Все они были, как на подбор, очень грузные, похожие по очертаниям на барсуков, но с такими мордоворотами, какие барсукам и не снились, белые застиранные халаты сидели на них, как на пугалах, и очки на переносице главврача казались анахронической редкостью.
Мне велели остановиться на ковровой дорожке и не сходить, а затем самый тощий барсук, наверное, секретарь Комиссии, поинтересовался:
- Фамилия?.. Год рождения?..
Я назвался, и перед главным врачом тут же появилась канцелярская серая папка, в которой были подшиты различные документы. Он их, по-моему, с отвращением перелистал и, рыгнув, не стесняясь, так, что до меня долетел отчетливый запах лука, задержался на одной из бумаг, где, как мне показалось, чернело поверх листа название Департамента.
Брови его немного сдвинулись - жесткими волосистыми кустиками.
- Ну что, освобождать будем?..
Двое других врачей нехотя повернулись к открытой папке и, как в зеркале, зашевелили губами - видимо, с трудом усваивая отпечатанный текст.
- Непонятно, - сказал один из них после томительной паузы.
- Что тебе непонятно?
- А вот - подписи, на подписи посмотри...
- А что подписи: Начальник департамента Кулебякин... управляющий Канцелярией старший советник Пупырский... Все на месте. Что тебе тут не нравится?..
Тогда врач, находящийся справа, который интересовался, осторожно просунул башку - прямо к уху своего непосредственного начальника - и отчаянно зашептал, вероятно, стараясь ослабить командирские интонации.
До меня долетало:
- Неожиданное отставка... Этой ночью... Ни у кого даже и в мыслях не было... Как бы нам на этом деле не навернуться...
Ухо главного врача вдруг стало багровым.
- А это - точно? - поворачиваясь к нашептывающему, требовательно спросил он.
- Ради бога, товарищ полковник, известно уже - всему городу...
Тогда главный врач громогласно откашлялся и закрыл папку.
- Медицинская комиссия, - произнес он, видимо, обращаясь ко мне, - рассмотрев ваше дело, не нашла оснований для освобождения вас от действительной воинской службы. Вы поэтому призываетесь - согласно Указа. Место и время призыва вам сообщат дополнительно... Призывник, решение Комиссии вам понятно?
- Понятно, - сказал я.
Главврач кивнул.
- Вот и хорошо. А то тут призываются всякие, скандалы устраивают... Следующий призывник!.. Не слышу!.. Фамилия?.. Год рождения?..
Короче, забрили меня, как цуцика. Я и пискнуть по-настоящему не успел, оказавшись причисленным к частям охранного назначения. Так, во всяком случае, было написано в военном билете. И, наверное, при другой ситуации я бы тоже устроил истерику, как только что Косташ, стал бы спорить с Комиссией и доказывать свою правоту, потому что армия - это вам не на каникулы съездить, но однако, это - при другой ситуации, а тут я просто, как посторонний, дождался, пока на Комиссии не закончат с остальными призывниками, пока санитар не заполнит учетные карточки и пока главный врач не поставит внизу закорючку, засвидетельствовав таким образом полагающееся заключение.
Я, по-моему, даже иронически кривил губы: что мне - армия, армия меня теперь совершенно не волновала, и когда один из врачей, проштемпелевав наши карточки круглой печатью, посоветовавшись с начальством, равнодушно махнул нам рукой: что, мол, все, ребята, отчаливайте, на сегодня свободны, то я молча оделся, не отвечая ни на какие вопросы, и немедленно выкатился на улицу, где, по-видимому, ошалев от наступившего лета, разорялись средь кустарника и деревьев радостные неугомонные воробьи.
Крики их преследовали меня, пока я, как автомат, вышагивал по улицам в сторону дому. Наверное, они просто сошли с ума. Или, может быть, сошел с ума весь пронизанный светом, грохочущий майский город. Я, во всяком случае, еще никогда не видел на улицах такое количество транспорта. Автобусы, например, просто взбесились, один за другим выворачивая на перекрестки, величаво проплывали бесшумные медленные троллейбусы, скользящие своими антеннами по проводам, дребезжали трамваи, и, как тараканы, проскакивали между ними юркие, торопящиеся легковушки. Город был полон рычанием и едкими выхлопными газами. Серая, точно от неких пожаров, дымка заволакивала собою все небо. Я вдруг вспомнил, как Дуремар однажды, вероятно, передавая услышанное им от кого-то, чрезвычайно задумчиво, наверное, в минуту расслабленности сказал Ивонне: Мы, скорее всего, существуем лишь в каком-то одном понимании мира, а реальность, которая объективна, значительно многомернее. Она проступает в нашей, но не может полностью ее поглотить: что-то нас от нее ощутимо отъединяет. Но когда этот отъединяющий фактор исчезнет, мы сольемся с тем миром, который представляет собой единое целое, и тогда уже будем существовать как одна из его загадочных граней может быть, и не всем видимая, но реальная.
- Я не знаю, хорошо это или плохо, - добавил он.
В этом, вероятно, что-то такое было. Что-то очень значительное, проявлявшееся сейчас в грохоте и в обилии транспорта. Что-то, по-видимому, управляющее всей нашей жизнью. Только меня это нисколько не интересовало. Я лишь машинально отмечал изменения, происходящие в городе: очереди, торчащие из стеклянных дверей гастрономов, жуткую неправдоподобную суету на проспекте Повешенных, массу реклам и афиш, которыми были буквально залеплены стены, а среди них - мутноватое, видимо, уже полинявшее, черно-белое изображение Марочника с надписью: "Опасный преступник".
Здесь, наверное, имелся в виду День прощения.
Но даже это меня не слишком интересовало.
И, словно призрак, пройдя сквозь все усиливающиеся суматоху и толкотню, даже рукавом, по-моему, не задев никого из снующих туда и сюда прохожих, я, опять же, как призрак, пересек светлый двор, распахнутый неожиданной благочинностью, и, поднявшись на четвертый этаж, все-таки с замиранием сердца позвонил в находящуюся по правой руке знакомую мне квартиру.
