– Доктор Уотерхауз. Простите за вторжение.
   – Пустяки. – Уотерхауз наконец окончательно садится и возвращается к прерванному занятию – начинает со скрежетом водить напильником по куску металла. – Напротив, весьма приятная неожиданность видеть вас здесь, негаданно, столь невероятно хорошо сохранившимся, – кричит он, перекрывая звон металла и визг нагревшегося инструмента.
   – Телесная крепость предпочтительнее своей альтернативы, но не всегда удобна. Люди, не столь бодрые телом, вечно гоняют меня с поручениями.
   – Долгими и скучными, как это.
   – Тяготы, опасности и скука пути вполне искупаются для меня радостью видеть вас в плодотворных трудах и столь добром здравии. – Или что-то в таком роде. Это предварительный обмен любезностями, который много времени не займёт. Если бы Енох вернул комплимент, хозяин дома только бы фыркнул: никто не скажет, будто он хорошо сохранился в том же смысле, что и его собеседник. Даниель выглядит на свои годы. Однако он жилистый, с чистыми небесно-голубыми глазами, челюсть и руки не трясутся, он не мямлит, во всяком случае, теперь, преодолев первый шок от появления Еноха (и вообще кого-либо) на пороге института. Даниель Уотерхауз почти совершенно лыс, только на затылке белеют редкие седины, словно снег, прибитый ветром к стволу дерева. Он не просит извинений за непокрытую голову и не тянется за париком; весьма может статься, что у него вовсе нет парика. Глаза большие и склонны уставляться на собеседника, что, вероятно, тоже не укрепляет реноме доктора Уотерхауза. Крючковатый нос нависает над узким ртом скряги, надкусившего сомнительную монету. Уши удлинённые и покрыты прозрачным белым пушком наподобие младенческого. Такое несоответствие между органами ввода и вывода словно говорит, что человек этот знает и видит больше, нежели высказывает.
   – Вы теперь колонист, или…
   – Я здесь, чтобы повидать вас.
   Большие глаза смотрят спокойно и понимающе.
   – Так вы с визитом! Какой героизм – учитывая, что простой обмен письмами куда менее чреват морской болезнью, пиратами, цингой и массовыми утоплениями.
   – Кстати о письмах. Вот. – Енох извлекает на свет эпистолу.
   – Внушительная печать. Написал явно кто-то чрезвычайно важный. Не в силах выразить, как я потрясен.
   – От близкой знакомой Лейбница.
   – Курфюрстины Софии?
   – Нет, от другой.
   – А. И чего принцесса Каролина от меня хочет? Должно быть, чего-то ужасного, иначе не отправила бы вас мне докучать.
   Доктор Уотерхауз стыдится своего первого испуга – отсюда эта несколько наигранная сварливость. Впрочем, так и лучше – Еноху кажется, что тридцатилетний Уотерхауз, таящийся в старике, проглядывает сквозь дряблую кожу, словно завернутая в мешковину статуя.
   – Скажите лучше: выманить вас из добровольного заточения, Доктор Уотерхауз! Давайте найдем таверну…
   – Мы найдем таверну после того, как я услышу ответ. Чего она от меня хочет?
   – Того же, что всегда.
   Доктор Уотерхауз сникает. Тридцатилетний внутри него ретируется, остается смутно знакомый старый хрыч.
   – Мне следовало сразу догадаться. На что ещё годится никчёмный монадолог-вычислитель, одной ногой стоящий в могиле?
   – Потрясающе!
   – Что?
   – Мы знакомы – дайте-ка вспомнить – лет тридцать-сорок, столько же, сколько вы знаете Лейбница. За эти годы я видел вас в весьма незавидных коллизиях, но, если не ошибаюсь, впервые слышу, чтобы вы ныли.
   Даниель тщательно обдумывает эти слова и неожиданно смеётся.
   – Приношу извинения.
   – Полноте!
   – Я думал, здесь мою работу оценят. Я надеялся создать заведение, которое стало бы для Гарварда тем же, что колледж Грешема – для Кембриджа. Воображал, будто найду здесь учеников и последователей, хотя бы одного. Кого-то, кто помог бы мне построить Логическую Машину. Тщетные обольщения! Вся механически одаренная молодежь бредит паровой машиной. Нелепость! Чем плохи мельничные колёса? Здесь полно рек! Вот одна течёт прямо у вас под ногами!
   – Юные умы всегда влеклись к механизмам.
