Такие мгновения самые страшные, от них теряешься, словно на тебя со спины внезапно набросился зверь. Хочется кричать, возмущаться, дать отпор. Но за этим последуют лишь собственные унижения, а может, и смерть. Поэтому, чтобы не допустить роковой ошибки, Бомелий выработал правило: молча внимать словам, и взирать с покорностью.
   Бомелий притворно закашлялся и ткнул возницу в бок:
   — Христа ради дай рукавицы.
   Опричник истово перекрестился и, безропотно скидывая рукавицы, принял вожжи голыми руками.
 
   Скинув верхнюю одежду подбежавшим опричникам, Бомелий, не мешкая, прошел в царскую опочивальню. Тяжелый чад ладана, свечная гарь, духота от дюжины непрестанно молящихся псаломщиков…
   Вдохнув после свежего морозца разлитый по спальне угар, Елисей зашатался на ногах, и едва не упал. Подойдя к мечущемуся в бреду Иоанну, ощупал яремную и сонную вены:
   — Хватит курить ладан! Дайте свежего воздуха, а сами ступайте вон! Царю надобно отворять кровь.
   — Ишь ты, богомерзкий чернокнижник, сам шарахается от ладана пуще черта, так и государя от благодати отлучить хочешь? — Басманов выхватил из-за пояса длинный нож и ринулся на Бомелия. — Я тебе сейчас сам пущу кровушку!
   Дорогу Басманову перегородил Малюта. Презрительно посмотрев на пышущего яростью окольничего сына, Скуратов усмехнулся:
   — Разве не слышал, что лекарь сказал всем идти вон? Или ты, Федька, задумал повредить царскому здравию?
   Лицо Басманова вспыхнуло, он развернулся и выбежал из опочивальни в слезах.
   — Может, ты и меня выставишь? — спросил Вяземский, поднося Бомелию чашу для принятия крови. — Или, по-твоему, князь не достоин зреть на царскую кровь?
   — Не мне, Афанасий, решать чего ты достоин, а чего нет, — Малюта перехватил чашу из рук Бомелия. — А только пойдешь вслед всех. Ежели считаешь себя нужным государю, возле дверей верным псом караулить станешь, малую службу справлять рад будешь. А коли охоты такой нет, ступай, куда заблагорассудится: хоть почивать, хоть бражничать, да хоть с девками развлекаться, делай, что знаешь, пока царь лежит на смертном одре!
   — Да ты про что, Малюта, глаголешь! — закричал Вяземский. — Меня в измене обвинить задумал?
   — Глотку-то не дери: у государя чай, не на базаре, — обрезал Скуратов. — Будет препираться, пошел вон!
   Малюта подал знак стоящим при дверях опричникам и они, не говоря ни слова, схватили князя под руки и выволокли из опочивальни.
   — Станешь царя отворять, режь так, словно перед тобою горло твоей жены или сына! — Скуратов протянул отточенное лезвие. — Держи-ка агарянскую бричь, сталь у ней добрая — на лету пушинку рассекает.
   Елисей поклонился и, приняв бритву, показал, где надлежит сделать надрезы:
   — Открою обратные жилы, дабы с черной кровью беспрепятственно смогла выйти и болезнь.
   Не отрывая глаз, следил Малюта, как тонкими струйками стекает в серебряную чашу густая Иоаннова кровь, как, брызжа в стороны, маленькие ручейки роняют на сверкающие стенки сосуда драгоценные капли, а внизу, на самом дне, собирается горячая живая влага.
   — Кровь — сама эссенция и плоти, и духа, — негромко сказал Бомелий, наблюдая за охватившим Скуратова возбуждением. — Не случайно говорили святые отцы: «Пролей кровь и стяжаешь дух…»
   Елисей посмотрел на Скуратова с истинным смирением и покорностью и затворил царскую кровь.