Я все это делал как будто во сне.
И, по-видимому, состояние отрешенности мне до некоторой степени помогало, потому что, позвонив еще раз и не дождавшись ответа, я зачем-то потянул на себя гробовую молчаливую дверь, и она вдруг открылась - проскрипев в тишине на несмазанных старых петлях.
Квартира была не заперта.
Я вошел.
Не знаю уж, что именно я тут собирался увидеть, может быть, я рассчитывал на некое чудо или на стечение обстоятельств: дескать, откуда ни возьмись, выйдет сейчас Елена и, растягивая в улыбке рот, подрагивая ресницами, скажет, как ни в чем не бывало: Здравствуй. А я тебя жду. Проходи. Почему тебя не было здесь все это время?.. - и притронется к моему лицу горячими тонкими пальцами. Точно ореол, вспыхнут волосы, пронзенные солнцем.
Однако, ничего подобного, конечно, не происходило. Квартира была пустынна. Это была большая, неудобно спланированная квартира, состоящая из трех длинных комнат, анфиладой переходящих друг в друга, с неправдоподобной по своим размерам прихожей и с такими объемами кухни в два низких окна, что, по-моему, ничего не стоило выкроить из нее еще парочку вполне приличных жилых помещений. Ей бы это, во всяком случае, не повредило. До сих пор я здесь присутствовал всего один раз, и с того необычайного раза, наверное, от волнения, не запомнил ничего, кроме чудовищного ковра, заполняющего собой простенок центральной комнаты. Что-то такое темно-коричневое с темно-желтым. Ковер этот наличествовал и сегодня, но помимо ковра в квартире, оказывается, существовала и довольно-таки странная мебель: золоченые, обитые бархатом стулья на гнутых ножках, вычурные дворцовые столики с горками хрусталя или - шкафчики красного дерева, поблескивающие из глубины всевозможной керамикой. То есть, обстановка была здесь прямо-таки музейная. Меня особенно угнетали картины, развешанные в совершенно невероятном количестве: темные и, на мой взгляд, неправдоподобно нарисованные пейзажи, несколько идиотских портретов с лицами, как будто из расплывшегося пластилина, я не понимал, кому это понадобилось: рисовать людей данным образом. Но больше всего меня поразила комната самой Елены, я ее, оказывается все-таки интуитивно запомнил: не запомнить такого потрясающего бардака было, по-видимому, невозможно. Мало того, что тахта, неубранная, вероятно, еще с того самого раза, будто поле сражения, белела разметанными простынями, но еще и подушка, на которую, судя по всему, наступали, сильно смятая лежала на полу у стены, а по всей комнате, словно в лавке старьевщика, были там и сям разбросаны самые разнообразные вещи: сумочки, предметы одежды, почему-то - несколько босоножек с оторванными каблуками. Мне бы никогда прежде и в голову не пришло, что Елена способна на такой поразительный беспорядок. И помимо всего, на захламленном дубовом столе, деревянная часть которого была яростно исцарапана, среди книг и тетрадей, наваленных сползшими грудами, среди ломаных карандашей и частей авторучек, обросших чернильными напластованиями, я увидел массивный затейливый угол, наверное, выкованный из бронзы, и поверх него - стакан с остатками чая, на коричневой гуще которого мутнела отросшая плесень.
То есть, жизнь из этой комнаты ушла и больше не возвращалась.
Тем не менее, я знал, что мне делать.
И поэтому, сняв двумя пальцами серый неаппетитный стакан и поставив его на полу, потому что среди развала стола места для него просто не находилось, я подгребся ладонью под этот затейливый уголок и с натугой перевернул его, скомкав загнувшиеся тетрадки.
Как я и ожидал, это оказалась Четвертая карта.
Только различить на ней что-либо не представлялось возможным. Атлас совсем покоробился и был залит чернилами, а по самому центру вдобавок желтели подтеки канцелярского клея.
Впечатление было самое удручающее.
Впрочем, ни на что другое я, в общем-то, и не рассчитывал.
Карта меня тоже - не слишком интересовала.
И я уже собирался покинуть эту умирающую квартиру, как вдруг тихо скрипнула половица в соседней комнате и в проеме дверей появилась Аделаида в своей неизменной панаме и - вошла, выставляя перед собой левую руку.
Синие пронзительные глаза у нее были широко открыты.
- Кто здесь? - спросила она надтреснутым голосом. И внезапно задвигала пальцами на вытянутой руке. - Не надо, не надо, я поняла. Просто я почему-то не узнала сегодня твою походку...
- Здравствуйте, тетя Аделаида, - сказал я.
- А я уже почти ничего не вижу. Слышу: кто-то, вроде бы, шебуршится в квартире, дверь-то я на всякий случай осоставляю открытой. Ты, наверное, Леночку собирался увидеть? Леночка теперь заходит сюда очень редко, - вышла замуж и, естественно, у нее появились другие заботы. Но однако не забывает: звонила позавчера, приглашение вот прислала, какоето у них там важное мероприятие...
Из кармана халата она достала прямоугольную карточку с вензелем и тиснеными буквами. "В восемнадцать часов, Департамент народного образования", прищурившись, разобрал я. И еще - гораздо более мелким шрифтом:"Вход только по специальному приглашению".
То, что требовалось.
- Вы можете дать мне это, тетя Аделаида? - поколебавшись спросил я.
И Аделаида, по-моему, даже с какой-то радостью разжала древесные пальцы:
- Конечно, бери. Передай привет Леночке и скажи - чтобы не беспокоилась...
Она вдруг на секунду как бы застыла, а затем осторожно, совсем, как Елена, дотронулась до меня.
И небесные колдовские глаза ее просияли.
- Ты знаешь, кто ты? - спросила она совсем другим голосом.
- Знаю, - ответил я. - Я - Мышиный король.
- Конец сказки, - сказала Аделаида.
- Конец сказки, - сказал я.
И Аделаида, опять-таки совсем, как Елена, загадочно улыбнулась.