   – Можете мне не рассказывать. В мои университетские годы чудом была призма. Мы с Исааком покупали их на Стаурбриджской ярмарке – маленькие драгоценности, укутанные в бархат. Возились с ними месяцами.
   – Ныне этот факт широко известен.
   – Теперешних молодых тянет во все стороны разом, словно четвертуемого преступника. Или восьмеруемого. Или шестнадцатируемого. Я уже вижу, как это происходит с юным Беном, и вскоре то же самое будет с моим собственным сыном «Изучать мне математику? Евклидову или Декартову? Анализ бесконечно малых по Ньютону или по Лейбницу? Или податься в эмпирики? И коли да, то чему себя посвятить: препарировать животных, классифицировать растения или выплавлять неведомые вещества в тиглях? Катать шары по наклонной плоскости? Возиться с электричеством и магнитами?» Что после этого может привлечь их в моей лачуге?
   – Не объясняется ли отчасти недостаток интереса тем, что проект ваш, как всем ведомо, внушён Лейбницем?
   – Я не пошёл по его пути. Он собирался использовать для двоичных знаков скатывающиеся шарики и совершать логические операции, пропуская их через механические воротца. Весьма изобретательно, но не очень практично. Я использую стержни.
   – Поверхностно. Спрашиваю ещё раз: не связана ли ваша непопулярность с тем, что англичане поголовно считают Лейбница низким плагиатором?
   – Странный поворот разговора. Вы хитрите?
   – Лишь самую малость.
   – Ах эти ваши континентальные замашки!
   – Просто спор о приоритете за последнее время перерос в нечто невыносимо гнусное.
   – Ничего другого я не ожидал.
   – Думаю, вы не представляете, насколько всё это прискорбно.
   – Вы не представляет, насколько хорошо я знаю сэра Исаака.
   – Вы видели последние памфлеты, которые летают по Европе, без подписи, без даты, даже без имени издателя? Анонимные обзоры, подбрасываемые, как гранаты, в научные журналы? Внезапные разоблачения доселе безвестных «ведущих математиков», вынужденных подтверждать либо опровергать мнения, высказанные давным-давно в приватной корреспонденции? Великие умы, которые в другую эпоху свершали бы открытия коперниковского масштаба, растрачивают силы в роли наушников и наймитов той или другой враждующей стороны! Новоявленные журналишки возносятся до небес учёного общения, потому что какой-то холуй тиснул на последних страницах очередной подлый выпад! «Состязательные» задачи летают через Ла-Манш с единственной целью: доказать, что лейбницево дифференциальное исчисление – оригинал, а ньютоново – низкопробная подделка, либо наоборот! Вам это известно?
   – Нет, – говорит Уотерхауз. – Я перебрался сюда от европейских интриг. – Его взгляд падает на письмо. Роот невольно смотрит туда же.
   – Одни говорят «судьба». Другие…
   – Не будем об этом.
   – Хорошо.
   – Анна при смерти, Ганноверы пакуют островерхие шлемы и расписные пивные кружки, а в промежутках берут уроки английского. София ещё может взойти на английский престол, пусть и ненадолго Однако раньше или позже Георг-Людвиг станет королём Ньютона и – поскольку сэр Исаак по-прежнему возглавляет Монетный двор – его начальником.
   – Понимаю, к чему вы клоните. Это в высшей степени неловко.
   – Георг-Людвиг – воплощение неловкости. Он едва ли знает и едва ли захочет знать. Зато его невестка-принцесса – автор этого письма и, вероятно, тоже будущая королева Англии – состоит в близкой дружбе с Лейбницем и одновременно восхищается Ньютоном. Она ищет примирения.
   – Она хочет, чтобы голубь пролетел между Геркулесовыми Столпами. На которых ещё не высохли кишки предыдущих миротворцев.
   – Вас считают иным.
   – Уж не Геркулесом ли?
   – Ну…
   – Вы знаете, в чём я иной, мистер Роот?
   – Нет, доктор Уотерхауз.
   – Тогда в таверну.
 
* * *
 
   Бена и Годфри отправляют на пароме в Бостон. В ближайшую таверну Даниель идти не хочет из-за каких-то давних разногласий с хозяином, поэтому они проезжают мили две на северо-запад, время от времени пропуская погонщиков со скотом, и оказываются в городке, который был столицей Массачусетса, пока отцы Бостона не обскакали здешнее самоуправление. Несколько дорог выныривают из леса и соединяются вместе; йомены, погонщики и лесорубы превратили их в месиво навоза и грязи. Рядом колледж. Другими словами, Ньютаун – рай для кабатчиков, и вся «площадь», как это здесь называют, окружена трактирами.