Часть вторая
СОЛЬ ЗЕМЛИ

Глава 1. Велик день

   Тяжелый нескончаемый сон прервался внезапно, истаял сбивчивым дыханием, перегорев горячечным телом. Исхудавшими пальцами коснулся невидящих глаз — веки дрогнули, и мягкий, приглушенный свет стал издалека пробиваться через еще смеженные ресницы. Наступил рассвет. Долгожданный, мучительный рассвет, за которым начинался еще один день его жизни.
   Карий приподнялся, спустив ноги с лавки. Больно. Ноги смешно ступают по полу, словно скоморошьи ходули. Каждый шаг, неловкий и по-младенчески неуклюжий, грозит обернуться падением. Но это не страшит, радует, наполняя путь страстью и надеждою.
   Скрипнули двери: и в душную избу ворвался теплый весенний ветер, а с ним отдаленный церковный трезвон, гул пробудившегося города, перемешавшийся с суетливыми криками прилетевших грачей, да негромкий шепот капели, падающей с низенькой крыши прямо под ноги.
   — Чудо, чудо! Господь не токмо Данилу очухал, но и на ноги поставил! — еще издали закричал подходящий к избе казак и бросился со всех ног к стоящему на пороге Карему, крепко обхватил, едва не роняя на пол. — Христос Воскресе!
   — Ты ли это, Василько? — Карий коснулся его лица. — Не могу лиц различить…
   — Ничего, прозришь! — казак скинул кафтан, и набросил его Даниле на плечи. — Кто долго в яме сидит, тоже слепнет, да не навсегда, а лишь на малое время.
   — Что же со мной сталось?
   — Как что? Бабу враг на тебя послал, да бабской червоточиной тебя и достал! — выругался казак. — Прости, Господи, в святой день даже их племя ругать грешно!
   — Чем же, Василько, тебе бабы не угодили? Али ты вслед Савве собрался в послушники, раз в гневе на весь бабий род?
   — Погодь, еще узнаешь.
   Подошедший вслед за казаком Снегов похристосовался с Данилой, протягивая ему крашенное в луковой скорлупе пасхальное яйцо:
   — Не слушай, сгоряча сказано, — Савва взял Карего под руку и повел в избу. — Еще затемно бегал Василько в церковь замок целовать, дабы ведьму нюхом учуять. Да опоздал, замочек-то в мокрую охочие облобызали!
   — Незадача! — рассмеялся Карий. — Теперь понятно, почему у казака виновными все бабы стали!
   — Погодь, еще узнаешь, — скривился Василько, но, встретившись со Снеговым взглядом, замолчал. — Будя языками молоть, на светлый день грех не разговеться.
   На столе уже поджидал освященный кулич, залитая медом творожная пасха, да в истопленной печи томилась наваристая уха.
   — Хочу на Пасху посмотреть, — сказал Карий. — Почитай, с начала поста пролежал.
   — Не надобно тебе, Данило, по Орлу ходить, — Василько покрутил в руках ложку и, досадуя, бросил ее на стол. — Беды бы не вышло!
   — Что так? — удивился Карий. — Случилось чего?
   — Случилось, корова гусем отелилась, — казак встал из-за стола. — Говори, Савва! Ежели сказывать я начну, то, истинный крест, в Кондрата сыграю.
   Данила недоуменно посмотрел на собеседников.
   — Да ты не дивись, а Богу молись! — Василько подошел к иконам и перекрестился. — И умыслить не мог, как такому можно приключиться.
   — Вины твоей, Данила, нет ни на йоту. Всякий понимает. Только делу этим не пособишь, — Савва запнулся и опустил глаза.
   — Да говори же ты, святая душа! — Василько стукнул кулаком по столу. — Эх, рвись из груди душа казацкая, да вволю гуляй по дикому полю! Видимо, атаман, никто кроме меня правды тебе не скажет. Ну, слушай!
   Василько сел рядом с Данилой.