- Прощай, мой дружок, мы больше никогда не увидимся...
И небесная синь в ее выпученных глазах - потускнела.
- Прощайте, тетя Аделаида, - сказал я.
Больше я ничего говорить не стал, потому что у меня начались какие-то мучительные провалы во времени: я вдруг практически без всякого перехода оказался в сумерках дровяного сарая, где по-прежнему пахло щепой, слежавшейся за зиму, и косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели, выхватывали из темноты развороченную в своей верхней трети уродливую поленницу.
Я не мог бы, наверное, объяснить, как я здесь оказался. То есть, я, разумеется, помнил, как я выхожу из квартиры и как очень тщательно прикрываю вслед за собой скрипучую наружную дверь, чтоб она запечаталась плотно и не выглядела для постороннего взгляда незапертой. И я помнил, как я спускаюсь по лестнице и пересекаю колодец двора, полный запаха тополей и - от стекол - расплывчатых солнечных зайчиков. И я помнил, как потом перелезаю через развалины гаража: толстый прут арматуры царапает меня по коленям, и я нехотя останавливаюсь и ногой заколачиваю его в щель между бетонными плитами. Я все это прекрасно помнил. Я даже помнил мелкие, совсем незначительные детали, как, например, обрывок газеты, который белел неподалеку от врытых в землю скамеек, или то, что в окне мастерской, в переплете, не доставало одного из квадратиков стекол: рама совсем облупилась и ее одевали грязные волосяные наросты. Я это помнил. Детали почему-то запоминались особенно хорошо, и вместе с тем, всего этого как бы не существовало, это вывалилось из времени за полной своей ненадобностью, и я заново осознал себя, только стоя перед развороченной желтой поленницей, чувствуя в руках тяжесть страшноватого "лазаря" и негнущимися чужими пальцами передергивая затвор, чтобы дослать в ствол патрон - точно так, как нас учили на военных занятиях в школе. Я, по-моему, в этот момент ни о чем не думал. Я лишь бросил промасленную ветошь обратно, где она находилась, и зачем-то спокойно и тщательно закидал дровами поленницу.
Мне почему-то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения - Ивонна просто спросила:
- Ты когда придешь сегодня домой?
- Приду, - сказал я.
- Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться...
И - пошла, не оглядываясь и, по-моему, даже пришаркивая ногами...
Было в ней что-то болезненное.
Как будто - старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по-видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.
Ощущение от него было тяжелое.
Между прочим, попал я туда тоже не сразу, я не помнил отчетливо улиц, которыми я только что проходил, и не помнил прохожих, шарахающихся и уступающих мне дорогу. "Лазарь" рубчатой рукояткой своей не помещался в кармане, и я, кажется, сколько мог, прикрывал его сверху ладонью. А когда я, наконец, очутился на набережной, сегодня тщательно подметенной, и, работая выставленными локтями, протолкался вперед через скопление любопытных, то вдруг выяснилось, что здание Департамента замкнуто оцеплением и гвардеец, в которого я чуть не уткнулся, грубовато осведомился, чего я тут ошиваюсь.
Видимо, ему не понравилась моя напряженная физиономия, он, во всяком случае, не пропустил меня внутрь, как я ожидал, а довольно-таки нелюбезно начал расспрашивать, откуда я достал приглашение: почему здесь пометка чернилами, да кто именно мне его выдал, а поскольку я не сумел втолковать ему ничего вразумительного, повернулся - наверное, чтобы позвать дежурного офицера.
Я уже вяло прикидывал, нельзя ли мне как-нибудь рвануть мимо него - проскочить, а потом затеряться в числе приглашенных - идея, конечно, была дурная, но как раз в это время уверенный хриплый голос сказал из толпы:
- Пропусти хлопца, зема, что ты к нему привязался?..
И гвардеец вдруг дернулся - одновременно расплываясь и вглядываясь.
- А... это ты, Николаша? Какая встреча!.. Разве ты еще жив? А был слух, что тебя уже давно отоварили...
А Ценципер, внезапно выделившийся из толпы, ухмыльнулся:
- Жив еще!.. Что мне будет?.. А мальца - пропусти, у него мать там работает...
- Ну разве что, мать... - засомневался сказал гвардеец.
И посторонился немного, пропуская меня за линию оцепления.
Я еще слышал, как они некоторое время переговаривались:
- Радиант сожгли, знаешь? - спрашивал басом гвардеец. А Ценципер снисходительно отвечал: Знаю, кто же об этом не знает... - Что теперь будет, без Радианта? - интересовался гвардеец. - А что будет, скорее всего, ничего не будет... То-то и оно, что, скорее всего, ничего не будет...
Голоса затихали.
И вот только теперь я в какой-то степени начал осознавать себя.
Впрочем, видимо, даже не столько осознавать, потому что предшествующие события по-прежнему куда-то проваливались, сколько краем сознания воспринимать, наконец, что вокруг меня происходит.
Я смотрел, как подъезжают к зданию Департамента гладкие черные "волги", ухоженные до раскормленности, и как вылезают из них мужчины в официальных строгих костюмах, и как они привычно оглядываются по сторонам, и как затем, сопровождая женщин, увешанных драгоценностями, величаво и тупо поднимаются по ступенькам, ведущим к парадному входу, и как дубовые, обитые бронзой двери торжественно распахиваются перед ними.
Я все это видел.
И я думал, что если наш мир является словно бы тенью другого, то пускай эта тень исчезнет, как можно скорее. Пусть она растворится, не нужная никому, и, быть может, останется только в неясных воспоминаниях - в смутных мифах и в неправдоподобных догадках о том, что что-то такое существовало. А потом и воспоминания эти будут смыты пронизывающими мгновениями.
Я, во всяком случае, знал, что мне следует делать.
