Интересно, что одна из самых последних новинок русской литературы, да еще выдвинутая на премию Букера, трактует как раз эту тему: Сталин и художники. Это роман патриарха (хочется даже сказать - советской) литературы Леонида Зорина "Юпитер". Вещь эту уже и хвалили активно, и негодующе ругали. Напомню тему романа: известному и хорошему актеру поручают роль Сталина даже не в пьесе, а в некоем художественно-документальном монтаже, использующем фактические данные эпохи, такие, как разговоры Сталина с Пастернаком и Булгаковым, письма Булгакова Сталину. Актер Сталина ненавидит, пьеса ему не нравится, да и автор не пришелся по вкусу, но профессионализм берет верх, и актер начинает, что называется, вживаться в роль. Он придумывает писать дневник за Сталина, с оценками, даваемыми им его корреспондентам и собеседникам. И вот постепенно возникает парадоксальная картина: Сталин в этих записях актера - талантливого, подчеркиваем, актера! - делается крупнее и значительнее его собеседников. Мэсседж тут вроде того, что реальный опыт - опыт власти делает человека крупнее, чем самый крупный художественный дар. Пастернак хочет говорить со Сталиным о жизни и смерти (известный сюжет), а Сталин думает: что он может знать о жизни и смерти? Об этом знает только тот, кто ими распоряжается. В общем у актера происходит самоидентификация со Сталиным, он становится Сталиным - и не зная, что делать с этим сюжетом дальше, автор (Леонид Зорин) то ли отправляет его в сумасшедший дом, то ли под машину.
   Приведу суждение о романе "Юпитер" уважаемого мной критика Александра Агеева, который считает, что Букера надо дать именно Зорину:
   "Юпитер" помимо всего прочего еще и пособие по психологии искусства. Чтобы создать глубокий и объемный образ тирана, палача и вообще врага рода человеческого (чем озабочен на страницах романа Донат Ворохов), художнику неминуемо приходится выстраивать его по законам человеческой логики, то есть понимать (и тем самым уже отчасти оправдывать) причины и мотивы тиранства и палачества. Тут уж одно из двух: либо Сталин - нелюдь, и у нормального человека (актера) просто нет и не может быть инструментов для его познания и воплощения на сцене. Либо он - человек, и тогда начинают работать все гуманистические презумпции, включая презумпцию невиновности. В этом случае каждый из нас может отыскать в себе если не готового Юпитера, то множество вполне подходящего материала для его строительства".
   Как видим, Сталин не уходит из культурного горизонта современной России, а не только прославляется на демонстрациях обнищавшими бабками-пенсионерками. И я еще раз хочу вернуться к теме, которую мы обсуждали в прошлой передаче "Русских Вопросов".
   Я тогда говорил о статье Натальи Ивановой "Новый агитпроп: в "правом" интерьере и "левом" пейзаже", произведшей, как выясняется, сильное впечатление на прочитавших ее интеллигентных россиян. Беру сейчас то из статьи, что имеет прямое отношение к нашему сегодняшнему разговору.
   "Советская эстетика открыто используется как модель для создания новой государственной эстетики, имплантируется в ткани новой России, -пишет Наталья Иванова. - (...) Но это не бессмысленно-сентиментальные рудименты, а элементы, из которых новыми политтехнологами "собирается" новенькая национальная идея. Процесс ее внедрения - хотя и не очень быстрый, но целенаправленный. Интеллектуалы, вне зависимости от своей партийности, в этом процессе задействованы - с полного своего согласия. Если национальная идея на протяжении лет никак не вытанцовывается, не изобретается содержательно, то она форматируется декоративно".