   — Погоди, — Савва попытался остановить разговор. — Не сейчас…
   — После того, как Савва в бане из тебя выцедил бесовскую немочь, перенесли тебя в строгановские хоромы, а ходить за тобой Григорий Аникиевич приставил аж свою жену. Прям как за родным братом! Только баба его, видать, на тебя глаз положила. В общем, застукал ее приказчик строгановский Игнашка, как она тебя в уста лобызала, да глядела со страстию. Потом по дурости своей бабе рассказал, а та пустила по всему Орлу-городу, что, дескать, жена Строганова ждет не дождется, когда душегуб оправится, чтобы муженечка ее прирезал, а ей бы при малолетнем сыне-наследнике и денежки, и земля Камская, и любовничек в постельке достался!
   — Складно получается, ничего не скажешь, — вспыхнул Карий. — Собирайтесь, к Строганову пойдем!
   — Не надо, Данила! — Савва остановил встающего из-за стола Карего. — Григорий Аникиевич все и сам понимает, но людская молва, не морская волна, ходит не по камням, по людям.
***
   На дворе свежо и сыро, возле заборов и избяных стен еще лежат почерневшие останки сугробов, а в прогретых солнцем проталинах пробивается зеленец. Вокруг с радостными воплями носятся ребятишки, а захмелевшие мужики и празднично одетые бабы степенно христосовались друг с другом. Самые нетерпеливые молодые парни залезали на крыши домов, в надежде увидеть, как взыграет из-за туч солнце. Карий радовался, что не послушался увещеваний и отправился на улицу, смотреть Пасху.
   Не осмелившись удержать Данилу силой, Василько увязался за ним следом, недовольно бурча на каждом шаге.
   Неподалеку от церкви молодые девки на выданье вели хоровод и, по стародавнему поверью, под нескончаемые слезные песни загадывали на жениха.
 
 
Полно, солнышко, из-за лесу светить,
Полно, красное, в саду яблони сушить!
Полно, девица, по милом те тужить!
Ах, да как же мне не плакать, не тужить?
Мне вовек дружка такого не нажить,
Ростом и пригожством-красотой,
Всей поступкой, молодецкой чистотой…
 
 
   К ним подходили старики, кланялись и взамен христосования задорно кричали: «Дай вам Бог жениха хорошего, не на корове, а на лошади!» В ответ девки кланялись и, не прекращая протяжных песен, кружили дальше, все сильнее упиваясь танцем.
   Стоящие возле церковной ограды молодые парни посмотрели в сторону Карего, пошептались и дружно двинулись ему навстречу. Конопушчатый здоровяк, белесый и розовощекий, встал у Данилы на пути и, посматривая на дружков, надменно ухмыльнулся:
   — Верно ли, дядя, про тебя говорят, что окромя волчьего лова, ты большой дока по девкам да чужим женкам? — детина враждебно рассмеялся, а вслед за ним захохотали и парни, стоявшие за его спиной. — Что, дядя, робеешь? Мы не волки, до смерти драть не будем!
   — Не пужайся! — раздалось из толпы. — Не зашибем! Малость потузим, да посля в морду посцим!
   Детина было уже ринулся на Карего, но наткнулся на подоспевшего казака.
   — Что ж вы, бесовы дети, замыслили? — закричал Василько. — В этот день сатана в аду, лежит в геене огненной и не шелохнется. Неужто вы, люди крещеные, хуже диавола, раз готовы на брата своего руку поднять? Али самого Христа не боитеся?
   Василько сшибся вплотную с детиною и сунул ему под армяк ножом, шепча на ухо:
   — Сейчас брюхо-то распластну, да стану на руку кишки наматывать, а потом возьму, да потяну.
   Губы детины посинели и затряслись, а на глазах навернулись слезы.
   — Чуешь, как ужо лезвие щекочет? — Василько заглянул парню в глаза. — Кто представится во святой день, прямиком идет в раю. Так пущать кишки?
   — Простите нас, люди добрые! — под недоумевающие взгляды дружков детина повалился Карему в ноги. — Бес попутал!
   — Бог простит! — ответил Василько. — Ступайте, радуйтеся, Христос воскресе!
   — Воистину воскресе! — ответили парни и медленно пошли прочь.
   — Видишь, из-за тебя чуть жизни человека не лишил! И когда — на Святое Воскресение! — закричал Василька. — А кабы он не обделался, да попер? Пришлося бы ему и вправду кишки вынимать. Ты представляешь, что опосля бы в Орле сталось?