И когда пара белых ухоженных лошадей, равномерно цокая подковами по булыжнику, подвезла к Департаменту вычурную коробку кареты - с сонным кучером на высоких козлах и красивым китайским фонариком, прицепленным к одному из углов - и когда из этой кареты выпростался, по-моему, напомаженный Дуремар и, как все, оглянувшись по сторонам, предложил свою руку Елене, вышедшей вслед за ним в бальном платье с кулоном, то я, ничего не продумывая, сам собой переместился в первые ряды любопытных и, таким образом оказавшись в нескольких шагах от нее, вытащил из кармана нагретых увесистый "лазарь" и, обеими руками сжимая мертвящий металл, выстрелил - получив отразившуюся в локтях, болезненную отдачу.
Я, наверное, промахнулся, потому что Елена просто-напросто уставилась на меня, а потом отшатнулась и, как мне показалось, ударилась о дверцу кареты. И - опять обернулась ко мне, и на лице ее выразилось удивление. Видимо, она что-то пыталась сказать, губы ее шевелились, а сияющие обнаженные плечи презрительно передернулись. Слов я, однако не слышал. Я, по-видимому, вообще ничего не слышал в эту минуту, но Елена, по всей вероятности, все-таки что-то сказала, а потом резко вздрогнула, точно ее укололи, и рукой, на которой висела браслетка, схватила себя за плечо: что-то красное, пугающее, невозможное потекло у нее из-под пальцев, ослепительно вспыхнула крошка бриллиантов на перстне - и она посмотрела на это текущее, красное, а затем - на меня, по-видимому, уже догадываясь. Было видно, что она нисколько не испугалась: подняла вдруг другую, свободную руку и знакомым мне жестом, как-то даже неторопливо постучала себя по виску, вероятно, показывая, что ты, мол, свихнутый.
Конечно, я был свихнутый, я и сам это отчетливо понимал, потому мне надо было стрелять, но я не стрелял, обессилев. Я лишь тупо глядел на все это - красное, стекающее по коже, и внезапная дрожь, зародившаяся где-то внутри, подсказала мне, что именно так вытекает жизнь.
Конечно, я был свихнутый: странные карикатурные люди бесновались вокруг меня, они что-то кричали и размахивали руками, подходить, однако, вплотную, наверное, опасались. Я, оборотился к ним, не зная, что делать, и они всем скоплением дико шарахнулись, по-видимому, испугавшись. Образовался какой-то проход. Там была - мостовая, и набережная, выложенная гранитом, и горбатый каменный мост, отражающийся в канале. На мосту я, склонившись, выпустил из рук пистолет, и он, булькнув, ушел куда-то в темную воду. Сияло солнце. Я почти ничего не видел. Позади меня был душный непроницаемый мрак. И непроницаемый мрак сгустился по бокам от меня. И непроницаемый мрак лежал впереди. И лишь чуточку дальше, у суставчатой, с узкими окнами каланчи, нависающей, будто падая, над самым асфальтом, у ворот, которые были закрыты, словно проблеск надежды, мерцало что-то расплывчатое. И я знал, что мне остается уже недолго, и я медленно потащился туда - потому что там было немного светлее...
20. Э П И Л О Г. Д Е Н Ь П Р О Щ Е Н И Я.
А на следующий день в городе был праздник.
С вечера развесили по всем улицам красивые черно-желтые флаги, а часов с десяти утра, когда солнце, очистившись от тумана, совершенно по-летнему, высоко засияло над крышами, грянули из репродукторов веселые песни и, сменяя друг друга, как будто отодвинули все заботы.
Праздничные неторопливые толпы с воздушными шариками и трещотками потекли на Торговую площадь.
За ночь там был построен уступчатый деревянный помост, и когда площадь к полудню заполнилась разгоряченным народом, то по ступенькам помоста, сопровождаемый немногочисленной свитой, не взошел, а как бы взлетел от избытка энергии Мэр в сияющем светлом костюме и, немного подавшись вперед, ухватившись за перекладину, над которой чернели змеиные головы микрофонов, произнес великолепную речь - о прошлом и будущем города.
Он сказал, что главные трудности уже позади, что сегодня они расстаются с последними опасными заблуждениями, что дорога в прекрасное завтра уже открыта и что всех их теперь ждет период спокойствия и процветания.
В голосе его звучала возвышенная уверенность, острое вздернутое лицо было словно высечено на медали, справа от него находился серьезный, сосредоточенный Дуремар, а по левую руку, посверкивая полировкой хитина, поводя из стороны в сторону щеточками жестких антенн, как приземистый монумент, сторожил, казалось, каждую фразу угрюмый Жук-носорог, и непроницаемые глаза его, от темени до подбородка, будто стекла очков, отражали летнее небо.
Ивонна, иногда приподнимавшаяся на цыпочки, хорошо видела их обоих.
Высокий и низенький.
А когда Мэр закончил, выразив надежду на скорое благополучие, и простер руку в приветствии, как это обычно изображалось на парадных портретах, то, наверное по команде, зарокотали военные барабаны, и под их приглушенную равномерную дробь, на дощатый настил, сооруженный, по всей вероятности, также сегодняшней ночью, поднялась чрезвычайно внушительная фигура в малиновом балахоне и почти сразу же вознесла над собой светлую полоску меча.
Как этот меч опустился, Ивонна не видела, она лишь слышала надувшийся многоголосием крик и затем облегченное: "Ах"!.. - вырвавшееся, словно из единого горла.
И немедленно загремел оркестр, означающий, что начались народные танцы.
Окружающая Ивонну толпа несколько разрядилась.
- С праздником!.. - сказала ей незнакомая женщина, у которой в ладони была зажата гвоздика.
И Ивонна тоже ответила:
- С праздником!..
Золотистый, почти невидимый дождь вдруг заморосил из ясного неба.
Струи его - блистали.
Точно протянулась над городом стеклянная паутина.
Ивонна заторопилась.
Однако, дождь испарялся, по-видимому, не достигая земли, и когда она оглянулась с середины мостового пролета, то увидела шпили и купола - чуть подрагивающие в призрачном существовании.
Казалось, что они сейчас растворятся в пространстве.
