— Казак дело глаголет, — урезонивал голосящую племянницу Кузьма. — Да и Никита тебе не чужой, возьмет под крыло.
   — Чует мое сердце, — плакала Алена, — что навеки мы расстаемся. Не быть нам, родименькой, вместе.
   — Поплакай, милая, полегчает, — Василько с нежностью перебирал коротко стриженные девичьи волосы. — Бабьи слезы все одно, что вода небесная: льются шибко, да и уходят без следа.
   — Нет, мой любый. То не бабья кровь во мне голосит, а вещее сердце в груди разрывается от смертного, прощального холода.
   Василько целовал девушку в красные заплаканные глаза, пытаясь найти верные слова утешения, отгоняющие всякий страх и расточающие скорбь, какие когда-то говорила его мама. Искал и не находил.
***
   Офонька не мог наверняка сказать, который день они ехали на восток, не сговариваясь, бесцельно, лишь бы подальше от ставших смертельно опасными Сольвычегодска и земли русской.
   Страх, несколько дней терзавший Шешукова, прошел, оставив после себя лишь внезапно вспыхивающие приступы ярости, да открывшийся избыток сил. Офонька повеселел, предчувствуя возможность начать жизнь заново, но только выгоднее и лучше, чем на опричненной службе: за Камнем все были врагами Строгановых.
   Показывая царскую подорожную, с тисненным двуглавым орлом, Шешуков беззастенчиво обирал каждого встречного во славу государеву, иной раз заставляя быть проводником, указчиком строгановских застав и путей казачьих разъездов.
   — Видишь, Семка, как и без царевой милости можно жить сладко. Ни тебе молебнов, ни опричненого послушания, ни службы. — Шешуков ткнул в бок молчавшего скуратовского шута. — Пуще прежнего, говорю, заживем!
   — Расстаться нам надобно. В одиночку легче затеряться, да своим путем идти, — нехотя ответил Дуда. — Зря с тобою на Камень поперся, лучше бы поворотил на Литву, авось Господь бы и вывел.
   — На кол бы тебя Господь вывел, — Офонька сурово посмотрел на понурого Семку. — Бегать от меня не помышляй, до скончания века мы строгановской кровушкой вязаны. Посему теперь не Малюте, мне служить станешь.
   — А коли не стану? — нерешительно возразил Дуда. — Возьму ночкою, да и в Слободку-то утеку.
   — А я слух тебе в догоночку пущу, что это ты удумал Анику придушить. Да не по злобе, а строгановских денег ради, —довольный своей выдумкой, рассмеялся Офонька. — На кресте истинным живым Богом клясться стану! Под пыткою от своих слов не откажусь! Я тебя хоть из-под земли да на цареву дыбу вздерну, да опосля раскорячу! Или веруешь, что Малюта не усомнится, что ты вор? Возьмет, да и простит измену?
   — Куцы там, простит! — Семка в отчаянье махнул рукой. — Коли шкуру с живого обдерет, да сожрать заставит, тоды верно простит.
   Шешуков ухмыльнулся:
   — Уразумел, пес, что хозяину надобно не перечить?
   — Кажись, уразумел.
   — Я так мыслю, — глаза Офоньки возбужденно заблестели, — за Камень подаваться надобно, в Пелым, да про царский умысел громить Новгород самому Бегбелию поведать. Вогульский князь, говорят, нынче в большой силе. Сам царь сибирский, Кучумка, наседать на него не решается, ясак и тот добром просит.
   — Нам-то в Бегбелии какая корысть? — Семка пожал плечами. — Лучше к купцам бухарским пристанем, им люди завсегда надобны.
   — Дура! Да коли зимой пойдут вогульцы на Пермь, то и для нас работа знатная сыщется, — рассудительно ответил Офонька. — Воеводе чердынскому помощи^го ждать неоткуда. Зимою на Руси друг друга бить, да терзать станут! Там глядишь, и до Строгановых черед дойдет. Так что погуляем на славу. Пусть не черным воинством владыки Третьего Рима, так в своре поганьского князька языческого!
