проснулись --мы на печке спали -- от крика... А сельцо наше, Злынцы, на
отшибе. Волки по ночам забегали. Да и людишки, известно, до чужого добра
охочи... Купил я, одним словом, на толчке старинный пистолет,
гладкоствольный, без мушки, -- толковали, таким бары друг дружку
угробляли,,. Проснулся я, значит, от крика. Зотушка босой, ротишко
перекосило, -- хвать пистоль. А пистоль завсегда под рукой лежал, в ларце,
Выскочил из хаты, заорал что есть мочи: "Выходи! Стрелять буду!"
Зотушка, понял я потом, вечерних бабкиных разговоров наслушался. Места
наши болотистые, матушке моей, покойнице, все черти болотные мстились...
"Выходи!" Молчат. Он, значит, в кусточки, в злого Духа -- ба-бах! На него
оттеда кошка -- прыг.
Старик утер ладонью свои мутные, слезящиеся от смеха глазки.
-- В бабку он. То кошку за злой дух примет. То ужака за гадючку,
прибежит из лесу -- аж зайдется от крику: укусила-де, пухнет рука, пухнет.
Старик посмотрел куда-то в потолок и спросил, пожав плечами, скорее не
Ермакова, а самого себя:
- Жизнь, что ль, переменилась? Я был не из самых пужливых, -- он сжал
свои кувалды-кулаки. - А как только чуть оперюсь, меня жизнь по темечку
слегой... Вторую коровенку мечтал приволочь к себе на двор -- от
раскулаченных. Не дали! Для чего ж раскулачивали? Как-то мужичка принанял
овес убирать. Едва откупился от высылки. Думал, не дадут Инякиным подняться.
Каюк! Ан Зотушка вынырнул... Кто б подумал? Зотушка! Квартира-- палаты. Как
у шаха персидского. Обстановка новая, ерманская, Полировка как зеркало.
Деньжат гребет... Что я, бывало, в год, он -- в месяц. Работниц, вон, двоих
держат, хоть сама-то цельный день только и делает, что меняет серьги на
климзы... как их?., ну да, клипсы. Поговаривают, еще девку принаймут --
вызовут дачку охранять и для посадок на участке,.. Чего? Я только второй
год, как к Зотушке прибился. Обида.. Кто вынырнул? Не Степан, не Тихон.
Зотушка... Ну да ладно... Одним двором зажили... -- снова возгласил он
молитвенно. .
Ермаков задышал открытым ртом.
"Зотушка вынырнул. Самому не удалось стать кровососом. Прищемили лапу.
.Зотушка вынырнул.. ."
Шофер Ермакова. гнал вездеход напрямик по перекрытому -- ремонтировали
мостовую -- проезду. Машину швыряло. Талая вода под колесами шуршала,
чудилось Ермакову, как клубок змей. Вот на чем буксовали полуспущенные для
езды по бездорожью шины вездехода со стертыми протекторами!
-- Давить их! Давить! -- вырвалось у Ермакова, то и дело хватавшегося
за дверцу кабины.
С Зотом Ивановичем Ермаков встретился на другое утро в приемной
председателя исполкома Моссовета, куда Ермаков был вызван на заседание.
Ермаков сдержанно извинился за вчерашний до времени, уход ("Отец твой
довел... Ликерчиком..."), попросил Зота Ивановича выйти с ним в коридор
потолковать. Они остановились у подоконника. Ермаков достал записную книжку
и ровным, на одной ноте, голосом перечислил железобетон, который. можно было
бы без ущерба для строительства перебросить на участок, где вот уже какой
день простаивала первая в городе комплексная бригада.
Ермаков перелистывал книжечку, а цифры называл на память. Главным
образом, те, откуда его тяжелые грузовики - дизеля, еще не успели увезти
перекрытия...Искоса посматривал на Зота Ивановича, который при каждом хлопке
двери поднимал голову и кивал входившим.
Зот Иванович слушал рассеянно, полуприкрыв глаза. Он знал по
многолетнему опыту: Ермаков жаловаться на него не станет, хоть режь его на
части.
Ермаков, человек самолюбивый, и в самом деле считал для себя зазорным
искать в Главмосстрое, а тем более в ЦК управу на такую, по его мнению, тлю,
как Инякин. "Сам не совладаю с Зотом, что ли?"
