Савва отвернулся и, застонав, опустился на колени:
   — Грех на мне большой, Данила. Непростительный, смертный грех. Но ты про него не пытай, все одно тебе сказывать не стану, одному Спасу милостивому через Иова откроюсь. Оставь меня, Данилушка, иди себе с Богом на Чусовую, али куда сподобит Господь. Мне канон святому праведнику кончать надо.
   — Что ты знаешь о грехе, чтобы о нем рассуждать? — неожиданно сорвался Карий. — Никакими словами, послушник, его не выразишь и не перескажешь, он словно крест, на котором ты распят, словно раскаленная неумолимым солнцем Голгофа. Знаешь ли ты, послушник, как денно и нощно изнывают распятые?!
   — Раньше про то не ведал, сейчас знаю, — виновато улыбнулся Савва. — Блажен муж, иже претерпит искушение, а я не претерпел, искусился, да грехом смертным причастился. Оттого и прошу у тебя, Данилушка, прощения, за все слова обидные, в моем неведении тебе сказанные.
   — Как можешь понять меня, ты, молитвенник, всю свою жизнь бегающий от мира?! Я отца убил! Понимаешь, отца! Кто я таков? Не хуже ли самого Каина? — задыхаясь от приступившего к сердцу отчаяния, Карий присел подле Снегова на большой валун, растрескавшийся от вековой стужи. — Самому себе не мог в этом признаться, а когда понял, что сделал это, то каяться не захотел.
   Оставив молитву, Савва поднялся и, подойдя к Карему, встал перед ним на колени и, поцеловал его разбитые в кровь руки:
   — Я, брат, веру свою убил.

Глава 13. Семь ангелов приготовились трубить

   Неведомая болезнь, терзавшая царя прошедшую зиму с весною, отпустила только к осени. Иоанн смог совершить и давно замышляемое богомолье в Вологду, и восстановить активные переговоры с Елизаветой по отправке ей русской казны, и его возможному бегству в Англию. В своих долгих напыщенных посланиях Иоанн сетовал на судьбу, одарившую подлым и вороватым народом, предлагал скрепить их давнишнее знакомство браком, взамен суля престол Третьего Рима и господство над всем европейским севером, советовал завести у себя опричнину, мелочно обсуждал условия хранения отосланной русской казны и его возможное положение при королевском дворе.
   Елизавета уверяла Иоанна в неизменной дружбе, и в случае его бегства обещала предоставить надежное убежище, хвалила за государственную предусмотрительность и мудрость, но в каждом письме требовала уступчивости в торговых делах, настаивая на предоставлении английским купцам особых царских льгот.
   Иоанн клял на чем стоит свет рыжую английскую потаскуху и, не считаясь с великим ущербом русских интересов, жаловал англичан все большими привилегиями.
   Каждый день Скуратов доносил царю о возраставшем купеческом ропоте, о захвативших боярство разговорах о полоумии царя, о неизбежном поражении в Ливонской войне и скором опустошающем набеге крымского хана. Царю нравилось слушать пугающие, грозящие предостережения Малюты. Опричный пономарь, словно предвестник надвигающейся бури, позволял ощутить и надвигающийся ужас земного отмщения и, уготованные судьбой грядущие казни. Чувствуя силы ускользнуть от неизбежного, потягавшись с самой судьбою, в ожидании кровавой развязки Иоанн трепетал и блаженствовал одновременно. Он заметно оживился и повеселел: в нем неспешно вызревал план грозного отмщения ненавистной и презираемой земщине — русской земле и ее людям, посмевшим на ней родиться и жить без его царской прихоти, без его непостижимой верховной воли.
   Часто просыпаясь по ночам, Иоанн спрашивал себя, не тот ли он Утешитель, что был обещан Христом слабому и маловерному роду человеческому. Не он ли карающая Божья десница, призванная наполнить землю трупами царей и тысяченачальников, коней и сидящих на них всадников, трупами всех свободных и рабов, малых и великих. И чем чаще так вопрошал свое сердце, тем вернее и очевиднее звучал для него ответ.