   В свете всего сказанного, мне кажется, что тревоги Натальи Ивановой, вполне понятные у интеллигентного человека, раздраженного зрелищем некоей декоративной ресталинизации, всё же необоснованны. Всё, что происходит сейчас в этом плане - каковы бы ни были действительные намерения властей, - не могут восстановить сталинизм как тоталитарную диктатуру. Сталинская эстетика понимается и берется в чисто внешнем, поверхностном плане. Пытаются восстановить, как я понял, некие церемониальные аспекты сталинского времени, вроде каких-то тематических парадов на Красной площади. Как я постарался показать, сталинская "эстетика" (при непременном взятии этого слова в кавычки) злокачественна в той мере, в какой она восстанавливает и модифицирует глобальный проект романтически-гегельянской философии и ту игру, которую вел с ней Маркс. Непременная черта этого, условно говоря, эстетизма - отрицание реальности, замалчивание правды, повседневное внедрение мифа. Социалистический реализм, как это называлось уже в непосредственной сталинской эстетике. Вот этой тотально-утопической установки нет в действиях - да, думается, и в намерениях - сегодняшнего российского режима. Для восстановления сталинизма потребна некая невинность, которой сейчас в бывшем советском опыте нет. Этот опыт и был потерей невинности, а восстановить оную, как известно, нельзя. Никакие "секреты Помоны" здесь не помогут. Как известно, невинность или есть, или ее нет. Это только бедная девушка Юля Беломлинская после многих лет бурной жизни сумела обрести девственность - о чем и рассказала читателям с неподражаемым юмором в одноименной книге. А постсоветскому обществу никакие вагинальные расширители не нужны: в его прошлом зияет такая дыра, которую уж точно ничем не прикрыть.
   Понятно, что нынешний российский режим нельзя назвать венцом демократии. Как говорил персонаж Зощенко: "Рубаха у меня, не скажу, что грязная; рубаха не шибко грязная". Так и режим Путина не шибко демократический. Но от цензуры фильмов о Чечне или от посадки Лимонова до сталинизма так же далеко, как от Юли Беломлинской до матери Терезы. Те или иные репрессии власти не есть необходимое и достаточное основание для объявления этой власти тоталитарной. Девочка плачет - шарик улетел. Шарик как раз никуда не полетит, потому что он проколот. Власть может замалчивать те или иные аспекты действительности, недоговаривать что-то, давать дезинформацию, но она не подменяет целиком образа реальности. Кто-то сказал (да не Иванова ли сама?): наша свобода слова - это свобода читать сплетни об Алле Пугачевой. Но сплетни о Пугачевой или о каком-то Тарзане (явно не голливудском) - это тот прокол в оболочке мифа, отчего из него и вышел газ. Эренбург когда-то писал в "Хулио Хуренито" о религии вообще и римском папе в частности: "Бедный ватиканский узник, ему до сих пор снится враг Вольтер, но он не заметил киноактера Макса Линдберга". Со Сталиным покончили не Ельцин с Гайдаром, а "татушки".
   Интеллигенты переживают, что на Красной площади восставливают сталинскую эстетику, но сами почему-то не догадываются взять и сделать про него - из него - кинокомедию, на манер того как Чаплин сделал "Великого диктатора". Они не догадываются и о другом: о том, что сама власть из Сталина делает комедию. Он нынче - кукла, маска, личина.
   Вообще нынешний режим в Росии сильно напоминает Вторую империю во Франции - императорство Наполеона Третьего, маленького племяника великого дяди, как называл его Гюго. Напоминает в той мере, в которой стремится играть в великую империю и супердержаву, когда нет ни того, ни другого. И даже победы в Крымской войне нет, а есть Чечня - аналог мексиканской авантюры маленького Наполеона.
   Тут кажется уместным привести отрывок из одного парижского очерка Маяковского, написанного после первой его поездки во Францию в 1922 году. Маяковский посетил театр-варьете "Альгамбра" и описывает разные его номера.
   "На следующем номере страсть разгорается.
   Трансформатор.
   Изображает всех - от Жореса до Николая Второго.
   Безразлично проходят Вильсон, Римский папа и др.
   Но вот - Пуанкаре! - и сразу свист всей галерки и аплодисменты партера.
   Скорей разгримировывается.
   – Жорес! - Свист партера и аплодисменты галерки.
   – Русский несчастный царь. - Красный мундир и рыжая бородка Николая.
   Оркестр играет: "Ах, зачем эта ночь так была хороша".
   Бешеный свист галерки и аплодисменты партера.