Но они вовсе не растворились, а стали еще чище и еще красивее.
Долетел мелодичный серебряный звон часов.
Праздник на площади продолжался...
Мне велели остановиться на ковровой дорожке и не сходить, а затем самый тощий барсук, наверное, секретарь Комиссии, поинтересовался:
- Фамилия?.. Год рождения?..
Я назвался, и перед главным врачом тут же появилась канцелярская серая папка, в которой были подшиты различные документы. Он их, по-моему, с отвращением перелистал и, рыгнув, не стесняясь, так, что до меня долетел отчетливый запах лука, задержался на одной из бумаг, где, как мне показалось, чернело поверх листа название Департамента.
Брови его немного сдвинулись - жесткими волосистыми кустиками.
- Ну что, освобождать будем?..
Двое других врачей нехотя повернулись к открытой папке и, как в зеркале, зашевелили губами - видимо, с трудом усваивая отпечатанный текст.
- Непонятно, - сказал один из них после томительной паузы.
- Что тебе непонятно?
- А вот - подписи, на подписи посмотри...
- А что подписи: Начальник департамента Кулебякин... управляющий Канцелярией старший советник Пупырский... Все на месте. Что тебе тут не нравится?..
Тогда врач, находящийся справа, который интересовался, осторожно просунул башку - прямо к уху своего непосредственного начальника - и отчаянно зашептал, вероятно, стараясь ослабить командирские интонации.
До меня долетало:
- Неожиданное отставка... Этой ночью... Ни у кого даже и в мыслях не было... Как бы нам на этом деле не навернуться...
Ухо главного врача вдруг стало багровым.
- А это - точно? - поворачиваясь к нашептывающему, требовательно спросил он.
- Ради бога, товарищ полковник, известно уже - всему городу...
Тогда главный врач громогласно откашлялся и закрыл папку.
- Медицинская комиссия, - произнес он, видимо, обращаясь ко мне, - рассмотрев ваше дело, не нашла оснований для освобождения вас от действительной воинской службы. Вы поэтому призываетесь - согласно Указа. Место и время призыва вам сообщат дополнительно... Призывник, решение Комиссии вам понятно?
- Понятно, - сказал я.
Главврач кивнул.
- Вот и хорошо. А то тут призываются всякие, скандалы устраивают... Следующий призывник!.. Не слышу!.. Фамилия?.. Год рождения?..
Короче, забрили меня, как цуцика. Я и пискнуть по-настоящему не успел, оказавшись причисленным к частям охранного назначения. Так, во всяком случае, было написано в военном билете. И, наверное, при другой ситуации я бы тоже устроил истерику, как только что Косташ, стал бы спорить с Комиссией и доказывать свою правоту, потому что армия - это вам не на каникулы съездить, но однако, это - при другой ситуации, а тут я просто, как посторонний, дождался, пока на Комиссии не закончат с остальными призывниками, пока санитар не заполнит учетные карточки и пока главный врач не поставит внизу закорючку, засвидетельствовав таким образом полагающееся заключение.
Я, по-моему, даже иронически кривил губы: что мне - армия, армия меня теперь совершенно не волновала, и когда один из врачей, проштемпелевав наши карточки круглой печатью, посоветовавшись с начальством, равнодушно махнул нам рукой: что, мол, все, ребята, отчаливайте, на сегодня свободны, то я молча оделся, не отвечая ни на какие вопросы, и немедленно выкатился на улицу, где, по-видимому, ошалев от наступившего лета, разорялись средь кустарника и деревьев радостные неугомонные воробьи.
Крики их преследовали меня, пока я, как автомат, вышагивал по улицам в сторону дому. Наверное, они просто сошли с ума. Или, может быть, сошел с ума весь пронизанный светом, грохочущий майский город. Я, во всяком случае, еще никогда не видел на улицах такое количество транспорта. Автобусы, например, просто взбесились, один за другим выворачивая на перекрестки, величаво проплывали бесшумные медленные троллейбусы, скользящие своими антеннами по проводам, дребезжали трамваи, и, как тараканы, проскакивали между ними юркие, торопящиеся легковушки. Город был полон рычанием и едкими выхлопными газами. Серая, точно от неких пожаров, дымка заволакивала собою все небо. Я вдруг вспомнил, как Дуремар однажды, вероятно, передавая услышанное им от кого-то, чрезвычайно задумчиво, наверное, в минуту расслабленности сказал Ивонне: Мы, скорее всего, существуем лишь в каком-то одном понимании мира, а реальность, которая объективна, значительно многомернее. Она проступает в нашей, но не может полностью ее поглотить: что-то нас от нее ощутимо отъединяет. Но когда этот отъединяющий фактор исчезнет, мы сольемся с тем миром, который представляет собой единое целое, и тогда уже будем существовать как одна из его загадочных граней может быть, и не всем видимая, но реальная.
- Я не знаю, хорошо это или плохо, - добавил он.
В этом, вероятно, что-то такое было. Что-то очень значительное, проявлявшееся сейчас в грохоте и в обилии транспорта. Что-то, по-видимому, управляющее всей нашей жизнью. Только меня это нисколько не интересовало. Я лишь машинально отмечал изменения, происходящие в городе: очереди, торчащие из стеклянных дверей гастрономов, жуткую неправдоподобную суету на проспекте Повешенных, массу реклам и афиш, которыми были буквально залеплены стены, а среди них - мутноватое, видимо, уже полинявшее, черно-белое изображение Марочника с надписью: "Опасный преступник".
Здесь, наверное, имелся в виду День прощения.
Но даже это меня не слишком интересовало.
И, словно призрак, пройдя сквозь все усиливающиеся суматоху и толкотню, даже рукавом, по-моему, не задев никого из снующих туда и сюда прохожих, я, опять же, как призрак, пересек светлый двор, распахнутый неожиданной благочинностью, и, поднявшись на четвертый этаж, все-таки с замиранием сердца позвонил в находящуюся по правой руке знакомую мне квартиру.
Я все это делал как будто во сне.