   — Как бы нам повоевать, да штанов не растерять, — пробормотал Семка и твердо решил скрыться от обезумевшего Офоньки при первом удобном случае.
***
   — Живы-здоровы бывайте, люди православные!
   Подъезжая к небольшому костерку, подле которого сидели хорошо вооруженный казак с молодой, стриженой под мальчика девкой, Семка истово перекрестился и спешился.
   — И тебе чужим куском не подавиться, — при виде одетых как опричники незнакомцев, Василько принялся нетерпеливо поглаживать рукоять сабли. — Заблудилися или даром коней маете?
   — Сам-то кто таков будешь? — не сходя с коня, с вызовом спросил Офонька. — Часом, не беглый ли?
   — Кто? А никто, человек гулящий, казак вольный, вот кто, — бросил задиристо казак. — Тебе до меня какое дело?
   — А девка с тобой чего делает? — не унимаясь, нагло продолжил Офонька.
   — В твои-то годы я не спрашивал, что девка при мужике делает, — усмехнулся Василько. — Но коли не ведаешь, скажу, слухай: девка на мне блох ищет, да суп из них варит. Подведет брюхо, заходи на пятницу в четверг, что в Светлый День накануне поста!
   — Складно загибаешь! — глаза Семки восхищенно заблестели. — И впрямь видать, человек бывалый.
   — Бывалый один черт лукавый, — Василько решительно обрезал неуместную похвалу. — Мы же, слава Богу, есть и никуда деваться не собираемся.
   — Идете куда? — Шешуков, не унимаясь, продолжал свой допрос.
   — Сейчас башку-то откручу, — Василько встал на ноги и решительно двинулся на Офоньку, — тогда в тебе только и останется, что душа царская, да жопа барская.
   — Погодь, погодь, — с распростертыми руками кинулся навстречу казаку испуганный Семка. — Горяч юнош, неразумен, ты уж его, мил человек, прощевай!
   — Для первого разу, — кивнул Василько, вновь усаживаясь подле Аленки.
   — Позволил бы нам с вами погреться, да покушать бы чего дал, за то бы вас и потешил малехо.
   — Что за потеху казать станешь? — спросил Василько и, обращаясь к своей спутнице, ласково коснулся ее руки. — Что, Аленушка, хочешь ли потешиться?
   — Все равно, — опуская глаза, ответила Алена, — лишь бы ты не грустил.
   — Сговорились! — крикнул Василько. — Да не томи, отрывай мухам лапы!
   Семка быстрехонько скинул с себя одежду и, оставшись в одном исподнем, подхватил валявшийся на земле длинный сук, зажал его между ног и принялся скакать на нем вокруг костра, истерично выкрикивая:
 
 
— Лю! Лю! Лю!
По поднебесью медведь летит,
Ушками, лапками помахивает,
Серым хвостиком поправливает;
А в стойле сука в запрягу стоит,
Копытами бьет и рылом мычит…
 
 
   Василько, наблюдая за носящимся на палочке скоморохом, хохотал в полный голос, приговаривая:
   — Дивно, Аленуша! До печенок пронимает! Не зря на потешину согласился. Видит Бог, как дивно!
   А Семка не унимался: отбросил сук и встав на четвереньки, принялся по-собачьи крутиться подле Васильки.
 
 
— Лю! Лю! Лю!
Пошел заяц на войну.
Ложкою стрелял во чисто поле,
Да устрелил великана мертвого,
Хана крымского, царя ордынского.
Кафтан с него снял рогозяный,
Опоясочку с него снял лычану,
Сапоги с него снял берестяные!
Кто богат да скуп: пива не варит,
Нас, молодцев, не кормит, не поит,
Тому — собачью бабку
Да жабью шапку!
 
 
   — Ну, песьи дети, заслужили свою краюху! — смеясь от души, добродушно сказал казак, показывая Дуде на место рядом с собою.
   Семка довольно оскаблился и жадно принялся за еду.