   Скорей обрывает усы, ленту и бороду.
   Для общего успокоения:
   – Наполеон!
   Сразу рукоплескания всего зала. В Германии в точно таких случаях показывают под занавес Бисмарка".
   Сдается, что сегодня в России Сталин играет что-то вроде этой роли, - только вот интеллигенция успокоиться никак не может; наоборот, беспокоится.
   Мне уже случалось приводить одну знаменитую остроту Сталина, когда он, решив отказаться от вульгарного социологизма исторической школы Покровского, сказал наркому просвещения Бубнову: твои школяры думают, что Наполеон - это пирожное. Сик транзит глориа мунди, как говорили древние: так проходит мирская слава. В России не могут понять, что нынешние игры власти со Сталиным знаменуют важнейшую его мутацию: он стал пирожным.
   Наш сладкий Сталин.
   О сладострастнике Достоевском и невинных девушках (к юбилею Н.Н.Страхова)
   В России прошел почти незамеченным один юбилей - человека, которого и при жизни не очень замечали, и после смерти чуть ли не тут же забыли. Мы говорим о Николаевиче Страхове, сто семьдесят пять лет со дня рождения которого исполнилось в октябре прошлого года. Правда, обширная статья появилась в электронном журнале "Русское самосознание" - Николай Ильин, "Понять Россию". Статья грамотная, автор - человек, предмет свой несомненно знающий в подробностях, но, как и следовало ожидать, из тех людей, которых называют профессиональными русскими. Ясно было, что Страхова вспомнят именно они. Точно так же Константин Леонтьев очень упорно утилизируется отцами-пустынниками, и, в меньшей степени, Розанов (Розанова "истинно русским" голыми руками не взять - мешает, несомненно, его антихристианство). Между тем, Страхов человек был замечательный - из тех, что создают самое тело культуры, хотя сами редко отличаются яркими индивидуальными талантами. Конечно, Страхов известен историкам литературы - главным образом как сподвижник Достоевского по журналам "Время" и "Эпоха". Между прочим, это именно из-за статьи Страхова был закрыт первый из этих журналов; мы еще вернемся к этому сюжету. Страхов был по образованию биолог, защитил магистерскую диссертацию, и в общем был специалистом в этих вопросах. Отсюда между прочим его горячее одобрение другого мыслителя, едва ли не одного с ним типа - Николая Данилевского, автора нашумевшей в свое время книги "Россия и Европа": это был как бы ранний русский набросок позднейшего немца Шпенглера. Но нас связь Страхова с Данилевским (оба они считаются главными представителями так называемого позднего славянофильства) еще потому интересует, что оба, будучи биологами, выступили с резкой критикой тогдашней модной новинки - дарвинизма. Данилевский целую книгу написал о Дарвине, так и называвшуюся - "Дарвинизм"; лучше было бы ее назвать "Анти-Дарвин". Современное состояние биологической науки позволяет прийти к выводу, что эта критика была в основе правильной. Дарвинизм вообще подорван, если не уничтожен новейшей биологической дисциплиной - генетикой. Мы не можем входить здесь в подробности, но русские критики Дарвина выдвигали против него именно те аргументы, которые были потом подтверждены генетикой. Между прочим и у Розанова, в некотором роде ученика Страхова, есть замечательная антидарвинистская статья (в сборнике его "Природа и культура").
   Ныне Розанов в моде, широко издается и вообще канонизирован как один из русских гениев. В связи с этим и Страхова вспоминают: он же помог Розанову выбраться из глухой провинции и устроил его на службу в Петербург. Это считается чуть ли не главной его заслугой. Но Страхов сам был замечательным если не мыслителем, то критиком и публицистом, можно сказать первого ранга критиком. Это ведь Страхов первым дал адекватную оценку Льву Толстому, когда появился его роман "Война и мир". Первому увидеть гения - немалая заслуга. У Страхова есть целый цикл статей о "Войне и мире" - писавшихся по мере выхода очередных томов русской национальной эпопеи. Страхов первым назвал Толстого писателем гениальным. А в 1869 году, когда роман закончился печатанием, Страхов написал:
   "С появлением пятого тома "Войны и мира" невольно чувствуется и сознается, что русская литература может причислить еще одного к числу своих великих писателей. Кто умеет ценить влечения и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностью и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время".