Круглое желтоватое лицо Инякина с отягченным жирком подбородком и
всегда-то казалось Ермакову тусклым. А сейчас оно вообще ничего не выражало.
Даже усталости. "Не лицо,-- раздраженно мелькнуло у Ермакова,-- а коровье
вымя. Попробуй пойми, какие чувства обуревают коровье вымя".
Бас Ермакова становился все более ироничным.
Звонок на заседание прервал его. Заседание длилось, казалось,
бесконечно. Ермаков устал. В голове не было ни одной мысли. Точно она ватой
набита. До сознания доходили лишь раскаты Инякина: "Понятно! Понятно!
Зот Иванович, как известно, был не только человеком редкой понятливости
-- он неизменно подчеркивал свою понятливость. Стоило председателю исполкома
перестать говорить, перевести дух, Зот Иванович тут же вставлял свои
"понятно-понятно!", звучавшие исступленной клятвой: "Твой я! твой!.."
"Два брата-супостата", называл инякиных Акопян. "Прозорлив Ашот!"
Ермаков порывисто потянулся за портсигаром, как всегда, когда его
осеняла какая-то мысль.
Игорь Иванович, помнится, звонил в ЦК, вообразив, будто он, Ермаков,
душит подушкой новорожденные бригады. Не остыл бы дорогой подкидыш в своем
рвении, дозвонился бы до первого: стоит ведь Инякину услышать в Заречье шум
хрущевских лимузинов, он бросит сюда все на свете. Застрянут в грязи дизели
-- он попытается на своем горбу плиты тащить. Надорвется под ними, а
потащит. Всех бухгалтеров в грязь выгонит, всех сердечников в гроб загонит,
но заставит машины плечом подпирать да кричать: "раз-два, взяли!.." Или он
ошибается в Инякине, или завтра с рассветом придут сюда дизели с
железобетоном...
Под Москвой, в ополчении, Ермаков однажды спас свой стройбат от
окружения тем, что вызвал огонь батарей "на себя".
Не тот ли это случай, когда, он снова может спасти дело, вызвав огонь
на себя?
Рискнуть?!
Вернувшись к себе в кабинет, Ермаков позвонил Игорю Ивановичу, пробасил
с вызовом: -- Ну как, дозвонился к Генеральному строителю, де, такой-сякой
Ермаков... А?!
Некрасов не стал разговаривать, бросил, видно, трубку..
Ермаков ощутил холодок между лопатками. "Ох, дадут по мне залп! Из всех
орудий..." Но тут же пробормотал успокоительно:
--Ничего-ничего, Ермаков, у тебя шкура толстая...
Назавтра он приехал в Заречье к семи часам утра.
Отпустив машину, остался у дороги, ведущей к корпусам. Тьма чернильная.
Ветер сырой, слякотный. Мимо проносятся, точно их вихрем подхватило, фары.
Скачут, скользят. Белые. Желтые. Круглые. Подслеповатое.
Хоть бы кто завернул на стройку!
"Одноглазка, сюда?.. Вот- медленно тащится не иначе полна коробочка".
Мимо.
"Придут дизели?"
"Неужели я ничего не понимаю в людях?" . Мимо Мимо! Мимо!!
"Ч-черт!.." Какие-то фары, круто, как прожекторы описав полукруг,
свернули с шоссе на "дорогу жизни". Вот они ближе, ближе... В слепящем свете
их видно, как несется наперерез дождь не дождь, снег не снег. По тому, как
легко, волчком, вертанулись фары, Ермаков нонял -- идет легковушка. "Кого
это в такую рань?!"
Автомобиль затормозил у ног Ермакова. Приоткрылась дверца, послышался
нервный голос Зота Ивановича:
-- Ждешь?
-- Жду, -- помедлив, пробасил Ермаков и зевнул в руку: мол, я вовсе не
обеспокоен.
-- Кому обязаны? -- спросил Зот Иванович, с силой хлопнув дверцей.
Ермаков ответил сонным голосом: -Кто его знает? Как снег на голову...
-- Кто сообщил?
--Подкидыш, наверное... --сладко зевнул в руку.