***
   Утро выдалось дождливым и хмурым, холодным, осенним, слякотным, какие случаются в Германии лишь в преддверии зимы. С неохотою поднявшись из теплой постели с подушками, набитыми лебяжьим пухом, и теплым стеганым одеялом, царский чернокнижник Бомелий уныло смотрел в окно на тяжелое мертвое небо, пытаясь угадать, как скоро солнечным лучам удастся прорвать эту неживую пелену русского неба.
   Он ни о чем так не мечтал сейчас, как о кружке доброго рейнского вина, ему даже казалось, что за возможность напиться им допьяна он наверняка заложил бы дьяволу душу, или вовсе ее сторговал за сходную винную цену. Но дьявол не являлся, вина не предлагал, не отвечая на отчаянные просьбы терзаемого ознобом чернокнижника. За окном, не переставая, лил дождь, то ударял в стекла набегающими ливневыми волнами, то, ослабевая до редких ледяных капель, тешился последними листьями на опустевших ветвях деревьев.
   В день высокочтимого царем пророка Ионы чернокнижнику Бомелию было велено явиться в опричниный государев дворец, но не в обычном для него немецком облачении, а переодевшись в русское платье. Стоящий во дворе посыльный опричник, беззастенчиво разглядывая бритое лицо, нагло лыбился Елисею и нарочито выговаривал слова:
   — Собирайся, проклятый еретик и крамольник, да немедля езжай к государю. По великой своей милости царь наш Иоанн Васильевич удостоит тебя, пса неверного и безродного, своею благочестивою беседою и премудрою игрою в шахматы.
   Изустно передав царев приказ, опричник наклонился к молчавшему чернокнижнику, и тихо шепнул на ухо:
   — Правда ль, что немчура свой волос всюду на теле выводит? И что на это сподобила их поганая еретическая вера?
   — Безвласы и чисты по своей вере, подобно молочным младенцам, — снимая шляпу и низко кланяясь, ответил Елисей.
   — Дивно! — захохотал опричник и, вскочив на коня, стремглав поскакал прочь.
   Наблюдая, как в дожде скрывается из виду черная фигура государева посланника, Елисей рассмеялся: «Если зовешь дьявола, он наверняка откликнется на твой зов…»
***
   Бомелий застал государя смиренно молящегося в часовне опричненного дворца. Окончив молитву, царь поманил пальцем стоящего при дверях чернокнижника:
   — С миром Елисеюшка заходи в Божий дом, ежели от сего бесы тебя не мучат.
   Подойдя к государю, Бомелий поклонился и, не поднимая глаз, ответил:
   — Магия во всем согласна основам, положенным Творцом нашим при сотворении мира, она —дарованная избранникам сокровенная мудрость.
   — Да брось ты, Елисеюшка, чепуху-то молоть! — рассмеялся Иоанн. — Царю говоришь, а не перед папским судом спасения ищешь. Чернокнижием своим сатану потешаешь, то истина непреложная!
   Склонившись ниже, принимая умильное выражение святого Франциска, лицо которого довелось видеть на фресках во флорентийской церкви СантаКроче, Бомелий осмелился негромко возразить:
   — Я добрый христианин, государь. Как и все, верую во спасение, воскресение из мертвых и жизнь вечную. Оттого мне трудно понять, почему Ваше величество никак не хочет этого принять?
   — Да как почему? Тебе ли, червю книжному, о том не ведать? — приподнял бровь Иоанн. — Божья правда со слов начинается «да будет воля Твоя», все остальное от лукавого. А магия твоя суть воровство у Вседержителя. Не ты ли своим черным искусством подменяешь Его волю своей? Коли так, значит и сам ты противник Божий, диавол. А коли от твоего искусства проку нет, значит, все это время дурачишь меня.
   — Как можно обманывать Великого государя, моего благодетеля?! — Елисей упал перед Иоанном на колени, касаясь губами кроваво-красного сафьяна царского сапога.