   — Василько, — еле слышно прошептал Карий. — Ты мне поможешь на колокольню взобраться? Звонить хочу.
   — Лихорадит что ль, али в беспамятство падаешь? — казак пощупал Данилин лоб.
   — Поможешь или нет?
   Они взобрались на церковную колокольню. С ее высоты маленький Орел-городок был словно на ладони: там продолжался нескончаемый девичий хоровод, чуть поодаль, на вкопанных столбах и навешанных веревках качались дети, и повсюду мелькали кафтаны да серые мужицкие армяки, вперемешку с разноцветными платками и шамшурами замужних баб.
   — Василько! — крикнул Карий. — Читай тропарь!
   Казак с удивлением посмотрел на Данилу и, перекрестясь, нараспев запел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав».
   Данила взялся за собранные веревки и, что было сил, ударил в колокола.
***
   В избу Белухи, приткнувшуюся на окраине городка, Строганов пришел глубокой ночью. Скинул шапку, перекрестился на образа и, не раздеваясь, сел рядом с Карим на лавку.
   — Ты, говорят, звонил.
   — Звонил.
   — Что ж ко мне не пришел? Похристосовались бы…
   — На колокольне со всем миром похристосовался.
   — Вон оно как, — покачал головой Строганов. — А я Игнашку в Сольвычегодск, к Семену, отправил. Наплел он и о тебе, и о Мавре Григорьевне. Зависть в нем взыграла, вот и решил ославить. Поначалу самого повесить хотел, а бабу постричь в монашки, потом отошел. Ради Пасхи помиловал.
   Строганов замолчал, сквозь полумрак избы вглядываясь в лицо Карего. В какой-то момент ему показалось, что Данила закрыл глаза и улыбнулся.
   — Я тут принес тебе, — Григорий Аникиевич выложил на стол небольшой кожаный мешочек. — Подлечись сколько нужно, коли потребуется что, говори, сыщем. С Москвы привезем, али у англичан купим. Очистится Кама, на струге пойдешь к Якову, в Чусовской городок.
   Не дождавшись ответа Карего, Строганов поднялся и, не прощаясь, направился к выходу.
   — Отпусти, Данила, казака на мою службу. Взамен любого бери!
   — Здесь, Григорий Аникиевич, все на твоей службе, — из темноты ответил Карий. — Васильку и спрашивай.
   Казак соскочил с полатей и в одном исподнем да босой подошел к Строганову.
   — Ты, Аникиевич, на меня не серчай, только к твоему двору подхожу також, как бабе нагайка. Худо тебе сейчас, никому не веришь, за бродягу уцепиться готов.
   Строганов обнял Васильку и, расцеловав, со слезами на глазах ушел в ночь.
   Казак смотрел вслед одинокой фигуре, пока она не растаяла в ночной темени. Затем Василько вернулся в избу и сел на строгановское место рядом с Карим.
   — Не бойся дверей, а бойся щелей, — развел руками казак.—А я, грешным делом, и взаправду поверил, что так затосковал по бабе атаман, что в бреду любую под себя подминать стал!
   — Зря ты, Василько, от здешней службы отказался. Летом на Чусовой совсем худо бывает. Может статься, последнее для нас лето.
   — Ничего, мы еще погуляем! Рано еще определяться в дворовые холопья, — глаза казака лихорадочно заблестели. — Воли я хочу, Данилушка, вольной воли! Такой, чтобы окромя Христа никому не кланяться, чтобы хаживать, где захочется, и делать, что по сердцу!
   — Значит, и от меня уйдешь?
   — Уйду, Данилушка, Богом клянусь, уйду! Смертью грозить станешь, все равно не остановишь!

Глава 2. По живой воде

   Легкий струг с раскинувшим крылья резным соколом на носу, словно сани, скользил по маловодной Каме, не набравшей сил от хоронящегося по северным лесам да ложбинам еще не растаявшего снега.
