– Человек, которому удалили камень, знает о ней без напоминаний.
   – Тогда зачем?
   – В качестве последнего средства оживить беседу. Он помогает разговорить кого угодно: немца, пуританина, краснокожего… – Пепис протянул Даниелю комок, тяжёлый, как камень.
   – Не могу поверить, что его извлекли из вашего мочевого пузыря!
   – Вот видите! Действует безотказно, – отвечал Пепис и больше разговаривать не стал, а развернул одну из больших бумаг, разделив карету пополам, словно ширмой. Даниель думал, что это – чертёж корабля, пока солнце не заглянуло в окно кареты и он не увидел на просвет столбцы цифр. Пепис что-то говорил клерку, тот записывал. Даниелю оставалось вертеть в руках камень и смотреть на город, который для седока выглядел совсем иначе, чем для пешехода. Проезжая мимо кладбища рядом с собором Святого Павла, он увидел содержимое целой типографии, вытащенное на улицу: несколько приставов и чиновник из ведомства сэра Роджера Лестрейнджа рылись в кипах несброшюрованных листов и подносили к зеркалу доски.
   Через несколько минут карета остановилась перед домом Уилкинса. Пепис оставил писаря в экипаже, а сам взлетел по лестнице, потрясая мочевым камнем, словно странствующий рыцарь – частицей Животворящего Креста.
   Он помахал камнем перед лицом Уилкинса; тот только рассмеялся. Впрочем, даже этот смех был хоть какой-то отрадой, поскольку всё остальное внушало ужас. Тёмный цвет панталон не мог скрыть того, что Уилкинс мочится кровью, порой – не добравшись до стульчака. Он разом усох и раздался, если такое возможно; запах, идущий от него, наводил на мысль, что почки не справляются со своим делом.
   Покуда Пепис убеждал епископа Честерского удалить камень, Даниель оглядел комнату и расстроился, но не удивился, увидев несколько пузырьков из аптеки мсье Лефевра. Он понюхал один – «Elixir Proprietalis LeFebure»[38], то же снадобье, какое Гук принимал, когда от мигрени ему хотелось наложить на себя руки. Эликсир этот Лефевр изобрёл, исследуя свойство мака; новое лекарство пользовалось огромной популярностью при дворе, даже среди тех, кто не страдал от камней или головной боли. Однако когда у Джона Уилкинса начался приступ почечной колики, на несколько минут превративший епископа Честерского и создателя Королевского общества в обезумевшее бессловесное животное, Даниель подумал, что, может быть, мсье Лефевр не такой уж и мерзавец.
   Когда всё закончилось и Уилкинс снова сделался Уилкинсом, Даниель показал ему памфлет и упомянул налёт Лестрейнджа на типографию.
   – Те же люди занимаются одним и тем же вот уже десять лет, – объявил Уилкинс.
   Из слов «те же люди» Даниель понял, что автор памфлетов – Нотт Болструд и что именно на него охотится Лестрейндж.
   – Вот почему я не могу бросить свои дела и вырезать камень, – сказал Уилкинс.
 
