень большой.
– Хотите его затмить?
– О чём вы?
– Я хочу возвести дом ещё больше. Однако я плохо учил математику в Тринити-колледже, не то что вы, Даниель. Я прошу вас спроектировать дом и руководить строительством.
– Но я не архитектор!
– Гук тоже не был архитектором, пока не взялся строить Бедлам и другие важные здания. Ручаюсь, вы поставите дом не хуже него и уж точно лучше того остолопа, которого подрядил ваш брат.
Они вышли на Пэлл-Мэлл, уставленную красавцами-особняками. Даниель уже рассматривал окна и очертания крыш, приглядывая идеи. Однако Роджер смотрел на шествие: несколько сотен более или менее типичных лондонцев, но с необычно высокой долей диссидентских и даже англиканских проповедников. Они несли чучело на длинном шесте: соломенного человека в длинном церковном облачении, непотребно ярком и украшенном, с тиарой на голове и епископским жезлом в руке. Папа. Даниель с Роджером отступили к краю дороги и сто тридцать четыре секунды (по часам Роджера) смотрели, как толпа течёт мимо и выплескивается в Сент-Джеймский парк. Выбрав место, одинаково хорошо видное из Уайт-холла и Сент-Джеймского дворца, участники процессии воткнули шест в землю.
Со стороны конногвардейских казарм к ним уже двигались солдаты: несколько верховых, но по большей части пехотинцы, выведенные так быстро, что не успели даже построиться в правильные шеренги. Они были в чудных, иноземного вида мундирах и островерхих шапках, смутно напоминающих польские[50]. Даниель сперва принял их за драгун, потом различил ядра с ручками – гранаты! – свисающие с ремней и вздрагивающие при каждом шаге.
Участники шествия также это приметили. Быстро посовещавшись, они факелами подожгли край папского одеяния и брызнули в стороны, словно осколки фанаты. К тому времени, как подоспели гренадеры, участники шествия уже растворились в городской толпе. Солдатам осталось только свалить горящее чучело и затоптать его ногами – следя, разумеется, чтобы пламя не коснулось гранат.
– Умно просчитано, – был вердикт Роджера. – Это королевские гвардейцы – новый полк герцога Йоркского. Да, ими командует Джон Черчилль, но не обольщайтесь, на самом деле они – люди Йорка.
– Что значит «умно просчитано»? Вы говорите так, словно смакуете хороший портвейн.
– Ну, можно было сжечь чучело где угодно, так ведь? Однако решили жечь именно здесь. Почему? Опаснее места не сыскать – рядом гренадеры. Ответ очевиден. Герцогу Йоркскому намекают: если он не откажется от папистских замашек, следующим сожгут его чучело… если не его лично.
– Даже я понял тогда в Кембридже, что теперь в фаворе Ганфлит и младшие Англси, – сказал Даниель. – Эпсома же высмеивают в пьесах, и толпа осаждает его дом.
– Ничего удивительного, если вспомнить слухи.
– Какие слухи? – Даниель едва не добавил: «Мне нет дела до глупых слухов», однако любопытство взяло верх над желанием покрасоваться.
– Что причины наших военных неуспехов – в дурных пушках и порохе.
До сих пор Даниель не слышал, чтобы кто-нибудь вслух жаловался на ход войны. Самая мысль, что Англия и Франция вместе не могут разбить горстку голландцев, представлялась полнейшей нелепицей. Однако сейчас он задним числом вспомнил, что давненько не было победных реляций. Немудрено, что чернь ищет козла отпущения.
– Пушка, которая взорвалась при «Осаде Маастрихта», – спросил Даниель, – была ли она дурного качества? Или всё подстроили враги Эпсома?
– Враги у него есть, – только и отвечал Роджер.
– Это я вижу, – сказал Даниель, – как и то, что герцог Ганфлитский – один из них. Вижу, что он вместе с герцогом Йоркским и другими папистами забирает всё больше власти. Не могу взять в толк другого: почему два недруга, Эпсом и Ганфлит, несколько минут назад в один голос чернили память Джона Уилкинса?