   — Чудно! — восторгался Василько, — по реке идем, аки посуху. Ни волн не гоним, ни воды не плещем. Почитай, так же, как и в Орел ехали, только топереча за нами следов-то не видно!
   — Не приведи Бог! — покачал головой Савва. — Сколь горя в Орле пришлось перенесть. Самих Господь чудом поберег.
   — Будет пужать, — отмахнулся казак. — Зато Строганов богатою казною пожаловал, да запаса зелейного вволю отмерил. И пуль, и пороху вволю, как на войне с туркой. Теперь пали — не хочу! Я вон, еще легчайшей кольчужкой да мисюркой разжился!
   Василька с гордостью напялил на голову небольшую кожаную шапку, отделанную клепаными чешуйками и большой железной чашкой наверху.
   — Как доспех?
   — Почто миску на голову пялишь? — засмеялся Карий. — Думаешь, и впрямь защитит?
   — Со святыми угодниками убережет! Давай на спор, Данила, звездани мя по голове кистенем, враз сомненица отлетят!
   — А ежели душа в рай? — пробурчал Снегов. — Или того, опять умом повредишься!
   — Ты, Савва, мужик добрый, только слегка недоделанный! — съязвил казак. — Оно и понятно, столь годов живать, да отродяся живой бабы не испытать. При таком житии скотинке и то белый свет опостылет, что же про грешное семя адамово баять!
   С казаком Снегов спорить не стал, молча повернулся и ушел с носа к рулевому.
   — Скажи-ка, Брага, дойдем ли сегодня до городка Чусовского?
   — Куды там! Почитай, по Каме от Орла до устья Чусовыя реки верст восемьдесят с гаком будет, да по Чусовой верст пятьдесят. Была бы еще река полная, могли бы и поднажать, а так только в оба гляди, не то на мель сядешь, али об камень стукнешься.
   Брага Моисеев, опытный строгановский кормщик, разгладил рукою растрепавшуюся по ветру жидкую бороденку, и с достоинством замолчал.
   Весна выдалась ранняя. Тяжелая, с разлапыми елями и столетними соснами, Парма еще не освободились от стелящегося иссеченным полотном бурого покрова снега, но по реке уже во всю гуляли пришедшие с юго-востока теплые ветра, несущие густой аромат обновившейся хвои и лопавшихся от солнечной истомы перезревших клейких почек.
   Данила дышал полной грудью, с удовольствием смотря на такие разные камские берега: то пологие, пустынные, заунывные, то резко встающие на дыбы, выворачивая и обнажая земное нутро с ее жесткими каменными гранями, да застывшим напряжением сцепившихся почернелых корней.
   Кама становилась раздольнее, шире, решительно раздвигая рваные берега, с длинными песчаными отмелями, хищно выступающими клювами мысов и бесконечной россыпью еще не скрытых половодьем островков, покрытых чахлыми деревцами и редким кустарником. Строгановский «Соколик» подходил к слиянию Камы с Чусовою.
   Уже смеркалось, когда кормщик Брага поворотил струг к ближнему островку, зычно покрикивая гребцам:
   — А ну, робятушки, дави ласковей, аки девку на стожку, не то хряснемся у бережка о каменья!
   В предвкушении отдыха и винной чарки гребцы довольно зашумели, принявшись табанить веслами, мягко подводя «Соколика» к каменистому берегу.
   — Все, робятушки, Христа ради причалились! — кормщик перекрестился, поклонясь принявшему струг берегу. — Верещага! — крикнул сухонькому мужичку, с облезлой беличьей головой, — будет глазами лупить. Сигай в воду, да за конец подтягивай!
   Затем Брага подошел к Карему и, прокашлявшись, стал степенно докладывать:
   — Больший путь, стало быть, позади. Ровно шли, не поспешая — река худая еще, не напиталася живою водицею вволю. Для покоя ночного сей островок выбрал: и голодушный медведь не потревожит, да и вогулец реки не жалует, в воду лишний раз не сунется.
   — Будь по-твоему, Моисей. Ночью на Каме сидим, а рассвет встречать на Чусовую пойдем, — ответил Данила и, взойдя к борту струга, ловко спрыгнул на выступавший над водой прибрежный камень.