   Уотерхауз заходит в таверну и тут же пятится назад. Заглянув ему через плечо, Енох видит длинный стол, судью в белом парике, присяжных на дощатых скамьях и приведённого на допрос угрюмого головореза.
   – Неподходящее место для праздной болтовни, – бормочет Уотерхауз.
   – Вы вершите суд в питейных заведениях?
   – Пфу! Этот судья не пьянее, чем любой магистрат в Олд-Бейли.
   – Что ж, можно взглянуть и так.
   Даниель подходит к другому трактиру и открывает кирпично-красную дверь. У входа висят два кожаных ведра с водой на случай пожара, в соответствии с предписанием городских властей, на стене – приспособление для снимания сапог, дабы хозяин мог оставлять обувь посетителей в качестве залога. Сам кабатчик укрылся за деревянным бастионом в углу, позади него – полки с бутылями, к стене прислонена пищаль длиною не меньше шести футов. Енох дивится размеру половых досок. Они, словно лёд на озере, скрипят под ногами. Уотерхауз ведёт его к столу. Столешница выпилена из цельного ствола диаметром не меньше трёх футов.
   – В Европе таких деревьев не видели сотни лет, – замечает Енох, измеряя стол локтем. – Этот ствол должен был пойти на постройку Королевского флота. Я потрясён.
   – Из правила есть исключение, – говорит Уотерхауз, впервые обнаруживая весёлость. – Если дерево повалило бурей, любой может его забрать. Вот почему Гомер Болструд и его единоверцы-гавкеры основали свои колонии в лесной глуши, где деревья очень велики…
   – А ураганы налетают нежданно-негаданно?
   – И неведомо для соседей. Да.
   – Смутьяны во втором поколении становятся мебельщиками. Интересно, что подумал бы старый Нотт.
   – Смутьяны и мебельщики в одном лице, – поправляет Уотерхауз.
   – Ах да. Будь моя фамилия Болструд, я бы тоже предпочел поселиться подальше от архиепископов и ториев.
   Даниель Уотерхауз встаёт, подходит к камину, берёт с крюков пару полешков и сердито подбрасывает их в огонь. Потом направляется в угол и заговаривает с кабатчиком. Тот разбивает в две кружки по яйцу, наливает ром, горькую настойку и патоку. Напиток вязкий и мудрёный, как ситуация, в которую влип Енох.
   За стеной похожая комната – для женщин. Слышно, как крутятся самопрялки и шуршит на кардах шерсть. Кто-то настраивает смычковый инструмент – не старинную виолу, а (судя по звуку) скрипку. Трудно поверить – в такой глуши! Однако, когда музыкантша начинает играть, звучит не барочный менуэт, а дикий протяжный вой – ирландский, если Енох не ошибается. Это всё равно что пустить муаровый шёлк на мешки для зерна – лондонцы хохотали бы до слёз. Енох встаёт и заглядывает в дверь – убедиться, что ему не почудилось. И впрямь, девушка с морковно-рыжими волосами наяривает на скрипке, развлекая женщин, которые прядут или шьют. И музыкантша, и мелодия, и пряхи со швеями – ирландские до мозга костей.
   Енох возвращается за стол, ошалело мотая головой. Даниель опускает в каждую кружку по горячему песту, чтобы напиток согрелся и загустел. Енох садится, делает глоток и решает, что ему нравится. Даже музыка начинает казаться приятной.
   – С чего вы взяли, что убежите от интриг?
   Даниель оставляет вопрос без ответа. Он разглядывает других посетителей.
   – Мой отец, Дрейк, отдал меня в учение с единственной целью, – говорит наконец Даниель. – Чтобы я помог ему подготовиться к Апокалипсису, который, по его убеждению, должен был наступить в 1666 году – число Зверя и всё такое. Соответственно, я родился в 1646-м – Дрейк, как всегда, всё просчитал. К совершеннолетию я должен был стать учёным клириком и овладеть многими мёртвыми языками, дабы, стоя на Дуврских скалах, приветствовать грядущего со славой Спасителя на бойком арамейском. Когда я смотрю вокруг, – он обводит рукой таверну, – на то, во что оно вылилось, я гадаю, мог ли отец ошибиться больше.
   – Думаю, для вас это подходящее место, – говорит Енох. – Здесь ничто не идёт по плану. Музыка. Мебель. Всё вопреки ожиданиям.