* * *
 
   Даниель соорудил на крыше Грешем-колледжа систему блоков, Гук отвлёкся на день от забот по восстановлению Лондона, и они установили телескоп. Гук морщился и вскрикивал всякий раз, как инструмент за что-нибудь задевал, словно это – отросток его собственного глаза.
   Даниель же никак не мог полностью сосредоточиться на небесах. Лондон отвлекал его и теребил – записки, подсунутые под дверь, заговорщицкие взгляды в кофейнях, странные события на улицах занимали его больше, нежели следовало. За городом на месте загадочных укреплений тем временем воздвигли помост и начали сколачивать скамьи.
   В один прекрасный день Даниель, а также вся лондонская знать и немалая часть городских карманников заняли места на этих скамьях или на поле. Выехал герцог Монмутский в наряде, чьё великолепие опровергало все проповеди, когда-либо произнесённые кальвинистами; ибо будь эти проповеди верны, ревнивый Господь поразил бы Монмута на месте. За ним Джон Черчилль, единственный, быть может, мужчина в Англии, превосходящий Монмута красотой и потому в чуть менее блистательном туалете. Король Франции не смог присутствовать лично, поскольку был занят покорением Голландской республики; рослый актёр в горностаевой мантии выехал вместо него на холм, уселся на трон и приступил к государственным занятиям: смотреть в подзорную трубу и указывать пышно разодетым любовницам на происходящее, поднимать скипетр, отправляя войска на приступ, спускаться с трона и говорить несколько ласковых слов раненым офицерам, которых подносили к нему на носилках, а в минуты опасности принимать величаво-гордые позы и мановением руки успокаивать трепетных femmes[39]. Ещё один актёр исполнял роль д'Артаньяна. Поскольку все знали, что с ним будет, ему при появлении хлопали громче всех, к досаде (настоящего) герцога Монмутского.
   Так или иначе: пушки с валов «Маастрихта» дали впечатляющий залп, «голландцы» на укреплениях приняли картинные позы, чем вызвали негодующий гул зрителей (как эти наглецы смеют обороняться?!), быстро перешедший в патриотический рёв, когда по сигналу «Людовика XIV» Монмут и Черчилль бросились в атаку на люнет. После завораживающего звона клинков и обильного пролития бутафорской крови они установили английский и французский флаги по обе стороны парапета, пожали руку д'Артаньяну и обменялись разного рода учтивыми жестами с «королём» на холме.
   Грянули рукоплескания. Ничего другого Даниель не слышал, но видел некую буффонаду прямо перед собой: молодой человек в строгой одежде, заслонявший ему вид своей пуританской шляпой, внезапно обернулся, раскинул руки, словно раздавленный жук, уронил голову на белый воротник, вывесил язык и закатил глаза. Он передразнивал «голландских» защитников крепости, которые теперь лежали на люнете hors de combat[40]. Выглядело это неприглядно: у молодого человека было что-то с лицом, какая-то ужасная кожная болезнь.
   За его спиной разворачивались события: мёртвые защитники воскресли и убежали за укрепления, готовясь к следующему действию. Равным образом и молодой человек перед Даниелем поднял голову и оказался не мертвым голландцем, а вполне живым англичанином с постной физиономией. Одет он был не просто в унылое чёрное платье, а в такое унылое чёрное платье, какое в то время носили гавкеры. Впрочем (как с опозданием сообразил Даниель), оно очень походило на платье лжеголландских защитников «Маастрихта». Если задуматься, «голландцы» эти куда больше напоминали английских диссентеров, чем настоящих голландцев – те, если верить молве, давно закопали пилигримское платье (так и так навеянное испанским фасоном) и одевались теперь на общеевропейский манер. Соответственно, на поле не только представляли осаду Маастрихта, но и разыгрывали притчу, в которой пышно разодетые красавцы-щёголи побеждали скучных кальвинистов на улицах Лондона.