   Вообще Страхова - вместе с Аполлоном Григорьевым - следует считать реформатором русской литературной критики. Они умели увидеть в художественном произведении прежде всего его эстетические достоинства - тем самым покончив с сильнейшей в России традицией так называемой реальной критики, когда то или иное литературное сочинение бралось исключительно как повод поговорить об общем неустройстве русской жизни. Слов нет, классиками этого направления - Белинским, Добролюбовым, да и Чернышевским (не говоря уже о просто талантливом скандалисте Писареве) - многое было сказано верно и ярко. Но эстетической эту критику назвать нельзя: вместе с водой выплескивали ребенка. Писатель ценился прежде всего или даже единственным образом за элементы общественной сатиры в его творчестве. Так, посчитали сатириком и реалистом Гоголя, даже объявили его отцом так называемой натуральной школы в русской литературе, - тогда как Гоголь был фантастом и эротическим визионером. Недаром Пушкин был едва ли не дезавуирован в эпоху шестидесятых годов, когда процветала эта реальная критика. Говорить о литературе как о литературе, понять, что главное в художестве - само художество начали как раз эти самые поздние славянофилы - Аполлон Григорьев и Страхов. Чистыми эстетами их тоже назвать нельзя, им тоже было присуще некое идеологическое априори. Была создана идея и практика так называемой органической критики. Основатель ее Аполлон Григорьев писал, что идеальное - это аромат и цвет реального. Художественное произведение, другими словами, правомочно и заслуживает самого этого названия тогда, когда оно умеет выразить в образах интимную глубину национальной жизни, понять и воплотить национальную психологию, выявить некий, как сказали бы сейчас, национальный архетип. Художественная литература - это как бы декларация духа нации, взятой не во внешних явлениях ее общественно-политической истории, а в глубинных измерениях самого ее бытия.
   Вот так Страхов и трактовал "Войну и мир": подлинное художественное произведение - всегда национальный эпос, а не рассуждение, более или менее талантливое, на злобу дня. Конечно, такой подход к литературе был способен увидеть в ней большее, нежели общественная сатира или провозглашение неких головных идеалов. Но можно ли считать так называемую органическую критику - несмотря на все ее подлинные достижения и прозрения - адекватным методом суждения о литературе и жизни?
   Да, как раз и о жизни. Вот тут и наметился некий судьбоносный срыв. Поздние славянофилы (впрочем, как и ранние) исходили из того, что существуют некие генотипы национального бытия, только разворачивающиеся в истории. Это было чем-то вроде нынешнего структурализма: не происходит ничего, что не было бы предзаложено в том или ином бытийном образовании. Поэтому столь уместными казались биологические аналогии, к которым прибегали биологи Данилевский и Страхов (а за ними одно время и Розанов): история народа аналогична жизни органического существа, вроде дерева, которое в своем существовании - подчас многовековом - всего-навсего развивает и демонстрирует изначально заложенные в нее структуры. То есть, сказать по-другому и яснее: в истории не происходит ничего нового, не образуется нового. Еще яснее: в истории, в человеческом бытии нет свободы - а есть предопределенная творцом программа того или иного развития, лучше сказать разворачивания, развертывания, осуществления изначального проекта. Эксплицируя эту теорию, требовалось объявить любые человеческие усилия, направленные на реформу бытия, на осуществление в нем того или иного идеала, - пустопоржним идеализмом, или, как стали это называть после Тургенева, - нигилизмом.
   Тургенев был одним из любимейших авторов Страхова, наряду с Толстым. Вершинным его достижением он считал - и справедливо - роман "Отцы и дети". Но что увидел Страхов в Базарове, этой несомненно значительной личности, какой урок был им дан? Вот как он формулирует это в статье, посвященной "Отцам и детям", говоря о самом автор, Тургеневе:
   "Общие силы жизни - вот на что устремлено всё его внимание. Он показал нам, как воплощаются эти силы в Базарове, в том самом Базарове, который их отрицает; он показал нам если не более могущественное, то более открытое, более явственное воплощение их в тех простых людях, которые окружают Базарова. Базаров - это титан, восставший против своей матери-земли; как ни велика его сила, он только свидетельствует о величии силы, его породившей и питающей, но не равняется с материнской силою.