Лицо Зота Ивановича забелело поодаль и снова пропало в темноте. Заурчал
автомобильный мотор, до Ермаков а донеслось: -- Узнаешь, что выехали, --
звони!
Ермаков направился к подъезду, почти убежденный -- придут дизели.
И точно. Два спасительных белых огня медленно, с достоинством,
развернулись к "дороге жизни". Сзади подоспел еще один грузовик, освещая в
длинном, как санитарные носилки, кузове серые плиты перекрытий. За ними
выстраивалась целая колонна.
Ермаков не выдержал, выскочил из треста (в тресте, кроме ночного
сторожа, ни души) без шапки, в расстегнутом пальто. Закричал, сложив руки
рупором: -- Эй!-эй! На какой корпус?.. Точненько! Налево, четвертый по
счету.
Мимо, рыча и обдавая его перегаром солярки, протащился один дизель,
другой...
-- Дава-ай, ребятки!
Ермаков ворвался, задыхаясь, обратно в кабинет, набрал номер Акопянов.
В трубке послышался сонный голос Огнежки: -- Слушаю вас.
Ермаков хотел прокричать: "Ура! Везут!" --но тут же у него мелькнуло:
может, разыграть ее? Сказать, чтоб бежала на корпус, там безобразие на
безобразии... Но неожиданно для самого себя взревел в восторге своим
оглушающим басом единственную строчку из старого польского гимна, которую он
знал:
- Еще Польска не сгинела!..
- Что?
-Еще Польска не сги-и...
-- Вам что, товарищ?
-- Польска, говорю, не сгинела.
-- Ермаков?
-- Ермаков! Ермаков! Марина Мнишек чертова!
Пулей на царство! Железобетон пошел! Потоком!







    Часть вторая








    Е Р М А К


































Сколько раз Ермаков хватался за телефонную трубку, чтобы поток
железобетона не иссякал? Сто? Тысячу?
Однажды телефонная трубка выскользнула из его лапищи, и он начал
заваливаться боком на дощатый стол прорабской. Огнежка, вскрикнув,
подхватила
Ермакова под руки, уложила поперек прорабской на фанеру, на которой
было начертано красной краской: "Кирпич стоит 32 копейки. Береги его..."
Черная эбонитовая трубка от удара об пол треснула. Огнежка вертела ее в
руках, дула в нее. Телефон молчал.
Когда Огнежка, бегавшая вызывать скорую помощь, вернулась в прорабскую,
Ермаков уже снова сидел за столом. Щеки его порозовели. Он согласился
доехать на санитарной машине лишь до треста. Прошел к машине, горбясь, унося
на своей широченной кожаной спине оттиск едва различимых красных букв.
Единственное, что удалось Огнежке, -- эта настоять на том, что Ермаков
после работы поедет не домой, а в ночной санаторий ГлавМосстроя, корпуса
которого они сдали к открытию XX партийного съезда.
Ермакову измерили давление крови и тут же уложили на топчан, застланный
клеенкой. Не разрешили даже дойти до палаты. Принесли брезентовые носилки.
Испуганный чем-то главный врач, старик в коротеньким, выше колен, халате,
сообщил по телефону в трест, что Ермакову нельзя вставать с постели по
крайней мере месяц-два.
Утром Ермаков поднялся и как ни в чем не бывало принялся за свою
обычную гантельную гимнастику. Гантели разыскал в кабинете физкультуры.
Главный врач, услышав об этом, промчался по двору вприпрыжку, надевал пальто
на бегу. Он отыскал Ермакова в телевизорной комнате.
В открытой до отказа фрамуге свистел ветер. Он заносил снежок. Снежок
сеялся и на натертый до блеска паркетный пол, и на обнаженного, по пояс
бронзового Ермакова, и на старика врача, который жался к стене, подняв
воротник зимнего пальто и крича Ермакову, чтоб тот немедля прекратил
самоубийство...
Но как только врач пытался приблизиться к Ермакову, тот выбрасывал руки
перед собой:
-- О-одну минутку!.. Наконец Ермакову снова измерили давление.