   – Мы с отцом видели казнь Хью Питерса – то был капеллан Кромвеля. Оттуда отправились прямиком в Кембридж. Поскольку казнили на рассвете, усердный пуританин успевал посмотреть расправу и до вечерних молитв совершить все положенные труды и поездки. Питерса лишили жизни посредством ножа. Дрейк не дрогнул, наблюдая, как из брата Хью выпустили потроха, лишь сильнее укрепился в решимости отправить меня в Кембридж. Мы приехали туда и зашли к Уилкинсу в Тринити-колледж…
   – Погодите, что-то память меня подводит… Разве Уилкинс был не в Оксфорде? В Уодем-колледже?
   – В 1656-м он женился на Робине. Сестре Кромвеля.
   – Это я помню.
   – Кромвель сделал его мастером Тринити. Но, разумеется, Реставрация положила этому конец. Так что он пробыл в Кембридже всего несколько месяцев – немудрено, что вы запамятовали.
   – В таком случае простите, что перебил. Дрейк отвёз вас в Кембридж…
   – И мы зашли к Уилкинсу. Мне было четырнадцать. Отец ушёл и оставил нас вдвоём, свято веря, что уж этот-то человек – шурин самого Кромвеля! – наставит меня на путь праведности: может быть, мы станем толковать библейские стихи о девятиглавых зверях, может быть, помолимся за упокой Хью Питерса.
   – Полагаю, ничего такого не произошло.
   – Попытайтесь вообразить коллегию Святой Троицы: готический муравейник, похожий на крипту древнего собора; старинные столы, в пятнах и подпалинах от алхимических опытов, реторты и колбы с содержимым едким и ярким, но, главное, книги – бурые кипы, составленные, как доски в штабелях, больше книг, чем я когда-либо видел водном помещении. Минуло лет десять – двадцать с тех пор, как Уилкинс завершил великий «Криптономикон». По ходу работы он, разумеется, собирал трактаты о шифрах со всего мира и сопоставлял всё, что известно о тайнописи со времени древних. Издание книги принесло ему славу среди адептов этого искусства. Известно, что экземпляры «Криптономикона» достигли таких дальних городов, как Пекин, Лима, Исфахан, Шахджаханабад. В результате Уилкинс стал получать ещё книги – их слали ему португальские криптокаббалисты, арабские учёные, роющиеся в пепле Александрии, парсы – тайные последователи Зороастра, армянские купцы, которые поддерживают связь по всему миру посредством знаков, упрятанных на полях или в тексте письма столь искусно, что конкурент, перехвативший послание, увидит лишь ничего не значащую болтовню, в то время как другой армянин извлечёт важные сведения с той же лёгкостью, с какой вы или я прочтём уличный памфлет. Здесь были тайные шифры мандаринов, которые по самой природе китайского письма не могут шифровать, как мы, и вынуждены упрятывать послания в расположении гиероглифов на листе и другими способами – столь хитроумными, что на их создание, должно быть, ушла целая жизнь. И всё это попало к Уилкинсу благодаря «Криптономикону». Вообразите, что я должен был испытать. С младых ногтей Дрейк, Нотт и Другие внушали мне убеждение, что книги эти, до последних слова и буквы, сатанинские. Что, лишь приоткрыв переплёт и нечаянно бросив взгляд на оккультные письмена, я буду немедленно ввержен в Тофет.
   – Вижу, на вас это произвело весьма сильное впечатление.
   – Уилкинс дал мне полчаса посидеть в кресле, просто чтобы освоиться, потом мы принялись куролесить и подожгли стол. Уилкинс читал гранки бойлевского «Химика-скептика» – к слову, непременно когда-нибудь прочтите, Енох…
   – Я знаком с этим сочинением.
   – Мы с Уилкинсом пытались воспроизвести один из опытов, но что-то пошло не так. По счастью, пожар оказался пустяковый, ничего всерьёз не сгорело. Однако цель Уилкинса была достигнута: я сбросил маску вежливости, навязанную мне Дрейком, и заговорил. Наверное, я был похож на человека, увидевшего лицо Божье. Уилкинс походя обронил, что коли я хочу получить образование, то на этот случай в Лондоне есть колледж Грешема, где он и несколько его оксфордских приятелей учат натурфилософии непосредственно, без необходимости долгие годы продираться сквозь густой лес классической белиберды.