И, по-видимому, состояние отрешенности мне до некоторой степени помогало, потому что, позвонив еще раз и не дождавшись ответа, я зачем-то потянул на себя гробовую молчаливую дверь, и она вдруг открылась - проскрипев в тишине на несмазанных старых петлях.
Квартира была не заперта.
Я вошел.
Не знаю уж, что именно я тут собирался увидеть, может быть, я рассчитывал на некое чудо или на стечение обстоятельств: дескать, откуда ни возьмись, выйдет сейчас Елена и, растягивая в улыбке рот, подрагивая ресницами, скажет, как ни в чем не бывало: Здравствуй. А я тебя жду. Проходи. Почему тебя не было здесь все это время?.. - и притронется к моему лицу горячими тонкими пальцами. Точно ореол, вспыхнут волосы, пронзенные солнцем.
Однако, ничего подобного, конечно, не происходило. Квартира была пустынна. Это была большая, неудобно спланированная квартира, состоящая из трех длинных комнат, анфиладой переходящих друг в друга, с неправдоподобной по своим размерам прихожей и с такими объемами кухни в два низких окна, что, по-моему, ничего не стоило выкроить из нее еще парочку вполне приличных жилых помещений. Ей бы это, во всяком случае, не повредило. До сих пор я здесь присутствовал всего один раз, и с того необычайного раза, наверное, от волнения, не запомнил ничего, кроме чудовищного ковра, заполняющего собой простенок центральной комнаты. Что-то такое темно-коричневое с темно-желтым. Ковер этот наличествовал и сегодня, но помимо ковра в квартире, оказывается, существовала и довольно-таки странная мебель: золоченые, обитые бархатом стулья на гнутых ножках, вычурные дворцовые столики с горками хрусталя или - шкафчики красного дерева, поблескивающие из глубины всевозможной керамикой. То есть, обстановка была здесь прямо-таки музейная. Меня особенно угнетали картины, развешанные в совершенно невероятном количестве: темные и, на мой взгляд, неправдоподобно нарисованные пейзажи, несколько идиотских портретов с лицами, как будто из расплывшегося пластилина, я не понимал, кому это понадобилось: рисовать людей данным образом. Но больше всего меня поразила комната самой Елены, я ее, оказывается все-таки интуитивно запомнил: не запомнить такого потрясающего бардака было, по-видимому, невозможно. Мало того, что тахта, неубранная, вероятно, еще с того самого раза, будто поле сражения, белела разметанными простынями, но еще и подушка, на которую, судя по всему, наступали, сильно смятая лежала на полу у стены, а по всей комнате, словно в лавке старьевщика, были там и сям разбросаны самые разнообразные вещи: сумочки, предметы одежды, почему-то - несколько босоножек с оторванными каблуками. Мне бы никогда прежде и в голову не пришло, что Елена способна на такой поразительный беспорядок. И помимо всего, на захламленном дубовом столе, деревянная часть которого была яростно исцарапана, среди книг и тетрадей, наваленных сползшими грудами, среди ломаных карандашей и частей авторучек, обросших чернильными напластованиями, я увидел массивный затейливый угол, наверное, выкованный из бронзы, и поверх него - стакан с остатками чая, на коричневой гуще которого мутнела отросшая плесень.
То есть, жизнь из этой комнаты ушла и больше не возвращалась.
Тем не менее, я знал, что мне делать.
И поэтому, сняв двумя пальцами серый неаппетитный стакан и поставив его на полу, потому что среди развала стола места для него просто не находилось, я подгребся ладонью под этот затейливый уголок и с натугой перевернул его, скомкав загнувшиеся тетрадки.
Как я и ожидал, это оказалась Четвертая карта.
Только различить на ней что-либо не представлялось возможным. Атлас совсем покоробился и был залит чернилами, а по самому центру вдобавок желтели подтеки канцелярского клея.
Впечатление было самое удручающее.
Впрочем, ни на что другое я, в общем-то, и не рассчитывал.
Карта меня тоже - не слишком интересовала.
И я уже собирался покинуть эту умирающую квартиру, как вдруг тихо скрипнула половица в соседней комнате и в проеме дверей появилась Аделаида в своей неизменной панаме и - вошла, выставляя перед собой левую руку.
Синие пронзительные глаза у нее были широко открыты.
- Кто здесь? - спросила она надтреснутым голосом. И внезапно задвигала пальцами на вытянутой руке. - Не надо, не надо, я поняла. Просто я почему-то не узнала сегодня твою походку...
- Здравствуйте, тетя Аделаида, - сказал я.
- А я уже почти ничего не вижу. Слышу: кто-то, вроде бы, шебуршится в квартире, дверь-то я на всякий случай осоставляю открытой. Ты, наверное, Леночку собирался увидеть? Леночка теперь заходит сюда очень редко, - вышла замуж и, естественно, у нее появились другие заботы. Но однако не забывает: звонила позавчера, приглашение вот прислала, какоето у них там важное мероприятие...
Из кармана халата она достала прямоугольную карточку с вензелем и тиснеными буквами. "В восемнадцать часов, Департамент народного образования", прищурившись, разобрал я. И еще - гораздо более мелким шрифтом:"Вход только по специальному приглашению".
То, что требовалось.
- Вы можете дать мне это, тетя Аделаида? - поколебавшись спросил я.
И Аделаида, по-моему, даже с какой-то радостью разжала древесные пальцы:
- Конечно, бери. Передай привет Леночке и скажи - чтобы не беспокоилась...
Она вдруг на секунду как бы застыла, а затем осторожно, совсем, как Елена, дотронулась до меня.
И небесные колдовские глаза ее просияли.
- Ты знаешь, кто ты? - спросила она совсем другим голосом.
- Знаю, - ответил я. - Я - Мышиный король.
- Конец сказки, - сказала Аделаида.
- Конец сказки, - сказал я.
И Аделаида, опять-таки совсем, как Елена, загадочно улыбнулась.
- Прощай, мой дружок, мы больше никогда не увидимся...