   Медлительность, с какой это всё доходило до Даниеля, взбесила юного гавкера, у которого была большая круглая голова и могучая челюсть аутентичного Болструда.
   – Гомер?! – вскричал Даниель, когда овации смолкли и сменились требованиями принести пива. Сын Нотта Болструда бывал в доме Дрейка маленьким мальчиком, однако за последние лет десять Даниель его ни разу не видел.
   Гомер Болструд вместо ответа посмотрел ему прямо в лицо. На обеих щеках по бокам носа располагалась старая рана: комплекс красных траншей и кожных валов, складывающихся в грубые буквы S и L. Их выжгли калёным железом на дворе перед Олд-Бейли, через несколько минут после того, как суд признал Гомера подстрекателем и пасквилянтом.
   Гомеру Болструду было никак не больше двадцати пяти, тем не менее круглая голова вкупе с клеймом придавали ему властный не по годам вид. Он выразительно кивнул на пространство позади скамей.
   Гомер Болструд, сын государственного секретаря Нотта, внук прагавкера Грегори, вывел Даниеля в становище из палаток и фургонов, доставивших реквизит и всё остальное. Некоторые палатки предназначались для актёров и актрис. Гомер провёл Даниеля между двумя такими палатками во встречном потоке «французских любовниц», возвращающихся от трона «Короля-Солнца». Как в чутких глазах Исаака надолго запечатлелся солнечный диск, так в сетчатку Даниеля врезались несколько декольте. Где-то над ними должны были располагаться лица, глаза и губы, но те единственные, которые Даниель заметил, что-то говорили товарке с французским акцентом, из чего он заключил (как стало известно задним числом, несколько простодушно), что актриса – француженка. Однако прежде чем Даниель окончательно погрузился в мечтательную задумчивость, Гомер Болструд схватил его за локоть и втащил в соседнюю палатку, где подавали пиво.
   Пиво было из Голландии. Человек за столом – тоже. А вот вафли, которые он ел, были определённо бельгийские.
   Даниель сел на указанный стул и, некоторое время смотрел, как голландский господин жуёт вафлю. Хотя его взгляд был устремлён вперед, перед глазами по-прежнему стояли декольте и лицо «француженки». Однако постепенно этот образ, увы, померк и сменился вафлей на тарелке дельфтского фаянса, которую перед ним поставили. И не грубой пилигримской работы, а превосходнейшего экспортного качества.
   Он чувствовал, что его приглашают разделить трапезу, поэтому отломил кусочек вафли, положил в рот и стал жевать. Вафля была вкусная. Глаза привыкли к полумраку, и Даниель различил стопки памфлетов в углу, аккуратно завёрнутые в старые гранки. Слова на гранках были какие угодно, только неанглийские, – памфлеты отпечатали в Амстердаме и доставили сюда на корабле с пивом или, быть может, с вафлями. Время от времени полог палатки приподнимался, и кто-нибудь из молчаливых голландцев, не вынимая изо рта трубку, просовывал туда пачку памфлетов. Иногда это делал Гомер Болструд.
   – Чтоо ообщего между бельгийскими ваафлями и вырезами женского плаатья? – спросил голландский посол, ибо это был не кто иной, как он. Посол салфеткой промокнул масло с губ. Он был белокурый и пирамидальный, как если бы потреблял большое количество пива и вафель. – Я видел, каак вы на них глаазели, – добавил он в качестве оправдания.
   – Понятия не имею, сударь!
   – Отрицаательное проостранство. – Посол растягивал гласные, как может делать только голландский тяжеловес. – Слыхаали о тааком? Это из живоописи. Мы знааем про отрицаательное проостранство, поскольку оочень любим каартины.
   – Оно как-то соотносится с отрицательными числами?
   – Это проомежуток между чем-либо, – сказал голландец и руками сдвинул жирные перси, создавая грубое подобие женских грудей. Даниель смотрел в учтивом недоумении, внутренне содрогаясь. Голландец взял с блюда новую вафлю и поднял двумя пальцами за уголок, словно тряпку, намоченную чем-то гадким. – Подобным ообразом и бельгийская ваафля определяется не сообственной изначальной прироодой, но раскаалёнными плаастинами, сжимающими её сверху и снизу.