   — Василько! — неожиданно вскрикнула Алена, метнувшись казаку на грудь. —Любимый мой…
   Только потом Василько услышал гулкий, словно раскат грома, выстрел, увидел ухмылявшееся в клубах дыма лицо молодого опричника, стремительно разворачивавшего коня, почувствовал на своих руках слабеющее, безвольно повисшее тело Аленки. И небо, черное, разверзнувшееся звездами, небо неожиданно упавшей на землю ночи…
   — Сука! — в бешенстве заорал Василько и, выхватывая на ходу саблю, с размаха подрубил у коня заднюю ногу.
   Проскакав саженей двадцать, животное стало медленно заваливаться на бок, и запутавшийся в стременах Офонька оказался на миг прижатым к земле. Пытаясь освободить ногу, принялся кромсать бок у обезумевшего от боли коня, безуспешно надеясь вслепую обрезать стремя.
   Завидя подбегающего к нему казака, Офонька съежился, отбросил в сторону нож и, нелепо улыбаясь, вытащил из-за пазухи гербастую подорожную, принявшись испуганно размахивать ей перед своим лицом, словно белым флагом.
   Подоспевший Василько, не говоря ни слова, прижал его руку сапогом к земле, размахнулся, ударил, распластывая голову опричника пополам.
   «Уходит! Уходит!» — видя, как замешкавшийся скоморох пытается поймать испуганного коня, сам себе закричал Василько и, выхватывая из-за пояса подаренный Григорием Аникиевичем нож, почти без надежды послал его в сторону Семки.
   Видя, что нож пролетел мимо, казак в отчаянье завыл, бросаясь к бездыханному телу любимой:
   — Алена! Аленушка!
   Поднял полные отчаянья глаза: неверным шагом, зажимая рукой окровавленную шею, Семка все еще безуспешно пытался взобраться на испуганного, неспокойного коня.
   — Достал-таки нож Аникиевича! — радостно воскликнул Василько, бросаясь к упавшему в кусты скомороху.
   Захлебываясь кровью, Семка умоляюще тянул вперед руку:
   — Пощади…
   Василько плюнул умирающему в лицо и поднял для удара саблю.
   — На Рождество царь Новгород сожжет, — еле слышно прохрипел Семка. — Всему люду смерть лютая…
   — Что, что ты сказал, повтори? — Василько нагнулся над скоморохом, ниже, почти припадая ухом к еле двигавшимся губам умиравшего человека.
   — Новгород, Новгород зимою сожгут… людей передушат… — с трудом прохрипел Семка. — Дочка у меня там. Спаси…
   Василько тяжело поднялся с колен, и по-звериному воя, поплелся к Алене, удивленно смотрящей, как догорающие угли костра все еще тлеют, озаряя ее лицо красною огненной зарею, и никак не могут погаснуть.

Глава 16. Дважды умершие

   К вечеру строгановские хоромы опустели: ни челяди, ни стражи, ни проверенных, испытанных временем слуг. Даже сына своего, Максима, не пожелавшего ночевать на женской половине, Яков Аникиевич отослал в дом к Истоме.
   Яков Аникиевич, суровый, строгий, сидя за широким столом, внимательно читал затейливо писанную царскую грамоту. За осенним, холодным окном темнело быстро, оттого на глаза набегал слюдяной морок, и тогда буквы на грамоте кривились, словно застрявшие в лесной паутине длиннокрылые комары. Строганов протирал уставшие веки пальцами, перемаргивал глазами и уже в который раз принимался перечитывать государев наказ: шубы, шапки, меховые рукавицы…
   Многократно перечитав письмо, Строганов поднес его к яркому свечному пламени и бросил вспыхнувшую бумагу в большую медную чашу:
   — Воля царя для нас свята, да только его гонца у нас не бывало.