   На берегу валялись прибитые волнами скользкие коряги, да почерневшие ветви, оторванные с мертвых деревьев еще зимними бурунами. Играя своею лютою силою, долго носили их по речному льду, забавляясь, отшвыривали прочь толстые сучья, выгибали в пауков тонкие еловые лапы. Затем, цепляя друг с дружкою, гнали ледяные перекати-поле по стылой реке, заставляя трепетать застигнутых бурею путников перед проносящимися в слепящем снеге бесовских саней.
   Мужики запалили костер, выпили по чарке водки, выданной для сугрева Григорием Аникиевичем, откушали хлеба с солониною и, постелив шкуры, улеглись спать наземь — после Святой Пасхи землица стала безгрешной, не застудит и не уморит, и возлежащего на ней к себе не заберет.
   — Благодать звездная… И в брюхе не пусто, и на душе светло, словно исповедался! — завалившись на бок, Василько пошерудил вицей пышущие жаром уголья.
   Карий поднял руку вверх, призывая к молчанию.
   В темноте послышались неясные шорохи, да еле слышный треск валежника.
   — Крадется кто? — Василько приподнял самопал, наводя ствол на качнувшийся кустарник. — Пальнуть, али выждать?
   Качнулись ветви, под тяжелым шагом отчетливей затрещали сучья — из темноты показалась лосиная голова, с широкою горбоносою мордой, длинными ушами и тоненькими, будто шило, рожками-бугорками. Лось фыркнул на дым, мотнул головой и уставился на людей любопытными глазами.
   — Не зря святых угодников помянул, свежатины наедимся!
   Василько прищурил глаз, угадывая попасть лосю в сердце, но Карий выстрелить не позволил, рукою приклонив самопал к земле.
   — Дай ему, Василько, пожить-погулять, пореветь по осени, да с другими сохатыми в поединке схлестнуться. Видишь, лещеват еще, спичак-первогодок…
   Лось переступил ногами, подался вперед, вытягивая шею с кожистой серьгою, фыркнул губами, растворяясь в неверных очертаниях ночи.
   — Иди-иди, — крикнул Василько вслед, — да всей лесной твари поведай, кому жизнью обязан!
   Костер догорал. Вместо потрескивания горящих углей теперь слышалось в прошлогодней листве негромкое шуршание мышей, да шепот ветра в еловых лапах. Повеяло просачивающимся сквозь одежду влажным холодом. Тяжелое небо начало медленно высветляться к востоку. Над сонными водами Камы стелился густой белесый туман.

Глава 3. Старшой брат

   Струг подошел к городку, когда солнце уже стало клониться к вечеру, и на землю ступили долгие весенние тени. Ветерок, легкий, попутный, уснул на разлапых прибрежных елях, оставив гряду розовеющих облаков недвижно висеть над деревянными кровлями городка, сонно следя, как тают их отражения в темнеющих водах Чусовой.
   Неспешно подойдя и поворотясь боком, судно тихонько приткнулось к добротной пристани, и встало, словно у привязи конь.
   — Гляди, как у старшого Аникиевича все прилажено! — восхитился казак заведенным порядком. — Людишки не бестолково снуют, службу знают исправно. Кораблик, и тот встал, как в скобу засов! Стоит да не шелохнется!
   — Погодь, узнаешь ишо порядки, — недовольно буркнул идущий с большим кулем на спине Верещага. — Самого приладят, что продохнешь, да не шелохнешься.
   Караульный, еще издали заметив подплывающий струг, в знак особой важности дал холостой выстрел из пушки, а посему прибывших в Чусовую гостей «Соколика» у причала встречал сам Строганов.
   — Сын точно отец! Вылитый Аника, только ежели годков десятка три поубавить, — шепнул казак. — Вот уж воистину яблочко от яблоньки падает недалече.
   Яков Аникиевич, в заношенном зипуне, строго осмотрел прибывших и, кивнув на Данилу, спросил:
   — Ты будешь Карий?