   — Верю тебе. Думаю, что меня ты сильнее боишься, чем Его Суда, — спокойно, почти равнодушно ответил царь. — На Божьем месте наверняка вырвал бы тебе ноздри и десницу отсек.
   Стоя перед Иоанном на коленях, Бомелий никак не мог развеять застывшие в сознании образы этой странной флорентийской фрески, на которой крылатый Христос отдает свои стигматы нищенствующему, полоумному монаху, неустанно проповедавшему о Божьей любви птицам и лесному зверью.
   — Ты, Елисеюшка, одно пойми, — Иоанн ласково гладил редеющие волосы чернокнижника ледяными пальцами, — разною мерою на Его Суде нас измерять станут, и за что тебя бесы повлекут в геенну огненну, за то православный царь, по великой милости Божьей, прощен будет! Посему не стесняйся говорить правду, творя беззаконие. Мне все одно, продал ли ты диаволу душу, или еще каким способом договорился о его службе.
***
   После обильной трапезы Иоанн пожелал играть с Бомелием в шахматы, обещая чернокнижнику за каждую безнаказанно взятую им пешку платить талер, а за фигуру высшего достоинства — отсчитывать рубль.
   — Вот скажи-ка мне, Елисеюшка, — ласково спросил царь, переставляя белую пешку, — как бы поступил Авель, зная о коварстве своего брата?
   — Думаю, что будучи Пастухом, Авель наверняка сумел обуздать неразумного крестьянина, — Бомелий с отвращением проглотил горьковатую слюну, томившую его уже несколько дней, и снова вспомнил о рейнском вине. — Тем более, что Каин был глуп, являя свое даже перед Всевышним!
   — А может, не Бога он устрашился, — Иоанн пристально посмотрел на замершего чернокнижника, — а злословия людского?
   — Великого да не смутит непонимание и молва черни, — Бомелий смиренно снял с шахматной клетки поверженную цареву пешку. — Как учил мэтр Николо Макиавелли: государь не должен считаться с обвинениями в жестокости! Учиняя расправу, он проявит больше милосердия, чем потворствующий людскому хаосу. От беспорядка страдают многие, тогда как от кар гибнут одни виновные!
   — Вот как… — Иоанн задумчиво осмотрел расстановку фигур на шахматном поле. — А что ты, Елисеюшка, про то скажешь, что брат мой, пресветлый князь Владимир Старицкий, вот уже пятнадцать лет о смерти моей помышляет?
   — Только о том, что долготерпив и милосерд русский царь! — Бомелий почтительно встал из-за стола и, нарочито следуя варварскому обычаю, низко поклонился умиленно взирающему на него Иоанну Васильевичу.
   — Хорошо, Елисей, что так думаешь и спину наклоняешь правильно, низехонько, до самой землицы складываясь! — Иоанн неспешно выдвинул коня. — Ведаешь, что эта фигура в шахматах значит?
   — Конь, государь, есть аллегория укрощенной стихии, — не мешкая, ответил Бомелий, стараясь раскрасить выражение лица искренностью. — Каков цвет коня, такова и сила повинуется моему государю!
   Иоанн рассмеялся и хлопнул Елисея ладонью по лбу:
   — Волю, волю конь означает! Здесь иная, не поганьская чернокнижная мудрость сокрыта, а самим апостолом суть указана!
   Неожиданно царь несколько раз подряд сходил разными фигурами и, торжествуя, объявил:
   — Шах и мат, Елисеюшка!
   Растерявшийся чернокнижник попытался возразить, но голос не слушался, пропал, взамен слов раздалось лишь утробное урчание.
   — Не сомневайся, не обманул! — видя недоумение Бомелия, рассмеялся царь. — Того, Елисейка, не ведаешь, что в отличие от своих холопов, царь может тремя заступями играть!
   Поднявшись с кресла, Иоанн протянул Бомелию для поцелуя руку, бросая на стол тяжелый серебряный талер.