   Как бы то ни было, Базаров всё-таки побежден не лицами и не случайностями жизни, но самою идеею этой жизни".
   Это, конечно, правомочная точка зрения. Но это не единственно возможная точка зрения. Страхову суждено было убедиться, что так называемая сила жизни очень и очень может уступать титаническим усилиям человека по ее переустройству. Другое дело, что из этого - как мы теперь убедились - редко выходит что-либо хорошее, но самый факт отрицать нельзя. Органика бытия не всесильна перед лицом человека. Об этом лучше всего сказал, на мой взгляд, современник и оппонент славянофилов философ Борис Николаевич Чичерин: в бытии существует неорганический элемент, и имя ему свобода.
   Эта ситуация, так выразительно сформулированная Страховым, предстает особенно интересной (можно сказать, пикантной), когда мы узнаём, что протипом Базарова был никто иной, как воспетый Страховым за органическую силу -Лев Толстой.
   Органицизм Страхова отнюдь не делал его реакционным обскурантом или, пуще того, националистом. Об этом лучше всего свидетельствует та самая статья, из-за которой закрыли журнал Достоевского "Время". Статья называлась "Роковой вопрос" и посвящена была проблеме русско-польского противостояния, как раз максимально обострившегося в начале шестидесятых годов, когда началось очередное польское восстание против русского владычества. Шум устроил всесильный тогда издатель газеты "Московские Ведомости" Катков, с которым очень считались в правительстве. Статья Страхова была подписана не его именем, а псевдонимом "Русский", и узнав в конце концов, кто был ее автором, люди, в том числе сам Катков, были страшно удивлены: русская лояльность Страхова была вне сомнений. Несколько заостряя, можно сказать, что Страхов выступил в этой статье на стороне Польши. Для него указанное противостояние было не столько политическим, сколько культурным, причем Польша - страна, крепко укорененная в западной культурной традиции, - тем самым была для Страхова как бы на порядок выше России, потому что в России, по его мнению, как раз не хватало культурного самосознания, а наоборот, господствовал некий культурный разброд, вызванный неадекватной адаптацией к Западу, вернее попытками такой адаптации. Отсюда задачей России объявлялся поиск культурной идентичности, а не политического могущества. Страхов, как и все славянофилы, призывал найти и сформулировать вот эту самую русскую идею - обрести самостоятельное культурное лицо, которого, несмотря на самые высокие залоги и обетования (тот же Лев Толстой), всё еще не было.
   Конечно, такая острая реакция на страховскую статью была неадекватной, но в известном смысле понятной со стороны людей, думавших прежде всего о политике. Страхов же был человек совершенно аполитичный. Розанов писал о нем:
   "Самым независимым человеком в литературе я чувствовал Страхова, который никогда даже о правительстве не упоминал, и жил, и мыслил, и, наконец, служил на государственной службе (мелкая и случайная должность члена Ученого Комитета министерства просвещения), имея какой-то талант или дар, такт или вдохновенье вовсе не интересоваться "правительством" (...) Страхов провалился бы сквозь землю от неуважения к себе, если бы в речи, имеющей культурное значение, он допустил себе, хоть минуту, подумать о приставе. Он счел бы унижением думать даже о министре внутренних дел, - имея в думах лишь века и историю".