   Дождавшись, пока письмо прогорит и вместо бумаги останется лишь горсть пепла, Яков подошел к безутешному Васильке и, прижав руку к его груди негромко сказал:
   — Пока живу, не забуду, что ты для нашей семьи сделал. Отныне будешь для меня вроде брата, — Яков присел на лавку рядом с казаком. — А Семена, за его недогляд, накажем люто; сего же числа Григорию отпишу. Мы его на цепь посадим, чтобы лучше грех свой уразумел!
   — Как с Новгородом быть? — Карий подвинул к Строганову чашу с остывшим пеплом. — Что, ежели опричник правду сказал?
   Яков Аникиевич перекрестился и залил пепел густым красным вином:
   — Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.
   — Надо предупредить Новгород, Яков, — Данила взял купца за руку. — Кровь их на нас ляжет.
   Строганов посмотрел в глаза Карему холодным, трезвым взглядом:
   — Они, Данила, уже мертвы. Понимаешь? Нет, не понимаешь! — Яков ударил ладонью по столу. —Да к ним хоть сам ангел с небес спустися, они и то поверить не посмеют, что Иоанн по зиме в Новгород словно волк в овчарню придет!
   — Почему же не поверят? — удивился Карий. — Неужто в любовь царскую более веруют, чем во Христа?
   Яков скривил рот:
   — Христос где? На небе. Милостивый, милосердный, но на небе. А на Руси кто? Иоанн. Владыка живота, который волен убивать по своей прихоти! — столкнувшись с колючими глазами Данилы, Строганов отвернулся. — Не понять этого тебе. Другой ты.
   — Почему ж другой? — процедил Карий сквозь зубы. — Из плоти да из крови, как и остальные. Так что пойму, ежели объяснить захочешь.
   Строганов вскочил с лавки и в ярости швырнул на пол чашу, наполненную вином и жженой бумагой.
   — Хорошо, слушай да не переспрашивай. Всеми делами в Новгороде заправляет архиепископ Пимен, что год назад требовал на соборе низложить митрополита Филиппа. Царев пес, такой будет подыхать, а сапоги хозяйские лизать не перестанет. По его рвению холопскому все жалованные Новгороду грамоты царю возвращены были. Это его предупредить о царской расправе хочешь? Или дерзнешь вече собирать? Так в помине нету его. Кончился господин Великий Новгород, измельчал да гноем изошел. А сами новгородцы теперь заняты тем, что друг на дружку поклепы чинят, да ябеды про измену сочиняют.
   При этих словах доселе молчавший Василько вздрогнул и, перекрестясь, упал подле Строганова на колени:
   — Батюшка Яков Аникиевич, Христом Богом тебя прошу, отпусти ты меня в Новгород. Все, кого любил я, давно уже в Царствии Небесном, так может, и я за подвиг прощения сподоблюсь, — казак разрыдался, по-детски уткнувшись в колени Строганова.
   — На верную погибель идешь, — Яков ласково погладил Васильку по голове. — Запытают, глаза выжгут, а после забьют до смерти. Опомнись…
   — Вместе пойдем, — негромко сказал Карий. — Коли насядут, так отобьемся, уйдем, как от вогулов ушли.
   — Нет, Данилушка, тебе нельзя, — испуганно прошептал казак. — Завидят тебя, в истине моей усомнятся! Я ж юродом к ним пойду, вроде Давыдки Калачника. Авось дурачку-то Божьему и поверят.
***
   — Красно кругом нынче… Разлилась рябинушка пожарами, — Савва посмотрел на бесконечные, пробивающиеся из глубин вечереющего леса яркие огни рябиновых ягод. — И снег долго не ложится. Быть стуже лютой.
   — По мне все одно, какой зиме быти, — ответил Василько, ласково гладя коня по гриве. — Вот ты, Савва, как из земель строгановских выходить станем, не мешкая, со мной распрощаться да ворочаться назад поспеши. Скоро волки начнут в стаи складываться.
   — Нет, Василько, с тобой в Новгород пойду. Вдвоем-то сподручнее будет. А коли живы останемся, так вместе и воротимся.
   Казак посмотрел на Снегова добрым, извиняющим взглядом, как смотрит отец, слушая не вошедшего в годы сына.