Тяжелейшие, с гантелями, упражнения привели к исходу неожиданному: кровяное
давление упало. Врач трижды накачивал красную резиновую грушу прибора и
каждый раз недоуменно пожимал плечами.
Из душевой кабинки Ермаков вышел "практически здоровым", как официально
подтвердил старик врач, который все ходил вокруг Ермакова, потирая озябшие
руки и разглядывая его с изумлением деревенского мальчишки, впервые
увидевшего паровоз.
На другой день в ночной санаторий вызвали профессора-консультанта,
известного ученого-сердечника. Он остучал выпуклую, как два полушария, грудь
Ермакова длинными, с утолщениями на сгибах, пальцами виртуоза. Время от
времени замечал что-то главному врачу на латыни; от которой Ермакову
становилось не по себе. Скрывают от него, что ли...
-- Перейдете вы когда-нибудь на русский? -- вырвалось у него.
Черные, похожие на влажные маслииы, глаза профессора взглянули на
Ермакова скорбно. Нет, просто возмутительно скорбно. Не глаза, а какая-то
вековая еврейская скорбь. Смотреть так на Ермакова?! "Гляди веселее!" --
хотелось крикнуть ему.
Укладывая свои инструменты в кожаный саквояж, профессор наконец
разъяснил:
Сердце изношенное. Сказались тяжелое ранение и контузия на войне, но в
результате упражнений с гантелями чудовищно развитая сердечная мышца стала,
по выражению профессора как бы крепостной стеной, ограждающей усталое и
больное сердце от казацких набегов жизни.
-- Теперь я верю, что вы и в самом деле первый каменщик в государстве!
Возвести этакую стеночку!
Он окрестил Ермакова фанатиком утренней зарядки, заметив с грустной
улыбкой, что в его практике это первый случай фанатизма, который принес
пользу.
-- Впрочем, -- поспешил добавить он, продевая руки в поданную Ермаковым
шубу, -- крепостные стены в наш век не защита. И советую вам помнить об
этом.
-- Э! -- Ермаков нетерпеливо потянул его под руку к машине, чтоб тот не
успел впасть в свой прежний, могильный тон. -- Коль суждено, лучше
грохнуться скалой, чем рассыпаться трухой.
Ермаков умчался б из санатория немедля, если бы его одежда не оказалась
запертой в кладовке. Выпросил казенные валенки. Умолил врача подпустить его
к телефону, набрал номер Инякина, но, увидев в дверях врачебного кабинета
Огнежку, бросил трубку.
-- На прогулку, Огнежка, на прогулку!
Огнежка шла впереди Ермакова по лесной опушке. Тропинка, наполовину
занесенная снегом, присыпанная хвоей, вела к сосновому бору, который синел
за озерами. Навстречу проносились лыжники в ярких цветных свитерах,
спешившие вернуться дотемна. Один из них, с обледенелыми бровями, крикнул
Огнежке весело:
-- Э -эй, красная шапочка! Куда ты в лес с серым волком?
Бодряще пахнуло морозцем. Стало светлее, праздничнее: словно кто-то
взял огромную малярную кисть и брызнул солнечной охрой на придавленный
снегом сосняк.
Ермаков дышал тяжело, с хрипами, и Огнежка укоряла себя в черствости.
"На стройке не замечала у него одышки... И вообще вела себя с ним как дура,
надо не надо досаждала ему..."
А он, отводя от лица Огнежки колкую, в наледи, ветку ели, прогудел на
весь лес торжествующе:
-- Живе-ом!
Огнежка оглянулась на возбужденного розовощекого Ермакова, испытывая
радостное изумление перед человеком, который из-за болезни мог бы беззаботно
жить на большой пенсии, но который каждое утро отвоевывает себе право на
трудную жизнь. На адски трудную жизнь.
Она поправила на Ермакове взбившийся шарфик, застегнула на крючок его
кожаное пальто, скрипучее и негнущееся, как рыцарские доспехи.
Возьми сейчас Ермаков ее руки в свои -- кто знает, отняла бы она их или
нет.
Пальцы Огнежки коснулись плохо выбритого подбородка Ермакова. Она
смятенно отдернула руку и заговорила излишне торопливо, что зря, мол,
Ермакова подпускают к телефону, не для этого он в санатории.