   — Собирайся, поедешь с Малютою в Богану, встречать князя Владимира, брата моего возлюбленного. Да смотри, в чаше своей не забудь приготовить вино во здравие князя!

Глава 14. Доля холопская

   — Дивна земля наша! — скуратовский холоп, Семка Дуда с восторгом разглядывал огненно-красное рябиновое буйство. — В Москве чуть золотятся березы, а здесь вон как лист пыхает! В самом деле же чудно, Офонька. Глянь, было зелено, да налилось солнцем и стало ярко красно!
   — Дивлюсь я тебе, — лениво проворчал в ответ молодой опричник. — Рак тоже краснеет, когда его в кипяток сунут. Что с того? И месяца не пройдет, как все обсыплется, да гнилью навозную красота твоя изойдет.
   Дуда раздосадовано посмотрел на Офоньку и плюнул на землю:
   — Что ты за человек? Истинно, чурбан с глазами! Все одно, что живой мертвяк, никакого в себе умиления не ведаешь.
   — Еще как ведаю! — вспыхнул Офонька. — Только тебе, собаке холопской, того не разуметь!
   — Куда уж с нашим-то рылом тягаться с подпаском опричненым! —Дуда скривил лицо, обнажая редкие гнилые зубы. — Аника Строганов, небось, не посмотрит, что ты топереча в черные ризы обряжен. Отдерет тебя, как Сидорову козу, да солью приправит!
   — Не посмеет, ей Богу, не посмеет! — Офонька замахнулся на скуратовского шута плетью, но только припугнул, не посмев ударить.
   — Ты не машися, да не божися, — Семка сплюнул на землю и, вытирая губы, усмехнулся. — Еще как Аника отдерет. И не такие дела обделывал, да с рук сходило. Да и кто за тебя, бывшего холопа, с него спрашивать станет? Уж не царь ли? А Строганова только он судить волен, старый упырь даже Малюте Григорьевичу не подвластен!
   Офонька подскакал к шуту и схватив его за рукав, горячо зашептал ему в лицо:
   — Знаешь ли, Семка, зачем к Строгановым едем?
   — Почем мне знать? — пробормотал Дуда, силясь высвободиться от Офонькиной руки. — Я провожатой, черт горбатой.
   — А затем едем, чтобы царев приказ Строгановым отдать. Не простой, особливый! — глаза Офоньки возбужденно заблестели. — Мягкую рухлядь требует царь. Всю, без остатка! Да еще шуб, да шапок волчьих, да рукавиц овчинных.
   — Чудно, — Семка почесал макушку. — Выведал-таки царь у чернокнижника, что зима лютою будет. Теперь дворец шкурами обить удумал.
   — Вот, балда! — расхохотался Офонька. — Другими шкурами цареву слободу обивать станем! Зимою Новгород да Псков брать станем. Вот где ужо вволю разгуляемся!
   Дуда с недоверием посмотрел на раскрасневшиеся щеки Офоньки и перекрестился:
   — Чего же их брать? Чай, земли нашенские, не басурманские. Коли виновен кто, так в застенок свести можно…
   — Измена там, али крамола какая. Не все ли равно? — не слушая возражения, продолжил опричник. — Государь подождет, пока они, как медведи, в берлоги свои завалятся, да по снежку в морозы крещенские и придет их на рогатину подымать. Негде зимой укрыться, убежишь, так долго не протянешь! Кто от ножа да топора ускользнет, того в лесу стужа да волки разделают!
   — Дочка у меня в Новгороде растет, — еле слышно обронил Дуда, и тут же осекся.
   Но эти слова Офонька расслышал и, глотая ртом воздух, радостно выпалил:
   — Коли встречу в Новгороде, так позабочусь, как дочку боярина коломенского приголублю! А пока ты пой, повеселело на сердце!
   Опричник схватил Семку за шиворот и что было сил прижал лицом к лошадиной гриве:
   — Пой, паскуда, жалобней пой!