   — Лошадей куда девать станешь? Продашь, али на произвол бросишь? Нет, им домой надобно, ко своим возвернуться. Да и пожитки мои казацкие божьим странникам не раздашь, — Василько потряс саблею и указал на пищаль. — Не хочу, чтобы в лихие руки пристроились. Этим, брат, много невинной кровушки пролить можно. Так что ворочайся назад с Богом.
   — Лошадей на время в деревне пристроим, оружие в монастыре схороним, — возразил казаку Снегов, убеждая себя, что именно ему уготовлено пройти этот путь. Савва желал принять достойную, мученическую смерть, отдав свою душу во имя спасения других. — С тобою в Новгород пойду. Не проси о другом.
   Василько посмотрел на притихшего послушника, и осуждающе покачал головой:
   — Никак венец мученический стяжать хочешь? — Грех это, Саввушка, не мне про то говорить. Не преждевременной да лютой смерти, жизни искать надобно.
   — Как же ты, Василько? Разве сам не на муку себя обрекаешь, не себя ли ведешь?
   — Такова знать моя казацкая доля, — Василько прямодушно посмотрел на Снегова. — Сам про то, Саввушка, ведаешь, что больше всего искал я счастия да вольной жизни. Только душа-то во мне умерла, да смердит внутри, что свет белый не мил.
   Василько смахнул слезы:
   — Когда Акулинушку волки задрали, так я от горя ополоумел, удавиться хотел. А вот убили мою Аленушку, поплакал малехо и ничего, не рехнулся. Хотя, Саввушка, ее мне жальчей. Ох, как жальчей! Да, видно, так усмотрел Бог, чтобы казак Василько не с девкой, а с плахою повенчался.
***
   Из Великого Устюга, голодного да запуганного внезапными опричненными наездами, в спокойный и сытый строгановский Сольвычегодск тайком пробирался Ивашка Медведчик, получивший такое прозвище по своему здоровенному медведю, с которым, почитай, исходил весь русский Север.
   Ивашка слыл знатным звериным скоморохом, однако не брезговал показывать и блудливые сценки со сквернословием, потешая крестьян татарскими бельмесенами. Ивашка был нечист на руку и падок до плотского греха, при возможности не отказывая себе испортить непутевую девку, соблазнить дешевым подарком сироту или завалить на сеновале чужую женку. Зачастую это заканчивалось жестоким избиением Ивашки деревенскими парнями, и если бы не прирученный медведь, охранявший его словно собака, давно истлевать бы Ивашке где-нибудь за сельской околицей с проломленной головой.
   Несколько лет он безбедно прожил в Новгороде, потешая зажиточных купцов да заморских гостей, охотно плативших за невиданную медвежью потешину. Сытно да беззаботно проходила Ивашкина жизнь, покуда в Новгород не пришел лютый архиепископ Пимен, обязавший рвать скоморохам ноздри, а пойманных за своим ремеслом вторично — лишать каленым железом глаз.
   «Дурья башка, да коровье вымя», — ругал Ивашка в сердцах, за то что упустил свое счастье, вовремя не отплыв с медведем за море. «Ничего, — пробираясь через лесные заросли по звериным тропам как мог, утешал себя скоморох, — проберусь в Сольвычегодск, за зиму пообрасту малехо жирком, а весною на Камень подамся. Строгановы медвежью потеху высоко ценят, а им не то что Пимен, но и сам черт не указчик!»
   Вдруг из-за кустов, с высокого лесного холма, выходящего на дорогу, Ивашка заметил двух всадников, неспешно подъезжающих прямо к нему, подставляя себя под верный выстрел.
   — Благодарю Тебя, Господи! — Ивашка перекрестился, поднимая украденный на заставе самопал, и обращаясь к медведю, радостно зашептал. — Сейчас, Миша, уложу того, что с пищалькою, а монашек, даст Бог, сам со страху усерется! От Строгановых не с пустою мошной едут!