– Эпсом и Ганфлит – как два капитана, спорящие за власть на корабле. Каждый зовёт другого бунтовщиком, – объяснил Роджер. – В этом сравнении корабль – страна, в которой господствует одна церковь – англиканская или католическая, в зависимости от того, кто из них возьмёт верх. Есть и третья партия – в кубрике, опасные головорезы, плохо вооружённые и неорганизованные. Что хуже всего, у них сейчас нет определённого вожака. Когда диссиденты, как их называют, кричат: «Долой Папу!», это музыка для англикан, чья церковь построена на ненависти ко всему римскому. Когда они кричат: «Долой принудительное единоверие! Да здравствует свобода совести!», это бальзам на душу католиков, которые не могут открыто исповедовать свою веру. Вот почему в разное время то одна, то другая партия считает диссидентов своими союзниками. Однако когда диссиденты хотят упразднить государственную церковь и превратить всю Англию в один большой Амстердам, вождям обеих партий кажется, что обезумевшие диссентеры подносят зажженный фитиль к пороховой бочке, чтобы взорвать весь корабль. Тогда они объединяются, дабы их раздавить.
– Вы хотите сказать, что наследие Уилкинса, декларация религиозной терпимости, для них – пороховая бочка?
– Запал, ведущий к пороховой бочке. Они должны его затоптать.
– И заодно растоптать меня.
– Потому что вы, не сочтите за обиду, подставили себя самым неумным образом.
– А что мне было делать, когда они на него нападали?
– Прикусить язык и выжидать, – сказал Роджер. – Всё может перемениться в секунду. Вспомните, что мы сейчас видели! Диссентеры жгут чучело Папы, угрожая папистам! Если бы вы, Даниель, шли во главе шествия, Эпсом числил бы вас своим союзником в борьбе с Англси.
– Этого мне как раз и недоставало – герцога Ганфлитского в качестве личного врага!
– Тогда болтайте о свободе совести! В этом превосходство вашей позиции, Даниель, если только вы захотите раскрыть глаза. Лавируя так тонко, чтобы в любой момент можно было с легкостью откреститься от прошлого манёвра, вы будете иметь на своей стороне то Эпсома, то Ганфлита.
– Попахивает малодушным вилянием, – заметил Даниель, вызывая в памяти таблицы философского языка.
Не опровергая его слов, Роджер сказал:
– Это способ добиться того, о чём мечтал Дрейк.
– Как?! Если вся власть у Англси и Серебряных Комстоков!
– Очень скоро вы убедитесь, что глубоко заблуждаетесь.
– Н-да? Есть ещё сила, о которой мне ничего не известно?
– Да, – отвечал Роджер. – Ею полны подвалы вашего дяди Томаса.
– Золото ему не принадлежит. Это сумма его обязательств.
– Вот именно! Вы попали в самую точку! Здесь ваша надежда. – Роджер сделал шаг, чтобы идти. – Надеюсь, вы обдумаете мое предложение. Сэр.
– Считайте, что уже обдумываю. Сэр.
– Даже если в вашей жизни нет времени на дома, может быть, я выпрошу у вас несколько часов для моего театра…
– Театра?!
– Я прикупил долю в «Королевских комедиантах»; мы поставили «Любовь в ванной» и «Похотливого врача». Время от времени нам нужна помощь в устройстве громов и молний, явлении демонов, посещении ангелов, отсечении голов, смены пола, повешениях, родах и проч.
– Ну, не знаю, что скажут мои родные, если я займусь такими вещами, Роджер.
– Пфу! Гляньте, чем они сами заняты! Теперь, когда Апокалипсис не случился, вам придётся искать новое приложение своим многочисленным дарованиям.
– По крайней мере я могу следить, чтобы вы не взорвали себя на куски.
– От вас ничего не скроется, Даниель. Да, вы правильно угадали. Той ночью в лаборатории я готовил порох для театральных эффектов. Если истереть его потоньше, он горит быстрее – ярче вспышка, больше впечатление.
– Я заметил, – кивнул Даниель.