Ермаков отозвался благодушно:
-- Ничего не попишешь. Коли власть... коли сердчишко, -- поправился он,
-- сердчишко у нас, строителей, дрянь, приходится отдуваться сердечной
мышце.
Огнежка так круто обернулась к Ермакову, что оступилась в сугроб.
Вытряхивая рыхлый снег из резинового ботика, она заметила, что, по ее
мнению,Сергей Сергеевич отыскал сердце не с той стороны.
-- Сердце, как известно, слева, -- сказала она. -- Что я имею в виду?
.. Ну, к примеру, Староверовых. Помните, Нюра какой приехала, Сергей
Сергеевич?..
Ермаков показал рукой на красногрудого снегиря, который сел на куст
можжевельника; покачался, как на качелях, вверх-вниз, затем перескочил на
другой -- и снова вверх-вниз. С елей стряхивались оранжевые в закатном
солнце хлопья, они падали вниз медленно, еловно в дреме, бесшумно исчезая в
ноздреватом снегу,
Огнежка умолкла на полуслове. Он ее не слушает!
Она волнуется, собралась, можно сказать, исповедоваться перед ним. А
он...
Огнежка пошла по тропинке быстрее, глядя, как гаснет над лесом
проглянувшая было заря.
Ноги мерзли. Бас Ермакова за спиной теперь уже почти раздражал.
-- Кавказская речка, Огнежка, перекатывает камни, кипит. Горы таят в
себе грохот камнепада, осыпи. Прелесть русской природы, Огнежка, в том, что
она ненавязчива.. Люблю тишину, покой. Недаром молвится на Руси:
"Тишь-благодать".
Он заспешил вперед, к леску, показал в сторону березки и сосны: они
тянулись вверх, чудилось, от одного широченного корня, гигантской рогаткой,
нацеленной в зарю.
-- Смотрите, Огнежка, какие поднялись! Видать, расти вместе лучше.
Здоровее. А?..
Ермаков не сразу понял, куда пропала Огнежка. Наконец разглядел за
дальними кустами, на тропинке, ее каракулевую шубку.
-- Стой! Ку-да?! -- "О Нюшке не стал слушать? Да что такое Нюшка, чтоб
из-за нее?!"... -- Сто-о-ой!!

... Нюра Староверова часто заходила в районную библиотеку и просила
дать ей "что-нибудь про любовь". Ее библиотечный формуляр, вернее, несколько
формуляров, вложенных один в другой, были испещрены названиями книг, о
которых библиотекарши могли с уверенностью сказать, что они "про любовь".
Как-то Нюра увидела на побеленных дверях библиотеки необычное
объявление. Организуется конкурс читателей на лучший отзыв о пьесе. Пьеса
шла в драматическом театре. Ее хвалили в газете "Правда" Нюра подумала: коли
хвалят, значит пьеса хорошая. К тому же слышала, про любовь. Нюра купила два
билета, объяснила мужу кратко: "Хвалят".
В театр Староверовы направились под ручку, подшучивая над собой:
давненько под ручку не прогуливались! Обратно шли молча, поодаль друг от
друга, каждый жил своими заботами.
Спустя недели две в комнату Староверовых постучались. Вошла
возбужденная -- зеленые глаза сияют -- Огнежка. Размотала свой красный
шарфик. Спросила у Александра, дома ли жена. Нюры не было. Огнежка, ни слова
не говоря, включила трансляцию, и спустя несколько минут в черной тарелке
репродуктора зашуршало, затем знакомый суховатый голос Игоря Ивановича
Некрасова объявил: "Первое место на конкурсе районной библиотеки занял отзыв
Анны Староверовой..."
Александр не мог ничего понять. Какой Cтароверовой? Нюры? Какой, отзыв?
Какой пьесы? А, это та мура, где муж бросил жену... Постой, кто там кого
бросил?.. А, сошлись из-за ребенка...
Огнежка достала из картонной папки несколько тетрадных листочков,
скрепленных белой ниткой, протянула Александру. Александр отошел к окну.
"Дорогие товарищи! -- жадно читал он, вытянув шею. Извиняйте, если я,
рядовая работница, подсобница каменщика, напишу вам письмо.