   – А, понял: вы говорите про Испанские Нидерланды.
   Голландский посол закатил глаза и перебросил вафлю через плечо. Прежде чем она долетела до земли, толстая собака, удивительно похожая на обезьяну, подпрыгнула в воздух, схватила её и начала хрустеть – буквально, – ибо звук был такой, словно сидящий на полу гомункул бормочет: «Хрусть, хрусть, хрусть».
   – Зажаатые между Фраанцией и Голлаандской Республикой Испанские Нидерлаанды быстро поглощаются Людовиком Четырнадцатым Бурбоном. Отлично. Однако когда Le Roi du Soleil[41] достиг Мааастрихта, он коснулся… чего?
   – Политического и военного эквивалента раскалённых пластин?
   Голландский посол, облизнув палец, тронул отрицательное пространство, но отдёрнул руку и зашипел. Может, по голландскому счастью, а может, посол так здорово рассчитал, однако в этот самый миг воздушная волна ударила Даниеля в живот, палатка сжалась и тут же раздулась вновь. Вафельницы дребезжали и щёлкали в полутьме, как зубы скелета. Собакообезьяна забилась под стол.
   Гомер Болструд поднял полог, и стал виден люнет, разорванный надвое подземным взрывом большого количества пороха и похожий на разломанный дымящийся каравай. Воскресшие голландцы скакали наверху, топтали и жгли французские и английские флаги. Публика вопила.
   Гомер опустил полог, и Даниель перевёл взгляд на голландского посла, который все это время не сводил с него глаз.
   – Моожет быть, Фраанция заахватила Маастрихт, хоть и не без поотерь – она лишилась своего героя д'Артаньяна. Однако воойну выиграем мы.
   – Рад слышать о ваших успехах в Голландии… Не думаете ли вы изменить свою тактику в Лондоне? – громко, чтобы слышал и Гомер, спросил Даниель.
   – В кааком смысле?
   – Вы знаете, что делает Лестрейндж.
   – Я знааю, что Лестрейнджу не удается сделать! – хохотнул голландец.
   – Уилкинс хочет превратить Лондон в Амстердам – я не про деревянные башмаки.
   – Много церквей – ни одной госудаарственной религии.
   – Это труд его жизни. В последние годы он забросил натурфилософию, чтобы направить все усилия к этой цели. Он стремится ко благу Англии, однако высокие англикане и криптокатолики при дворе возражают против всего, что отдаёт диссидентством. Задача Уилкинса и без того трудна, как же ему преуспеть, если в глазах общества диссиденты неразрывно связаны с нашими врагами-голландцами?
   – Через год – когда сочтут мёртвых и осознают истинную цену войны – задача Уилкинса станет простой донельзя.
   – Через год Уилкинса не будет. Он умрёт от мочекаменной болезни, если не согласится удалить камень.
   – Могу порекомендовать цирюльника, весьма ловко орудующего ножом…
   – Он считает, что не вправе потратить несколько месяцев на выздоровление, когда всё висит на волоске и ставки столь высоки. Он как никогда близок к успеху, господин посол, и если бы вы отступились…
   – Мы отступимся, когда отступятся французы, – сказал посол и махнул рукою Гомеру. Тот поднял полог. Англо-французские войска, возглавляемые Монмутом, снова брали люнет. «Д'Артаньян» лежал раненный в бреши. Джон Черчилль, уложив его голову себе на колени, поил старого мушкетёра из фляжки.
   Полог оставался поднятым, и Даниель наконец понял, что ему указывают на дверь. Выходя, он поймал Гомера за локоть и потянул на грязную улицу.
   – Брат Гомер, – сказал он, – голландцы обезумели. Их можно понять, тем не менее наша ситуация не настолько отчаянна.
   – Напротив, – отвечал Гомер. – Я бы сказал, что ты в смертельной опасности, брат Даниель.
   В устах другого человека это означало бы физическую опасность, однако Даниель довольно варился среди единоверцев Гомера (другими словами, собственных единоверцев), чтобы понять: Гомер говорит о духовной опасности.