   Я был слишком юн, чтобы даже помыслить об ухищрениях, а если б и упражнялся в лукавстве, не осмелился бы прибегнуть к нему в этой комнате. Я просто сказал Уилкинсу правду: что не испытываю тяги к религии, во всяком случае, как роду занятий, и желаю быть натурфилософом, подобно Бойлю и Гюйгенсу. Но, разумеется, Уилкинс это уже приметил. Он сказал: «Положись на меня» и подмигнул.
   Дрейк и слышать не захотел о том, чтобы отправить меня в колледж Грешема, так что через год я попал в старую кузницу викариев – Тринити-колледж Кембриджа. Отец верил, что таким образом я иду по пути, им предначертанному. Уилкинс же тем временем составил на мой счёт собственный план. Так что видите, Енох, я привык, что другие безрассудно решают, как мне жить. Вот почему я приехал в Массачусетс и вот почему не собираюсь его покидать.
   – Ваши намерения целиком на вашем усмотрении. Я лишь прошу, чтобы вы прочитали письмо, – говорит Енох.
   – Что за внезапные события стали причиной вашей поездки, Енох? Сэр Исаак рассорился с очередным юным протеже?
   – Блистательная догадка!
   – Это не более догадка, чем когда Галлей предсказал возвращение кометы. Ньютон подчиняется своим собственным законам. Он работал над вторым изданием «Математических начал» вместе с молодым как-его-бишь…
   – Роджером Котсом.
   – Многообещающий розовощёкий юнец, да?
   – Розовощёкий, без сомнения, – говорит Енох. – И был многообещающим, пока…
   – Пока не допустил какую-то оплошность. После чего Ньютон впал в ярость и низверг его в Озеро Огня.
   – Очевидно, так. Теперь всё, над чем трудился Котс – исправленное издание «Математических начал» и какого-то рода примирение с Лейбницем, – пошло прахом или по крайней мере остановлено.
   – Исаак ни разу не швырнул меня в Озеро Огня, – задумчиво произносит Даниель. – Я был так юн и так очевидно бесхитростен – он никогда не подозревал во мне худшего, как во всех других.
   – Спасибо, что напомнили! Сделайте милость. – Енох придвигает конверт.
   Даниель ломает печать и достает письмо. Вытаскивает из кармана очки и придерживает их одной рукой, как будто заправить за уши дужки значит взять на себя какого-то рода обязательства. Сперва он держит письмо на вытянутой руке, как произведение каллиграфического искусства, любуясь красивыми росчерками и завитушками.
   – Благодарение Богу, оно написано не этими варварскими готическими письменами, – говорит Даниель, после чего наконец приближает письмо к глазам и начинает читать.
   К концу первой страницы он внезапно меняется в лице.
   – Вы, вероятно, заметили, – говорит Енох, – что принцесса, вполне осознавая опасности далекого плавания, промыслила страховой полис…
   – Посмертная взятка! – восклицает Даниель. – В Королевском обществе теперь пруд пруди актуариев и статистиков, которые составляют таблицы для продувных бестий с Биржи. Наверняка вы прикинули, каковы шансы у человека моих лет пережить плавание через Атлантику, месяцы или даже годы в нездоровом лондонском климате и обратный путь в Бостон.
   – Помилуйте, Даниель! Ничего мы не «прикидывали»! Вполне естественно со стороны принцессы застраховать вашу жизнь.
   – На такую сумму!… Это пенсион – наследство для моих жены и сына.
   – Вы получаете пенсион, Даниель?
   – Что?! В сравнении с этим – нет, – сердито отчеркивая ногтем вереницу нулей посреди письма.
   – В таком случае мне кажется, что её королевское высочество привела весьма убедительный довод.
   Уотерхауз сейчас, в эту самую минуту, осознал, что очень скоро поднимется на корабль и отплывёт в Лондон. Это можно прочесть на его лице. Однако пройдёт час или два, прежде чем он выскажет своё решение, – непростое время для Еноха.
   – Даже если не думать о страховке, – говорит тот, – поехать – в ваших собственных интересах. Натурфилософия, как война или любовь, лучше всего даётся молодым. Сэр Исаак не сделал ничего творческого с загадочного бедствия в девяносто третьем.
   – Для меня оно не загадка.
   – С тех пор он трудится на Монетном дворе, перерабатывает свои старые книги да изрыгает пламень в Лейбница.
   – И вы советует мне подражать ему в этом?
   – Я советую вам отложить напильник, упаковать карточки, отойти от верстака и задуматься о будущем революции.
   – Какой? Была Славная Революция в восемьдесят восьмом, поговаривают о том, чтобы затеять революцию здесь, но…
   – Не лукавьте, Даниель. Вы говорите и думаете на языке, которого не существовало, когда вы с Исааком поступили в Тринити.