Образование у меня семилетка. В техникум, правда, подала заявление, да
не
знаю еще, буду учиться, нет ли. Как сложится.
Не в обиду вам скажу, а чтоб самой разобраться. Когда я приехала ваш
город, -- дело прошлое, -- заморыш заморышем, с малым ребенком на руках,
приютила меня одна хорошая женщина. Отходила меня, а потом учила меня своей
правде: "С мужем живи, а камушек за пазухой держи..."
А со зла, бывало, и так скажет: "Мужу-псу не открывай душу всю".
Я тогда была почти малолеток, прямо из детдома. Думала: как же это я
буду жить со своим Шурой, а сама держать против него за пазухой камень? Не
жить одной душой. Вреднеющей казалась мне Ульяна; правда, это у нее от
темноты и необразованности и от того еще, что жизнь у нее сложилась не так.
Ну вот, пошла я на пьесу. Конкурс по ней объявлен, думала, значит,
необычная. И что я увидела?! По пьесе выходит, пусть у отца с матерью жизнь
вовсе не склеивается, не любят они друг друга, а ради детей, говорит,
живите. Не любишь, а живи, терпи.
Мать для счастья своего ребенка на что только не пойдет, будет
голодать-холодать! Если надо, жизнь отдаст. Но вот протужить все годы. С
постылым! Так ведь нет же большего вреда для ребенка, который сразу увидит
-- дети все видят!-- что их мать и отец живут, как принудиловку отбывают.
Вот уж когда по-настоящему свое детище на горе готовишь, вырастишь его
скрытным, лживым.
А фальшь и в семи щелоках не отмоешь.Что же такое получается, товарищи?
Оказывается, не только тетка Ульяна, но ученый человек, писатель, наставляет
меня: ради детей живи с изменщиком, с поганцем-вруном, с выпивохой живи, ну,
а камень, конечно за пазухой держи. Как тут обойдешься без здоровеной
каменюки. Ради нашего будущего, значит, хоть какая ложь - не ложь!
Так неужто тетка Ульяна права? Как хотите судите. Не верю я этому!
Смотрю я вокруг себя и вижу, что люди, которые хотят себя уважать, не
так живут, как этот писатель и тетка Ульяна советуют...
А тля всякая оправдание завсегда ищет, чтоб хоть во лжи жить, лишь бы в
сытости. Если я, подсобница каменщика, знаю это твердо, как же писатель не
понимает? Пусть не обижается,-- гремит он, как жесть на ветру. И все!
Извиняйте, дорогие товарищи, если что не так.
К сему Нюра Староверова".
Александр взглянул на Огнежку оторопело
Он был поражен не столько самим письмом ("Нюра и не такие коники
выкидывала"), сколько тем, что жюри присудило ей первую премию.
Нюре -- первую, а учительнице, которая у Нюры экзамены принимала за
седьмой класс,-- вторую.
Он, Александр, подсмеивался над Нюриным синтакcисом - но ведь всякий
видит, что жена его в каменной кладке сильнее, чем в грамоте. А дали первую!
Вторично Огнежка приехала в общежитие недели через две, привезла Нюре
книги. "Честные", как она- их назвала. Все книги Огнежка делила прежде всего
на "честные" и "нечестные", в которых авторы ужами уползали от трудных
проблем.
Одна из книг, растрепанная донельзя, в пятнах кирпичной пыли, Нюре не
понравилась сразу. Даже фамилия автора показалась несерьезной. Овечкин!
Овеч-кин -- Барашкин -- Козленкин.
-- Это про что? -- Нюра вяло полистала для приличия. И вдруг словно в
грудь ее ударило. -
".. .Есть в районе очень богатые, крепкие колхозы, и есть слабые
колхозы... Я думаю, такой пестроты не было и в старой деревне. Конечно, были
в каждом селе батраки, середняки, кулаки -- разно люди жили, -- но между
селами одной волости не было, не могло быть такой разницы, как сейчас...
Земли поровну, и земля одинаковая, один климат, одно солнце светит, одна МТС
машины дает -- и такая разница! Когда же мы доберемся до причин и покончим с
этой пестротой? .."
Вот тебе раз! Из "Перевоза" клубнику в Воронеж возили. На
председателевой "Победе". А за три километра от "Перевоза" хлеба не купишь.