   – Надеюсь, не потому, что я недавно заглядывал хорошенькой девушке за декольте?
   Гомеру шутка не понравилась. Более того, ещё не договорив, Даниель понял, что окончательно стал для Гомера если не погибшим, то быстро погибающим в грехах. Он решил испробовать другой подход.
   – Твой отец – государственный секретарь!
   – Так иди и поговори с моим отцом.
   – Я о том, что не будет беды – или опасности, если тебе угодно, – в том, чтобы применить тактику. Кромвель применял тактику, чтобы выигрывать сражения, это ведь не значит, что ему недоставало веры? Напротив, не использовать богоданные мозги и бросать все силы в лобовую атаку – грех, ибо сказано: не искушай Господа Бога твоего!
   – У Джона Уилкинса камень, – отчеканил Гомер. – От дьявола это или от Бога, пусть спорят иезуиты. Так или иначе, он умрёт, если ты и твои коллеги не придумаете, как обратить камень в жидкость, которая выйдет с мочой. В страхе за его жизнь ты вообразил, что коли я, Гомер Болструд, перестану распространять на лондонских улицах возмутительные памфлеты, потянется некая цепочка последствий, и в итоге Уилкинс ляжет под нож, переживёт операцию, будет жить долго и счастливо, оставаясь тебе добрым отцом, какого у тебя никогда не было. И ты говоришь, что голландцы сошли сума?
   Даниель не мог ответить. Слова Гомера припечатали его с теми же силой, жаром и нестерпимой болью, что клеймо палача – самого Болструда.
   – А коли ты воображаешь себя тактиком, подумай о паскудном балагане, который мы смотрим. – Гомер махнул рукой в сторону люнета.
   На парапете Монмут вновь водружал английское и французское знамёна под оглушительный рёв зрителей, затянувших «Пики на плотинах». «Д'Артаньян» испустил последний вздох. Джон Черчилль на руках снёс его с крепостной стены и уложил на носилки, где героя тут же осыпали цветами.
   – Узри мученика! – глумливо засмеялся Гомер. – Он отдал жизнь за идею и навсегда останется в сердцах знати!… Вот тебе и тактика. Мне жаль Уилкинса. Я не стал бы причинять ему вред, ибо он нам друг. Однако я не в силах отвратить смерть от его дверей. А когда смерть придёт, он станет мучеником – не столь романтическим, как д'Артаньян, но за более правое дело. Не обессудь, брат Даниель. – И Гомер пошёл прочь, сдирая обертку с пачки памфлетов.
   «Д'Артаньяна» несла перед трибунами процессия живописно растрёпанных кавалеров, зрители покупали букетики у цветочниц и забрасывали цветами героев живых и «мёртвых». Лепестки еще ложились на лжемушкетёра, а в воздухе над трибунами уже закружили подхваченные ветром листки. Даниель поймал один и увидел карикатуру, на которой несколько французских кавалеров зверски насиловали голландскую молочницу. На другом мушкетёр в кружевном галстухе, силуэтом на фоне горящей протестантской церкви, ловил на острие шпаги подброшенного младенца. На трибунах вокруг Даниеля зрители передавали листовки из рук в руки; иные даже засовывали их в карманы или за обшлага.
   Итак, всё было непросто. И сильно усложнилось десять минут спустя, когда при обстреле «Маастрихта» на виду у всех взорвалась пушка. Зрители подумали, что это сценический трюк, пока на них не посыпались окровавленные руки и ноги бомбардиров, мешаясь с непрекращающимся кружением памфлетов.
   Даниель вернулся в Грешем-колледж и всю ночь работал с Гуком. Гук снизу смотрел на различные звёзды, а Даниель с крыши наблюдал новую, вспыхнувшую на восточном краю Лондона: чернь с факелами в руках бурлила на Сент-Джеймс-филдс, время от времени слышались мушкетные выстрелы. Позже он узнал, что толпа, разъярённая взрывом пушки, напала на дом Комстока.
   Сам Джон Комсток заявился в Грешем-колледж на следующее утро. Даниель не с первой минуты его узнал: так изменили Комстока потрясение, возмущение и даже стыд. Он потребовал, чтобы Гук и остальные, бросив все дела, изучили обломки пушки, с которой, по его уверениям, что-то сделали «мои недруги».