   — Другие кличут так, — ответил Данила, остановившись против Строганова.
   — Эти с тобою? — Яков Аникиевич кивнул на казака с послушником.
   — Со мною.
   Строганов с высоты деревянного помоста изучающим взглядом осмотрел прибывших:
   — За мною ступайте. Истома! — крикнул приказчику. — Проследи, чтобы припасы зелейные, присланные от брата нашего, были бы посчитаны да записаны в книгу под цифирь.
   Яков Аникиевич повернулся и пошел в терем, укрепленный толстыми в два бревна стенами с высокой, приспособленной под огневую стрельбу, крытой башней.
   — И впрямь суров! — подмигнул казак Савве. — Держи крепче подрясничек, а то задерет полы, и за так от души всыплет!
   От свежеструганных досок пахло хвоей, душистой смолой и лесом. В красном углу, перед дорогими, выписанными из Москвы и Царьграда иконами, мерцает неугасимая лампада. Пол чисто выскоблен, без ковров, даже не прикрытый рогожею, лавки так же стоят голыми, без полавочников, и лишь на столе — скромный льняной подскатертник. Не купеческая горница — монастырская трапезная!
   — Отужинаем, чем Бог послал, — Строганов не спеша подошел к столу, подавая знак нести ужин.
   Проворный хлопец расставил по столу деревянные миски, подал ложки, из печи горшок с пшеничной кашей, сдобренной конопляным маслом, да кувшин овсяного кваса, и только затем выставил свежий каравай.
   Ели молча. Проголодавшийся казак уплетал-таки безвкусную, сваренную на воде пресную кашу, с тоской вспоминая обильный и разносольный харч у Григория Аникиевича в Орле.
   «Вот кто на Чусовской землице настоящий упырь! — мелькнула у Васильки крамольная мысль. — Такой, знать, работает, деньги считает да постится. Оттого егонные мужики умом-то и повреждаются…» Казак посмотрел на Строганова исподлобья: «Ничего себе, вольная да хлебосольная православная землица. Хорошо здесь всякому, да не как Якову…»
   Окончив есть, Строганов встал, прочитал молитву и приказал служившему за ужином холопу уложить казака и послушника почивать, а сам остался с Данилой наедине.
   — Читал о тебе в письме у Григория, — неспешно, расставляя слова, произнес Яков. — Хорошо пишет, складно.
   Купец испытующе посмотрел на Карего:
   — Но мне ты и без того глянулся. На людей у меня нюх чуткий!
   Данила усмехнулся.
   — Что ж такого, себе на загляденье, учуял?
   — Да хотя бы то, что сюда пришел, зная характер строгановский. Мог ведь я, дабы твою гордыню смирить, тебя и высечь, да поморить в яме. Или за то, что жену братову бесчестил, предать смерти. И не убоялся.
   — Так и я мог тебя убить. Прямо на пристани. А потом в реку — и поминай, как звали. А ты впустил меня в свой дом и тоже не убоялся.
***
   Карего поселили в просторной избе, специально поставленной Строгановым для особых гостей. Большие, закрытые слюдой окна, высокие, в два человеческих роста, стены, покрытая изразцами печь, пол, заботливо обитый для тепла войлоком. Данила скинул сапоги, и не спеша прошелся по избе. Резной стол, с парой литых подсвечников, над которым помещалась полка под книги или списки, массивное кресло для отдыха, вдоль стен — широкие, удобные лавки с приголовниками, чтобы гостю было удобней вздремнуть, когда вздумается.
   Тихонько скрипнула незапертая дверь — на пороге показалась молодая розовощекая баба, одетая в красную расшитую узорами рубаху, и в накинутой поверх нее опашне.
   Баба деловито перекрестилась на образа, скинула верхнюю одежду и неспешной походкой пошла к сундуку — стелить Карему постель. Она ловко придвинула к стенной лавке широкою скамью, сверху положила перинку, заправив ее льняной простынею, а сверху накинула легкое беличье одеялко, положив к изголовью пару маленьких атласных подушечек.