***
   При виде въезжающего в Сольвычегодск холеного опричника, с подорожной, выданной в царевой слободе, воротная стража насупилась и попритихла. Долго смотрели на ладного коня, дорогую сбрую, кованные подковками сафьяновые сапоги.
   С нескрываемым удовольствием погарцевав подле опешившей стражи, Офонька брезгливо посмотрел на их обветренные лица и незатейливые зипуны, ухмыльнулся, и, хлестнув коня, нарочито поскакал на уступавших дорогу воротников.
   — Расступись, красномордые! — опричник с молодецким гиканьем понесся к строгановским хоромам.
   — Носит же душегубцев земля, — Цеп угрюмо покрутил в руках бердыш. — Не разверзнется под ногами.
   — А ты малость бы приголубил его своим бердышом, глядишь, земля-матушка под ним и разверзнется, — негромко заметил Детина. — Слышал я от калик перехожих, что за одного опричника Господь тьму грехов убивцу прощает.
   — Ну? — удивился Цеп. — Никак и любострастия не попомнит?
   — Любой грех отпустит, — утвердительно качнул головой Детина. — А что, приглядел молодчика?
   — Мобыть кого к старости и приберу, — шепнул Цеп и перекрестился.
   Въехав на строгановский двор, Офонька по привычке стянул с головы шапку. Одумавшись, вороватым движением напялил ее на голову, нахлобучивая по самые глаза. Взбежав по крутым лесенкам крыльца, уверенно поправил саблю, и пнул ногой в дверь. Прислушался, как гулко загудели деревянные доски, угадывая за ними шаги бежавших отворять слуг. Пнул еще и еще раз.
   — Господи, помилуй! — увидав перед собой на пороге опричника, воскликнул старый одетый по-монашески Лука, многолетний слуга при Анике Федоровиче.
   — Сдохли все али не чуете, что стучат? — спросил Офонька и, отстраняя старика от двери, прошел в дом без спросу. — Семен где будет?
   — Семен Аникиевич на варницах будет, — ответил старик, пристально вглядываясь в лицо опричника. — Никак холоп беглый сыскался, Офонька Шешуков?
   — Глазастый больно, — раздраженно буркнул опричник. — Пялиться станешь, глаза-то вмиг лишу!
   — Господь с тобою, — старик попятился назад мелкими шажками, испуганно кланяясь непрошеному гостю. — Обознался… старый, не разумею, что языком трекаю.
   — Где Аника? — наседал на старика Офонька. — Небось, с Семенкой соль варит, али у Бога прощения вымаливает?
   — Аникий Федорович ныне светлый инок Иоасаф, — умиленно ответил Лука. — Что означает «Бог собирал».
   — Теперь царь собирать будет! — засмеялся Офонька, тыча старику в лицо рукоятью плети. — Давай, старик, веди к своему блаженному Иоасафу посланничка Божьего!
***
   Обложенный пуховыми подушками, Аника полулежал в большом кресле, выписанном у итальянских мастеров, сработанном со снисхождением к человеческим слабостям, позволяя проводить в нем долгие часы в безмятежной неге и дреме.
   Из-под наплывших век Аника следил, как за окном меркнет в осенней тиши еще один день, приближая неминуемый смертный час. Его Строганов не страшился. Летом у Аники случился удар, после которого он обезножил и совсем высох, так, что под обтягивающей кожей выпирали темные, узловатые жилы с почти недвижимой мертвой кровью. Аника не роптал, молчаливо перенося внезапно приступающие страшные боли.
   После Успения Богородицы инок Иоасаф покинул стены обители, возвратясь к сыну, в свой бывший земной дом. Аника не хотел смущать братию ни видом своих мучений, ни подталкивать их к ограничениям и пущему смирению. После случившегося приступа он совсем перестал есть, лишь немного выпивал овсяного кваса.
   — Семенушка, — ежедневно просил Аника сына, — смотри, чтобы братия не посмела меня святым объявить, да построже с игуменом будь, более всех того чает.
   Семен молча кланялся, не осмеливаясь просить у отца объяснений.