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы, Кембридж

1672 г.
   Имеются некоторые вещи, которые не могут быть представляемы на основе фикции.
Гоббс, «Левиафан»

 
СНОВА В ПОРТАХ
 
комедия
 
Действующие лица
 
   Мужчины:
   г-н ВАН УНДЕРДЕВАТЕР, голландец, основатель коммерческой империи по торговле свиными ушами и картофельными глазками.
   НЗИНГА, негр-каннибал, бывший король Конго, ныне раб г-на УНДЕРДЕВАТЕРА.
   ИОСАФАТ КУНШТЮК, граф ЖУПЕЛ, энтузиаст.
   ТОМ БЕГГЛ, бывший солдат, бродяга.
   Преподобный ИЕГОВА ТРЯСОГУЗ, пуританский святоша.
   ЮДЖИН КУНШТЮК, сын лорда ЖУПЕЛА, капитан пехотного полка.
   ФРАНСИС АНДРОФИЛ, граф де ГЛУХОМАНЬ, придворный вертопрах.
   ХВАТ и СТЫРЬ, подручные ТОМА БЕГГЛА.
   Женщины:
   мисс ЛИДИЯ ВАН УНДЕРДЕВАТЕР, дочь и единственная наследница г-на ВАН УНДЕРДЕВАТЕРА, недавно из венецианского пансиона.
   Леди ЖУПЕЛ, супруга ИОСАФАТА КУНШТЮКА.
   Мисс НОЖКИВРОЗЬ, сообщница ТОМА БЕГГЛА.
   Место действия:
   ГЛУХОМАНЬ, сельское поместье в Кенте.
 
Действие I. Сцена I
 
Каюта на корабле в море. Гремит гром, сверкают молнии.
 
Входит г-н ван Ундердеватер в халате и с фонарём.
 
   ВАН УНД: Боцман!
 
Входит Нзинга, мокрый, с мешком.
 
   НЗИНГА: Я здесь, господин!
   ВАН УНД: Лопни мои глаза! Вы что, искупались в чане со смолой, боцман?
   НЗИНГА: Это я, господин, ваш раб, моё королевское величество, милостью древесного бога, горного бога, речного бога и других богов, которых я не упомню, король Конго.
   ВАН УНД: А что у тебя в мешке?
   НЗИНГА: Яйца.
   ВАН УНД: Яйца! Чтоб тебе ни дна ни покрышки! Ты забыл уроки цивилизации!
   НЗИНГА: Ледяные.
   ВАН УНД: Благодарение небесам.
   НЗИНГА: Я собрал их с палубы, когда шёл град с куриное яйцо, – вы за это благодарите небеса?
   ВАН УНД: Да, ибо это означает, что у боцмана всё на месте. Боцман!
 
Входит Лидия, в халате, растрёпанная.
 
   ЛИДИЯ: Папенька, почему вы так громко требуете боцмана?
   ВАН УНД: Моя дорогая Лидия, я хочу попросить, чтобы он прекратил этот ужасный шторм.
   ЛИДИЯ: Но, папенька, боцман не может укротить бурю.
   НЗИНГА: Я знаю одного гвинейского божка, который заведует погодой и берёт по-божески – думаю, за несколько бочонков рома он согласится её укротить.
   ВАН УНД: Рома!… Я тебе что, дурной? Если твой божок в трезвом виде устраивает такую погоду, то что он учинит в пьяном?
   НЗИНГА: Можно расплатиться с ним раковинами каури. Если хозяин отрядит моё величество в ближайшей шлюпке на юг, моё величество с удовольствием выступит посредником…
   ВАН УНД: Вижу, ты ловкий коммерсант. Мне вспомнилось, как я обменял миллион каннибальских ушей на миллион картофельных глазков и остался в приличном барыше.
 
Новый раскат грома.
 
   ВАН УНД: Эй! Боцман!
 
Входит лорд Жупел.
 