   Ивашка изготовился, второпях перекрестил самопал и, целясь в казака, выстрелил…
   Василька взмахнул руками, качнулся в седле и стал медленно валиться на землю.
   — Господи! — в отчаянье закричал Савва. — За что?! В ответ из кустов донеслось звериное рычание и показался медведь, грозно идущий к Снегову на задних лапах. Не мешкая, Савва подхватил Василькину пищаль и выстрелил, почти не целясь.
   Медведь жалобно застонал, сделав навстречу послушнику несколько тяжелых шагов, и рухнул замертво, шумно подминая большим телом пустые ветви.
   Савва скинул шапку, подкладывая ее под голову умирающего Васильки.
   — Отбегался казак… видать не судьба поюродить, — Василько улыбнулся сквозь набегающие слезы. — Любо пожили с Данилою… как у Христа за пазухой. Поклонись за меня, коли свидитесь… а еще Григорию Ани…
   Он затих внезапно, оборвавшись на полуслове, как вниз срывается птица, убитая влет.
***
   Новгород встретил Савву неожиданно покрывшим землю снегом и ледяным ветром. Еще подходя к городу, послушник заметил, как над воротами мечутся вороньи стаи, с пронзительным криком сталкиваясь друг с другом в воздухе.
   Некогда вольный да хлебосольный Новгород больше напоминал город, в котором долгое время свирепствовала чума: стоявшая у ворот угрюмая стража обыскала послушника и немедля отвела для проверки в съезжую избу. Потом, выяснив, что у Саввы есть секретное донесение для архиепископа, повели на Пименов двор по холодным, пустынным улицам с редкими прохожими, поспешно прятавшимися от стражи.
   Архиепископский двор, сильно разросшийся за прошедший год, стал для Новгорода непререкаемым центром власти, откуда осуществлял жесткое правление городом архиепископ Пимен. Кроме самих хором, на Пименовом дворе плотно жались друг к другу многочисленные постройки и пристроечки с известным и неведомым Савве назначением: приспешными кельями, поварнями, большими и малыми житницами, башнеобразными повалушками, кельями подьячих и черных попов, приказом судных дел, ледниками, конюшнями.
   — Увидишь владыку, сразу на колени вались, — участливо подсказал с изрубцованным лицом немолодой стражник. — Да гласом отвечай смиренным, все одно, что дитя лепечущее. Даст Бог, помилует владыка.
   Крупный, с седыми, вьющимися волосами и большой окладистой бородой, стареющий Пимен напоминал грозных ветхозаветных патриархов, одним видом внушая священный трепет. Робея перед исполином, Савва не заметил сам, как оказался на коленях перед грозным архиепископом.
   — Глаголь, раб, откуда пришел и почто дерзостно посмел владыку побеспокоить?
   — Прознал я, недостойный, про то, что по Рождеству замыслил царь на Новгород с погромом идти, — прошептал Снегов и сам испугался своих слов.
   — Громче, раб, — крикнул Пимен, — говори яснее, кто тебя надоумил поклеп на государя нашего, Иоанна Васильевича, возвести?
   — Василько про то поведал, казак, — растерянно пробормотал Савва, — с опричником он повздорил, да случайно и убил, а тот, перед смертью, перед нимто и раскрылся.
   — Вот как! — яростно закричал архиепископ. — Стало быть, ты тоже помогал убивцу человека государева беззаконно смерти придать?
   — Не зрел того очами, — Савва перекрестился и рухнул ниц. — Но прослышав, к тебе поспешил, владыко!
   — Ведаешь ли, раб, что за навет, да за донос ложный бывает? — Пимен подошел к Снегову и ткнул в спину острым посохом. — Яко поганую муху иглою накалывают потехи ради, так и лжеца, в науку неразумным чадам, сажают на кол!
   Неторопливым жестом Пимен подозвал к себе стоящего неподалеку архиерея:
   — Про сказанное немедля в Москве сведайся. Сегодня же отряди гонца к Вяземскому, да на подношение сто рублев выдай, — Пимен задумался и кусая губы, продолжил. — Нет, пожалуй, для князя мало. Возьми-ка втрое. А послушника сего покудова определи в ледяную яму. Да коли выпадет свободный час, о деле с пристрастием допроси.