   – Отлично, отлично. Коль вам угодно называть это революцией, я не буду придираться к словам.
   – Эта революция теперь обратилась против себя. Спор из-за дифференциального исчисления расколол натурфилософов на Континенте и в Великобритании. Британцы теряют гораздо больше. Уже сейчас они неохотно пользуются методикой Лейбница – куда более разработанной, ибо он приложил усилия к распространению своих идей. Трудности, с которыми столкнулся Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива, – лишь симптом того же недуга. Довольно прятаться на задворках цивилизации, возясь с карточками и шатунами! Возвращайтесь к истокам, найдите первопричину, исцелите главную рану. Если вы преуспеете, то к тому времени, когда ваш сын будет поступать в университет, институт из болотной лачуги превратится во множество корпусов и лабораторий, куда даровитейшие юноши Америки съедутся изучать и совершенствовать искусство автоматических вычислений!
   Доктор Уотерхауз смотрит на него с тоскливой жалостью, адресуемой обычно дядюшкам, которые настолько заврались, что уже сами не отвечают за свою околесицу.
   – Или по крайней мере я подцеплю лихорадку, умру через три дня и оставлю Благодати и Годфри приличный пенсион.
   – Это дополнительный стимул.
 
* * *
 
   Быть европейским христианином (во всяком случае, немудрено, что так думает весь остальной мир) означает строить корабли, плыть на них к любому и каждому берегу, ещё не ощетинившемуся пушками, высаживаться в устье реки, целовать землю, устанавливать флаг или крест, стращать туземцев мушкетной пальбой и – проделав такой путь, преодолев столько тягот и опасностей – доставать плоскую посудину и нагребать в неё речную грязь. При размешивании в посудине возникает вихревая воронка, поначалу скрытая мутной взвесью. Однако постепенно течение уносит муть, словно ветер – пыльное облако, и взгляду предстает завихрение, к центру которого стягивается концентрат, в то время как более лёгкие песчинки отбрасываются к краям и смываются водой. Голубые глаза пришельцев пристально смотрят на более тяжёлые крупицы, поскольку иногда они бывают жёлтыми и блестящими.
   Легко назвать этих людей глупцами (не упоминая уже их алчность, жестокость и проч.), ибо есть некая сознательная безмозглость в том, чтобы достичь неведомых берегов и, не обращая внимания на аборигенов, их языки, искусство, на местных животных и бабочек, цветы, травы и развалины, свести всё к нескольким крупицам блестящего вещества в центре посудины. И всё же Даниель в трактире, пытаясь собрать воедино старые воспоминания о Кембридже, с горечью осознаёт, что последние полвека в его мозге шёл сходный процесс. Воспоминания, полученные в те годы, были столь же разнообразны, как у конквистадора, втащившего шлюпку на берег, куда ещё не ступала нога белого человека. Слово «странный» в своём первом и буквальном смысле означает чужой, иноземный, чужестранный; первые годы в Тринити Даниель и впрямь чувствовал себя чужестранцем в неведомой и непонятной стране. Аналогия не слишком натянутая, ибо Даниель поступил в университет сразу же после Реставрации и оказался среди молодых аристократов, которые почти всю жизнь провели в Париже. Он дивился на их наряды, как чернорясец-иезуит – на яркое оперение тропических птиц; их рапиры и кинжалы были не менее смертоносны, чем когти и клыки заокеанских хищников. Юноша вдумчивый, он с первого дня пытался осмыслить увиденное – докопаться до самой сути, словно путешественник, что, повернувшись спиной к орангутангам и орхидеям, зачерпывает лотком речные наносы. Результатом было лишь коловращение мутной взвеси.
   В последующие годы он редко возвращался к этим воспоминаниям. Сейчас, в таверне близ Гарвардского колледжа, он с удивлением обнаруживает, что мутный водоворот унесло течением. Мысленный лоток взбалтывало и трясло долгие годы, отбрасывая ил и песок на периферию, откуда их смывало потоком времени. Осталось лишь несколько крохотных золотин. Даниель не знает, почему одни впечатления сохранились, а другие, казавшиеся в своё время куда более важными, развеялись. Впрочем, если сравнение с промывкой золота верно, то эти воспоминания и есть самые ценные. Ибо золото оказывается в центре лотка благодаря удельному весу; оно содержит больше субстанции (уж как ни понимай это слово) в заданном объёме, нежели всё остальное.