   ЛОРД ЖУПЕЛ: Что тут за крики?
   ЛИДИЯ: Лорд Жупел, рада вас видеть.
   ВАН УНД: Плата за окончание грозы слишком велика, рынок языческих божеств слишком далёк…
   ЛОРД Ж.: Тогда зачем, сударь, вы зовёте боцмана?
   ВАН УНД: Скажу ему, чтобы сохранял стойкость перед лицом опасности.
   ЛИДИЯ: Поздно, отец!
   ВАН УНД: О чём ты, дитя?
   ЛИДИЯ: Услышав тебя, боцман утратил всякую стойкость и бежал в страхе.
   ВАН УНД: Откуда ты знаешь?
   ЛИДИЯ: Он опрокинул гамак и уронил меня на пол!
   ВАН УНД: Лидия, Лидия, я издержал состояние, чтобы отправить тебя в венецианский пансион, где бы ты научилась быть добродетельной девицей…
   ЛИДИЯ: Я старалась, отец, но это так трудно!
   ВАН УНД: Так что, мои деньги пошли псу под хвост?
   ЛИДИЯ: Ах нет, отец. От нашего учителя танцев, сеньора Дефлорацио, я научилась чудесным песенкам.

Поёт.[42]

   ВАН УНД: Довольно! Боцман!
 
Входит леди Жупел.
 
   ЛЕДИ ЖУПЕЛ: Милорд, вы узнали, кто так ужасно шумит?
   ЛОРД Ж.: Миледи, вот этот голландец.
   ЛЕДИ Ж.: Ну хорошо, а какие меры вы приняли, милорд?
   ЛОРД Ж.: Никаких, миледи. Говорят, единственный способ заткнуть глотку голландцу – его утопить.
   ЛЕДИ Ж.: Утопить… но, милорд, вы же не думаете бросить его за борт?
   ЛОРД Ж.: Все на корабле только об этом и думают, миледи. Однако в случае с голландцами задача куда проще, ибо они изначально живут ниже уровня моря. Надо лишь вернуть море туда, где ему определил быть Господь Бог.
   ЛЕДИ Ж.: И как же вы предлагаете это сделать, милорд?
   ЛОРД Ж.: Я ставлю эксперименты с новыми машинами, которые заставят мельницы вращаться в обратную сторону и качать воду вниз…
   ЛЕДИ Ж.: Эксперименты! Машины! А я скажу: топить голландцев надо при помощи французского пороха и английской отваги!
 
   Всё, что говорит актёр, играющий лорда Жупела, тонуло, словно плевки в реке Амазонке. Ибо истинной сценой этих событий был Невиллс-корт[43] весенним вечером, а на полный список действующих лиц ушло бы много ярдов бумаги и не одна драхма чернил. Сценарий представлял собой мастерское хитросплетение университетских и придворных интриг, в которой более или менее остроумные реплики произносятся по преимуществу шёпотом. Общий эффект был чрезвычайно сложен и недоступен для молодого Даниеля Уотерхауза. Он прежде гадал, зачем вообще эти люди ходят в театр, если каждый день в Уайт-холле – сам по себе спектакль, однако теперь понял истинную причину: истории, разыгрываемые на сцене, – просты и приходят к определённой развязке в течение часа-двух.
   Главным актёром сегодняшнего спектакля был король Карл II Английский, сидящий на верхнем этаже жалкой библиотеки колледжа. Несколько окон распахнули, так что получились временные ложи. Королева, Екатерина Браганца, португальская принцесса, знаменитая своим бесплодием, сидела рядом с королём и, как всегда, притворялась, будто понимает английский. Почётный гость, герцог Монмутский (сын Карла от Люси Уолтер), сидел по другую руку. Окна, соседние с королевским, занимали придворные дамы и кавалеры. В одном центральной фигурой была Луиза де Керуаль, герцогиня Портсмутская, любовница короля. В другом – Барбара Вилльерс, она же леди Каслмейн, она же герцогиня Кливлендская, бывшая любовница Джона Черчилля, а ныне любовница короля.
   Через окно от короля восседали Англси: Томас Мор Англси, его ничем не примечательный сын Филипп, двадцати семи лет от роду, и Луи, двадцати четырех, но выглядящий куда моложе. Протокол требовал, чтобы граф Апнорский при посещении альма-матер облачался в академическую мантию. Хотя он нанял эскадрон французских портных, чтобы несколько её оживить, она осталась академической мантией, а в уродливой нахлобучке на его парике узнавалась квадратная университетская шапочка.