***
   Минул месяц, как Савва томился в лютом заточении, перекочевывая из одной ледяной ямы в другую. Пост близился к концу, и крестьяне из окрестных деревень спешно свозили свежую убоину на архиепископский двор.
   — Страдания со смирением да благодарностью принимай, терпи, коли за правду страдаешь, — завидев изможденного голодом да стужей послушника, приговаривал старый келарь. Затем недовольно осматривал ставшие тесными от поклаж стены, охал и принимался заученными прибаутками подгонять нерасторопных крестьян, сгружавших завернутые в рогожки говяжьи и свиные четверти. — Давай, родимые, воз рассыпали, да два нагребли!
   — Ужо и так все выгребли, — недовольно огрызались мужики, но, пугливо посматривая на превратившегося в тень послушника, старались сгружать спорей. — Умерил бы владыко чрево свое, да пожалел нас, грешных. Ноне по деревням-то с голодухи пухнут, щи пустые из единой капусты да крапивы хлебают. Всех коров порезали, теперь и забелить щи нечем.
   — Тако и отощали! — посмеивался в ответ келарь. — Мурла красные, небось, не на крапиве нажрали? Знаю, истинно ведаю, что по лесам шастаете, да воровски зверье промышляете!
   — Куда там, попробуй сунуться топереча в лес, — испуганно открещивались мужики. — За добытого зайчика у самого живьем лопатку вырежут да и отведать заставят.
   — Како иначе, родимые? — удивился келарь. — Али не ведаете того, что не по достатку еда — та же беда? Вам, стало быть, на роду написано брюхо в голоде соблюсти!
   Выпроводив крестьян, келарь внимательно оглядел яму:
   — Некуда девать тебя, болезный. Теперь с убоиной бодрствовать да о спасении молитвенно радеть станешь.
   Снегов встал на колени, протягивая келарю трясущиеся, обмороженные руки:
   — Определи в застенок, батюшка, али к татям в тюрьму. Не могу больше на льду почивать, насмерть закоченею.
   — На все воля Божья, — участливо вздохнул келарь. — А выпустить тебя отсюдова никак нельзя. Молился бы лучше за здравие милостивого владыки нашего Пимена, что за слова твои крамольные пытать тебя не велел!
   Келарь перекрестился и принялся затворять яму.
   — Помилосердствуй, батюшка! Христом тебя молю… не виновен, истинный крест, не виновен!
   — Не виновата курочка, да грязна улочка, — бросил на прощание келарь и заложил в петли засов.

Глава 17. Ибо жатва созрела

   По Рождеству ударили лютые морозы, такие, что на лету замерзали птицы и, будто в горах, расходилось по окрестностям гулкое эхо. И день и ночь над Новгородом являлись неведомые и невиданные прежде знамения: то встанет полная белая радуга, то воссияют в небесах три солнца и разом померкнут, а по ночам спускались от луны на землю огненные столбы, или посреди звезд складывались в пылающий в полнеба крест.
   Лишь стужа спала, как по Новгороду поползли невероятные слухи, что взяты в кольцо бессчетным стрелецким войском и каждого, кто ищет бежать из города, тут же донага раздевают и, перебив ноги, оставляют на корм собирающимся бессчетным волчьим стаям. Люди шептались, суетливо крестясь, и спешили в церкви молиться за здравие государя и умягчение грозного его сердца. Наступившие Святки стали на удивление тихими и богомольными.
   Взамен лютых морозов в Новгород пришла неожиданная оттепель, стремительная, словно ранняя весна. В считанные дни на Волхове вскрылся лед и, вместо увязающих в снежном месиве саней, люди стали перевозить поклажи на лодках. Новгородцы сочли наступившие теплые дни за благой знак. Все ждали чуда, но никто не мог сказать, каким оно должно быть.