Говорили, от веку так. И вдруг -- "когда же мы доберемся до причин!" В
тоске. С болью.
И хотя назавтра предстоял трудный день, на ветру, в грязище, со всеми
передрягами неритмичной работы, Нюра, закончив домашние дела, прилегла с
книжкой в руках на краешке железной кровати, рядышком с мужем, и старалась
не шевельнуться, не разбудить.
Она читала до самого утра, и с этой ночи десятки "почему?", жившие в
ней подспудно, осознаваемые смутно, начали проступать отчетливее, как если
бы эти лепившиеся друг к дружке "почему?" были начертаны на тетрадном
листочке, который едва белел на столе, в полумраке.

А сейчас уж рассвет, и она отчетливо видит каждое слово.
"Почему Шура по-прежнему потрафляет Тихону? Именно Тихон, да Гуща ему
ноги подбили, когда насмеялись над его затеей "улицы с фонарями?"
Почему Тихон донимает Тоню? Ведь он нам с Тоней подотчетен: тайно
голосуем за него. Бумажками. А Тихон все одно кудесит, как, говорят, было
только во времена культа личности. На что же он рассчитывает? Почему на нас
с Тоней ему наплевать с самых высоких подмостей? Что мы для него -- пустое
место?"
На многое, на очень многое Нюра не находила в книжках ответа. Но тем не
менее, приходя к кому-либо, она прежде всего искала глазами полочку с
книгами, и если не видела книг, ей казалось, что она смотрит в лицо
слепому...
Об этом -- и не только об этом -- хотела рассказать Огнежка Ермакову,
когда они гуляли неподалеку от ночного санатория, по лесной тропе. А -- он?
Снегирь ему интереснее...
Ермаков настиг Огнежку, запыхавшийся, по пояс в снегу.
-- Ты что? Рассердилась? О Нюшке не стал слушать? Буду! Давай! О Шурке!
О Нюшке! О любой зверушке...
- Да вы что, слепорожденный?! Не видите того, что вокруг вас
происходит? У газетных киосков очереди. Молчуны и те заговорили. И как
заговорили! Даже Шураня-маленький,,.
- Ермаков перебил ее нетерпеливо: -- Знаю!
Рассказывали, нюрин мальчонка взгромоздился на Нюрины колени, , и
произнес певучим, как у Нюры голоском, не выговаривая "р", слова, которые
облетели стройку: "Тетка Ульяна глозится: "Бог накажет! Бог накажет!.." Надо
подвести зенитку и сшибить бога. Чтоб никого не бояться". И Шураня изо всех
силенок швырнул кубик в потолок.
- Слышал! -- повторил Ермаков, раздражаясь.-- Все теперь умные да
смелые. Все! Даже Нюшка!..
Быстро темнело. Похолодало. Скрип Огнежкиных шагов затихал. Чувствуя,
что он теряет дружбу Огнежки, и безвозвратно, и не понимая почему ("Не из-за
Нюшки же в самом деле!"), Ермаков заторопился следом. Шляпа слетела, он
поймал ее на лету, бежал с непокрытой головой, на которую сыпался снег с
потревоженных ветвей.
Догнал Огнежку подле самых дверей санатория, схватил за плечо,
пробасил, задыхаясь, почти униженным молящим тоном, которого потом не мог
простить ни себе, ни ей:
-- Огне-эжка! П-пускай я такой-сякой... вообще, по- твоему, идиот...
слушаю сердце, приставив трубку не к той стороне груди. Пускай я не
смышленее Нюшкиного мальца. Но -- вспомни!--кто спас тогда... уф твою затею.
И тебя, и Нюшку... всех... Кто возил вам железобетон на собственной спине?
А?
Огнежка дернула на себя белую стеклянную дверь. Ермаков придержал
Огнежку за руку:
-- Ты еще не знаешь всего! Слушай...
Но дверь за Огнежкой захлопнулась. Ермаков грохнул кулачищем по
дверному косяку.

    2.



Новость, о которой Ермаков не успел рассказать Огнежке, на стройке
узнали через неделю. Ермаков в конце концов сдал в строительном институте
последний, "застарелый" экзамен и получил звание инженера-строителя.