   — Высох-то как, не живая плоть, а сущие мощи… — говорил Аника, показывая сыну свое изможденное недугом тело. — Ты хорони меня сразу, не мешкая. Не ровен час, объявят останки нетленными. Как я, представившись, Христу в глаза смотреть стану? Оборони, сын, не выдай.
   Сегодняшним утром была ему добрая весть: чуть свет билась в окно малая птаха, неистово билась, словно запорхнувшая и стремящаяся на волю бабочка. Про знамение Аника утаил от всех, но с Семеном, приходившим каждое утро испрашивать отцовского благословения, был особенно нежен, предчувствуя, что эта встреча, возможно, последняя. Аника хотел сказать сыну главное, и не находил слов. Как объяснить, как открыться в том, что хворого, обреченного ребенка он почти боготворил. Что и жив-то Семен только благодаря невероятной отцовской воле, бессчетно потраченным деньгам и упрямству, с каким Аника заманивал к себе на двор лучших лекарей со всего белого света. В присутствии младшего сына жесткий и суровый нравом Аника смягчался, прощал виновных, не отказывал просящим в милости. Не раз неволил он Якова и Григория поступаться своими интересами ради младшего брата. Потому-то сегодня постарался отослать Семена подальше от себя, не хотел, чтобы видел и знал сын, как умирает его отец.
   Когда за дверью послышались гулкие, быстрые шаги, Аника перекрестился и, прощально взглянув в бесстрастные глаза Спаса, сказал:
   — Свершилось!
***
   — Уж и не чаял свидеться с тобой, инок… — войдя в комнату и столкнувшись взглядом с воспаленными глазами Строганова, Офонька замешкался, поспешно стягивая нахлобученную шапку со вспотевшего лба.
   Аника перекрестил Шешукова и небрежно ответил:
   — И тебе, раб Божий, мир.
   Опричник застыл в нерешительности, неловко теребя в руках шапку. Наконец, собравшись с духом, нагло, почти развязано сказал:
   — Я ведь холоп твой беглый. Офонька Шешуков. Что на это скажешь?
   — Значит, сам сыскался, — безразлично заметил Аника. — Воля твоя.
   — Ан, нет! — зло расхохотался Офонька. — Топереча я опричником заделался. Одного царя над собой знаю!
   — Значит, царевым холопом стал? — кивнул головой Строганов. — Ступай с миром.
   Взбесившись, Офонька подбежал к Анике и заорал ему в лицо:
   — Мне твоего разрешения не надобно! Разумеешь? Такое нынче время. Коли сумел кто из холопов выбиться, то сам, и благодарить за то некого. Понимаешь? Я как сорвавшийся с привязи пес, ухватил у судьбы свой кусок воли! И за него любому глотку перегрызу!
   — Да разве это людская воля? — удивился Аника. Он с презрением посмотрел на суетящегося подле него холопа и отвернулся к меркнущему в осенних сумерках окну. — Разве что собачья…
   Лицо Шешукова исказилось в надменной ухмылке, он оглянулся и, увидав, что дверь наглухо заперта, шепнул Строганову на ухо:
   — Я вот тебя сейчас придушу малехо, да опосля воздуху глотнуть дам, — Офонька выдернул из-под Аники большую подушку, — так ты у меня сам ощенившейся сукой скулить станешь! За глоток воздуха руки лизать будешь!
   Он повалил несопротивлявшегося старика навзничь и, накрывая лицо подушкой, навалился на нее всем телом:
   — Како, смертоборец Аника? Не усрался?
   Затем откинул подушку и с удовольствием поглядел на налившееся кровью лицо, на вздувшиеся, распухшие вены, на красные слезящиеся глаза.
   — Облобызаешь десницу, пощажу. Или не должны монахи смиряться перед царевыми людьми? Разве не попы учат, что всякая власть Богом назначена и Богу угодна? Целуй руку, и жив будешь!
   Офонька повторил свое условие еще и еще раз и, разъяренный молчанием Аники, со всей силы ударил старика по лицу наотмашь.