От этих слов Роджер рассмеялся, и от его смеха у Даниеля потеплело на сердце – таким образом они вошли в своего рода спираль.
– У меня встреча с доктором Лейбницем в кофейне неподалёку от театрального квартала. Почему бы нам не пройтись вместе?
– Возможно, вам попадался мой недавний труд – «О Боговоплощении».
– Ольденбург упоминал его, но, признаюсь, мне не хватило духу прочесть.
– В последней беседе мы коснулись того, как трудно примирить механистическую философию со свободной волей. Эта проблема во многом созвучна теологическому вопросу о воплощении.
– В обоих случаях духовная субстанция пронизывает тело, по сути, механическое, – согласился Даниель. Щеголи и театралы, косясь на них, садились за столики подальше, так что в людной кофейне вокруг Лейбница с Даниелем образовалось вдоволь свободного места.
– Загадка Троицы – в таинственном единстве божественной и человеческой природ Христа. Равным образом, споря о том, думает ли механизм – скажем, муха, летящая на запах мяса, ловушка либо арифметическая машина – или только демонстрирует гений своего творца, мы спрашиваем: наделены ли эти машины бестелесным принципом или, вульгарно говоря, духом, который, подобно Богу и ангелам, обладает свободной волей.
– И вновь мне слышатся отзвуки схоластики.
– Мистер Уотерхауз, вы делаете общую ошибку! Вы считаете, что может быть либо Аристотель, либо Декарт, что две эти философии несовместимы. Напротив! Мы можем принять современное механистическое объяснение в физике и сохранить аристотелеву концепцию самодостаточности.
– Извините мой скепсис…
– Проявлять скепсис – ваша обязанность, мистер Уотерхауз, тут нечего извинять. Объяснять, как согласуются эти учения, было бы долго, скажу одно: я сумел их примирить, допустив, что всякое тело содержит бестелесный принцип, который я отождествляю с cogitatio.
– Мыслью.
– Да!
– И где же она помещается? Картезианцы считают, что в шишковидной железе.
– Бестелесный принцип не имеет местоположения в столь вульгарном смысле, однако его организующее действие проявляется в теле, и мы можем узнать о его существовании по этому проявлению. В чём разница между человеком, который только что умер, и тем, что умрёт через несколько секунд, отмеренных часами мистера Гука?
– Христианин должен ответить: один обладает душой, другой – нет.
– Превосходный ответ! Нужно лишь перевести его на новый философский язык.
– Вы бы перевели его, доктор, сказав, что живое тело пронизано организующим принципом, который есть зримый признак того, что механические тела, по крайней мере до поры, до времени, едины с нематериальным принципом, именуемым Мыслью.
– Верно. Помните наш разговор о символах? Вы признали, что ваш разум не может манипулировать ложкою непосредственно и манипулирует её символом внутри себя. Бог может манипулировать ложкою непосредственно – мы зовём это чудом. Однако тварные разумы не могут – им нужен пассивный элемент, посредством которого действовать.
– Тело.
– Да.
– Однако вы сказали, что cogitatio и вычисление – одно и то же. В философском языке им бы соответствовало одно слово.
– Я пришёл к выводу, что они суть одно.
– Тем не менее ваша машина производит вычисления. Потому вынужден спросить: в какой момент она наполняется бестелесным принципом Мысли? Вы сказали, что cogitatio пронизывает тело и каким-то образом преобразует его в механическую систему, способную к действию. Пока соглашусь. В случае арифметической системы вы заходите с другого конца: создаете механическую систему в надежде, что она воспримет в себя дух свыше, как Пресвятая Дева. Когда происходит Благовещение? Когда вы вставляете последнее колесико? Когда поворачиваете ручку?
– Вы мыслите чересчур буквально, – отвечал Лейбниц.
– Однако вы сами сказали, что не видите противоречия между учениями о разуме как о механическом устройстве и о свободной воле. В таком случае должен наступить миг, когда ваша арифметическая машина будет уже не набором шестерён, но телом, в котором воплощен некий ангельский дух.