И небесная синь в ее выпученных глазах - потускнела.
- Прощайте, тетя Аделаида, - сказал я.
Больше я ничего говорить не стал, потому что у меня начались какие-то мучительные провалы во времени: я вдруг практически без всякого перехода оказался в сумерках дровяного сарая, где по-прежнему пахло щепой, слежавшейся за зиму, и косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели, выхватывали из темноты развороченную в своей верхней трети уродливую поленницу.
Я не мог бы, наверное, объяснить, как я здесь оказался. То есть, я, разумеется, помнил, как я выхожу из квартиры и как очень тщательно прикрываю вслед за собой скрипучую наружную дверь, чтоб она запечаталась плотно и не выглядела для постороннего взгляда незапертой. И я помнил, как я спускаюсь по лестнице и пересекаю колодец двора, полный запаха тополей и - от стекол - расплывчатых солнечных зайчиков. И я помнил, как потом перелезаю через развалины гаража: толстый прут арматуры царапает меня по коленям, и я нехотя останавливаюсь и ногой заколачиваю его в щель между бетонными плитами. Я все это прекрасно помнил. Я даже помнил мелкие, совсем незначительные детали, как, например, обрывок газеты, который белел неподалеку от врытых в землю скамеек, или то, что в окне мастерской, в переплете, не доставало одного из квадратиков стекол: рама совсем облупилась и ее одевали грязные волосяные наросты. Я это помнил. Детали почему-то запоминались особенно хорошо, и вместе с тем, всего этого как бы не существовало, это вывалилось из времени за полной своей ненадобностью, и я заново осознал себя, только стоя перед развороченной желтой поленницей, чувствуя в руках тяжесть страшноватого "лазаря" и негнущимися чужими пальцами передергивая затвор, чтобы дослать в ствол патрон - точно так, как нас учили на военных занятиях в школе. Я, по-моему, в этот момент ни о чем не думал. Я лишь бросил промасленную ветошь обратно, где она находилась, и зачем-то спокойно и тщательно закидал дровами поленницу.
Мне почему-то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения - Ивонна просто спросила:
- Ты когда придешь сегодня домой?
- Приду, - сказал я.
- Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться...
И - пошла, не оглядываясь и, по-моему, даже пришаркивая ногами...
Было в ней что-то болезненное.
Как будто - старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по-видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.
Ощущение от него было тяжелое.
Между прочим, попал я туда тоже не сразу, я не помнил отчетливо улиц, которыми я только что проходил, и не помнил прохожих, шарахающихся и уступающих мне дорогу. "Лазарь" рубчатой рукояткой своей не помещался в кармане, и я, кажется, сколько мог, прикрывал его сверху ладонью. А когда я, наконец, очутился на набережной, сегодня тщательно подметенной, и, работая выставленными локтями, протолкался вперед через скопление любопытных, то вдруг выяснилось, что здание Департамента замкнуто оцеплением и гвардеец, в которого я чуть не уткнулся, грубовато осведомился, чего я тут ошиваюсь.
Видимо, ему не понравилась моя напряженная физиономия, он, во всяком случае, не пропустил меня внутрь, как я ожидал, а довольно-таки нелюбезно начал расспрашивать, откуда я достал приглашение: почему здесь пометка чернилами, да кто именно мне его выдал, а поскольку я не сумел втолковать ему ничего вразумительного, повернулся - наверное, чтобы позвать дежурного офицера.
Я уже вяло прикидывал, нельзя ли мне как-нибудь рвануть мимо него - проскочить, а потом затеряться в числе приглашенных - идея, конечно, была дурная, но как раз в это время уверенный хриплый голос сказал из толпы:
- Пропусти хлопца, зема, что ты к нему привязался?..
И гвардеец вдруг дернулся - одновременно расплываясь и вглядываясь.
- А... это ты, Николаша? Какая встреча!.. Разве ты еще жив? А был слух, что тебя уже давно отоварили...
А Ценципер, внезапно выделившийся из толпы, ухмыльнулся:
- Жив еще!.. Что мне будет?.. А мальца - пропусти, у него мать там работает...
- Ну разве что, мать... - засомневался сказал гвардеец.
И посторонился немного, пропуская меня за линию оцепления.
Я еще слышал, как они некоторое время переговаривались:
- Радиант сожгли, знаешь? - спрашивал басом гвардеец. А Ценципер снисходительно отвечал: Знаю, кто же об этом не знает... - Что теперь будет, без Радианта? - интересовался гвардеец. - А что будет, скорее всего, ничего не будет... То-то и оно, что, скорее всего, ничего не будет...
Голоса затихали.
И вот только теперь я в какой-то степени начал осознавать себя.
Впрочем, видимо, даже не столько осознавать, потому что предшествующие события по-прежнему куда-то проваливались, сколько краем сознания воспринимать, наконец, что вокруг меня происходит.
Я смотрел, как подъезжают к зданию Департамента гладкие черные "волги", ухоженные до раскормленности, и как вылезают из них мужчины в официальных строгих костюмах, и как они привычно оглядываются по сторонам, и как затем, сопровождая женщин, увешанных драгоценностями, величаво и тупо поднимаются по ступенькам, ведущим к парадному входу, и как дубовые, обитые бронзой двери торжественно распахиваются перед ними.
Я все это видел.
И я думал, что если наш мир является словно бы тенью другого, то пускай эта тень исчезнет, как можно скорее. Пусть она растворится, не нужная никому, и, быть может, останется только в неясных воспоминаниях - в смутных мифах и в неправдоподобных догадках о том, что что-то такое существовало. А потом и воспоминания эти будут смыты пронизывающими мгновениями.
Я, во всяком случае, знал, что мне следует делать.