   — Смиряйся, блаженный мученик Иоасаф. Не моя, а царская длань сокрушает гордыню! Я лишь его святую волю выполняю. Не в писании ли сказано, что гордого очами и надменного сердцем государь не потерпит?!
   Опричник снова надвинул подушку на лицо Аники и, видя как судорожно задергались пытавшиеся освободиться руки старика, стал весело приговаривать детскую считалку:
 
 
Ай, скок, поскок,
Молодой груздок,
По водичку пошел,
Молодичку нашел:
Целовал, миловал,
Да к себе прижимал.
 
 
   Сняв подушку, Офонька торжествующе посмотрел на притихшего Строганова. Смеясь, толкнул старика в бок и с ужасом понял, что Аника мертв.
   Озираясь по сторонам, Офонька бросился к выходу, запнулся за порог, упал и, сбивая вставшего на пути старого Луку, кинулся из хором прочь. И дальше, уже за пределами двора, неистово хлестал коня, спеша вперед страшного известия проскочить городские ворота, вырваться из ставшего смертельной ловушкой Сольвычегодска. Теперь Офонька жаждал лишь одного — скрыться, исчезнуть, кануть и раствориться в необъятных лесных просторах, для того чтобы выжить.

Глава 15. Гуляй, душа одинокая…

   С наступлением осени, устав промышлять по строгановским починкам да вогульским становищам, Василько засобирался на Волгу, зазывая с собой Кузьму и Фрола. День-деньской рассказывал небывальщины про вольготное казацкое житье, про сытое и пьяное зимовье, про деньги, которые сами собой сыплются на вольных людей без счета.
   — На Волге, хлопцы, хлеба вольготные, казакам, почитай, сам царь кланяется, да за свой покой щедрою казною, одежею, да зелейным припасом щедро жалует. А нам ни он, ни бояре его не указчики! По своим, Богом установленным правилам, судим да рядим.
   — Что ж раньше на Волгу не шли? — удивленно таращился Фрол. — Даром все лето порты, лазая по камням, да лесам пермяцким драли. Ноги сбиты, на шкуре дыр от вогульских стрел да крестьянских рогатин не сосчитать, а в мошну даже полтины не собрали!
   — Шустер, брат, топор, да и то, когда лучину стругает!
   Василько, как мог, отбрехивался от подобных вопросов, переводя разговор на грядущие радости вольной жизни:
   — Летом на казака и ногай, и крымец, и турка наседает. Куда я с вами, неотесанными подался бы? По осени куда покойнее, да и в казачий круг лучше ступать без спеху. Коли примут, то и жизнь пойдет добрая.
   — Выходит, твоим заступничеством живы будем? — язвил Кузьма. — Значит, все о нас, немощных, заботился?
   — О ком же еще? — искренне отвечал Василько. — Черномыс по всей матушке-Волге знатен, всяк про то знает, любой атаман за меня поруку держать станет. А таких прощелыг как ты с Фролом, вмиг выпорют, да восвояси отправят.
   — А мене одинешенькой, куда прикажешь? — слушая Васильку, возмущалась Алена. — Никак с собою на Волгу взять хочешь или камень на шею, да в Каму?
   — Что ты, Аленушка! — Василько ласково гладил девушку по животу. — С этаким добром тебе никак на Волгу не можно! Зимой только зазря сама пропадешь и дитя наше погубишь. Топерича переждать малехо надо. Вот с Божьей помощью разрешишься от бремени и со мною навек будешь!
   — Как же стану жить одна-одинешенька, беззащитная да неприкаянная? — плакала Алена, как ребенок, прижимаясь к Васильке.
   — Небось, не пропадешь!—утешал девушку казак. — Дружок надежный у меня в Чусовом, Данилою Карим кличут. Он позаботится, ежели что и перед Яковом Аникиевичем словечко замолвит, да и деньжатами подкрепит. Сведу тебя к Чусовской слободке, там Карего всякий указать сможет.