И когда пара белых ухоженных лошадей, равномерно цокая подковами по булыжнику, подвезла к Департаменту вычурную коробку кареты - с сонным кучером на высоких козлах и красивым китайским фонариком, прицепленным к одному из углов - и когда из этой кареты выпростался, по-моему, напомаженный Дуремар и, как все, оглянувшись по сторонам, предложил свою руку Елене, вышедшей вслед за ним в бальном платье с кулоном, то я, ничего не продумывая, сам собой переместился в первые ряды любопытных и, таким образом оказавшись в нескольких шагах от нее, вытащил из кармана нагретых увесистый "лазарь" и, обеими руками сжимая мертвящий металл, выстрелил - получив отразившуюся в локтях, болезненную отдачу.
Я, наверное, промахнулся, потому что Елена просто-напросто уставилась на меня, а потом отшатнулась и, как мне показалось, ударилась о дверцу кареты. И - опять обернулась ко мне, и на лице ее выразилось удивление. Видимо, она что-то пыталась сказать, губы ее шевелились, а сияющие обнаженные плечи презрительно передернулись. Слов я, однако не слышал. Я, по-видимому, вообще ничего не слышал в эту минуту, но Елена, по всей вероятности, все-таки что-то сказала, а потом резко вздрогнула, точно ее укололи, и рукой, на которой висела браслетка, схватила себя за плечо: что-то красное, пугающее, невозможное потекло у нее из-под пальцев, ослепительно вспыхнула крошка бриллиантов на перстне - и она посмотрела на это текущее, красное, а затем - на меня, по-видимому, уже догадываясь. Было видно, что она нисколько не испугалась: подняла вдруг другую, свободную руку и знакомым мне жестом, как-то даже неторопливо постучала себя по виску, вероятно, показывая, что ты, мол, свихнутый.
Конечно, я был свихнутый, я и сам это отчетливо понимал, потому мне надо было стрелять, но я не стрелял, обессилев. Я лишь тупо глядел на все это - красное, стекающее по коже, и внезапная дрожь, зародившаяся где-то внутри, подсказала мне, что именно так вытекает жизнь.
Конечно, я был свихнутый: странные карикатурные люди бесновались вокруг меня, они что-то кричали и размахивали руками, подходить, однако, вплотную, наверное, опасались. Я, оборотился к ним, не зная, что делать, и они всем скоплением дико шарахнулись, по-видимому, испугавшись. Образовался какой-то проход. Там была - мостовая, и набережная, выложенная гранитом, и горбатый каменный мост, отражающийся в канале. На мосту я, склонившись, выпустил из рук пистолет, и он, булькнув, ушел куда-то в темную воду. Сияло солнце. Я почти ничего не видел. Позади меня был душный непроницаемый мрак. И непроницаемый мрак сгустился по бокам от меня. И непроницаемый мрак лежал впереди. И лишь чуточку дальше, у суставчатой, с узкими окнами каланчи, нависающей, будто падая, над самым асфальтом, у ворот, которые были закрыты, словно проблеск надежды, мерцало что-то расплывчатое. И я знал, что мне остается уже недолго, и я медленно потащился туда - потому что там было немного светлее...
20. Э П И Л О Г. Д Е Н Ь П Р О Щ Е Н И Я.
А на следующий день в городе был праздник.
С вечера развесили по всем улицам красивые черно-желтые флаги, а часов с десяти утра, когда солнце, очистившись от тумана, совершенно по-летнему, высоко засияло над крышами, грянули из репродукторов веселые песни и, сменяя друг друга, как будто отодвинули все заботы.
Праздничные неторопливые толпы с воздушными шариками и трещотками потекли на Торговую площадь.
За ночь там был построен уступчатый деревянный помост, и когда площадь к полудню заполнилась разгоряченным народом, то по ступенькам помоста, сопровождаемый немногочисленной свитой, не взошел, а как бы взлетел от избытка энергии Мэр в сияющем светлом костюме и, немного подавшись вперед, ухватившись за перекладину, над которой чернели змеиные головы микрофонов, произнес великолепную речь - о прошлом и будущем города.
Он сказал, что главные трудности уже позади, что сегодня они расстаются с последними опасными заблуждениями, что дорога в прекрасное завтра уже открыта и что всех их теперь ждет период спокойствия и процветания.
В голосе его звучала возвышенная уверенность, острое вздернутое лицо было словно высечено на медали, справа от него находился серьезный, сосредоточенный Дуремар, а по левую руку, посверкивая полировкой хитина, поводя из стороны в сторону щеточками жестких антенн, как приземистый монумент, сторожил, казалось, каждую фразу угрюмый Жук-носорог, и непроницаемые глаза его, от темени до подбородка, будто стекла очков, отражали летнее небо.
Ивонна, иногда приподнимавшаяся на цыпочки, хорошо видела их обоих.
Высокий и низенький.
А когда Мэр закончил, выразив надежду на скорое благополучие, и простер руку в приветствии, как это обычно изображалось на парадных портретах, то, наверное по команде, зарокотали военные барабаны, и под их приглушенную равномерную дробь, на дощатый настил, сооруженный, по всей вероятности, также сегодняшней ночью, поднялась чрезвычайно внушительная фигура в малиновом балахоне и почти сразу же вознесла над собой светлую полоску меча.
Как этот меч опустился, Ивонна не видела, она лишь слышала надувшийся многоголосием крик и затем облегченное: "Ах"!.. - вырвавшееся, словно из единого горла.
И немедленно загремел оркестр, означающий, что начались народные танцы.
Окружающая Ивонну толпа несколько разрядилась.
- С праздником!.. - сказала ей незнакомая женщина, у которой в ладони была зажата гвоздика.
И Ивонна тоже ответила:
- С праздником!..
Золотистый, почти невидимый дождь вдруг заморосил из ясного неба.
Струи его - блистали.
Точно протянулась над городом стеклянная паутина.
Ивонна заторопилась.
Однако, дождь испарялся, по-видимому, не достигая земли, и когда она оглянулась с середины мостового пролета, то увидела шпили и купола - чуть подрагивающие в призрачном существовании.
Казалось, что они сейчас растворятся в пространстве.
Но они вовсе не растворились, а стали еще чище и еще красивее.
Долетел мелодичный серебряный звон часов.
Праздник на площади продолжался...