   Далее Розанов пишет, что это вообще замечательное свойство русских, "прелестная свобода", как он говорит, не думать о правительстве, о политике, о злобе дня. Это именно славянофильское свойство. И это верно, если мы вспомним, что как раз славянофилами была создана теория "государства и земли": государству - сила власти, земле (то есть обществу, народу) - сила мнения. Эта теория была сформулирована Константином Аксаковым еще в 50-х годах 19 века и, странно - даже стыдно - сказать, что она оказалась верной во всех дальнейших перипетиях многострадальной русской истории. То есть это верно фактически, но видеть здесь идеал и норму, если угодно самую эту русскую идею - очень большая, прямо роковая ошибка. Между прочим, самые последние события, буквально вчерашние, еще раз убеждают в этой постыдной истине: недавние парламентские выборы. В сущности они продемонстрировали, что русский народ равнодушен к демократии, к идее народоправства и готов довериться правительству - государству, силе власти. Что верно, то верно: у русских нет политического инстинкта, какового не было и у немцев; по словам Томаса Манна, это и привело высококультурную Германию к фашистскому срыву. Ну а какие срывы происходили в русской истории - напоминать, думается, не надо.
   Между тем это отсутствие политических инстинктов, политического сознания как такового отнюдь не гарантирует беспечальности народной жизни, не обеспечивает ее благочиния. Как тут не вспомнить слова классика о русском бунте бессмысленном и беспощадном. А ведь настоящего бунта Пушкин и не видел - не дожил до октября 17 года. Русский народ доказал не только свою глухоту и слепоту к политике, но и способность очертя голову бросаться в бездну. Это отнюдь не благостный народ. Платон Каратаев и мужик Марей - миф.
   В этом пришлось убедиться и самому Страхову. Можно сказать, что течение отечественной истории внутренне подорвало его славянофильскую веру. Страхов, написавший первую в русской литературе серьезную работу о Герцене (в 1870 году, сразу же после его смерти: вот еще русская традиция - о покойниках говорить можно), назвал его отчаявшимся западником, превратившимся в нигилистического славянофила. Самого Страхова можно назвать отчаявшимся славянофилом.
   Сравним некоторые высказывания Страхова, чтобы убедиться в резкой эволюции его (если не взглядов, то) настроений. Вот что он писал в 70-е годы в статье "Последние произведения Тургенева":
   "На святой Руси никогда этого не будет; ни французская мода, ни немецкий прогресс никогда не будут у нас иметь большой власти и сериозного значения. Не такой мы народ, чтобы поверить, чтобы глубокие основы жизни могут быть сегодня открыты, завтра переделаны, послезавтра радикально изменены".
   Всё произошло, как теперь говорят, с точностью наоборот. Этапным событием, несомненно, стал народовольческий террор и последовавшее в 1881 году убийство Александра Второго. И надо сказать, что еще до самого этого убийства, наблюдая настроения общества и особенно молодежи (как раз и устроившей террористическую войну с правительством), Страхов изменил свою точку зрения, свои оценки русского настоящего и будущего. В разгар народовольческого террора он стал писать свои "Письма о нигилизме". В одном из них говорится:
   "Может быть, нам суждено представить свету самые яркие примеры безумия, до которого способен доводить людей дух нынешнего просвещения; но мы же должны обнаружить и самую сильную реакцию этому духу; от нас нужно ожидать приведения к сознанию других начал, спасительных и животворных".
   Эти надежды весьма скоро испарились. Страхов далее:
   "Нас ожидают страшные, чудовищные бедствия, и что всего ужаснее - нельзя надеяться, чтобы эти бедствия образумили нас. Эти беспощадные уроки нас ничему не научат, потому что мы потеряли способность понимать их смысл... Разве можно изменить историю? Разве можно повернуть то русло, по которому течет вся европейская жизнь, а за нею и наша? Эта история совершит свое дело. Мы ведь с непростительною наивностию, с детским неразумением всё думаем, что история ведет к какому-то благу, что впереди нас ожидает какое-то счастие; а вот она приведет нас к крови и огню, к такой крови и такому огню, каких мы еще не видали".
   Камертон вроде бы прежний: разве можно изменить историю? Но содержание истории - в том числе и русской - нынче видится совсем по-другому: не органический рост, а катастрофические срывы. Вот главное отличие поздних славянофилов от ранних: те благодушествовали в своем органицизме и вере в беспечальное русское будущее, а поздние под влиянием событий от этого благодушия отказались. Бердяев говорил, что трагическое чувство истории, бытия вообще в славянофильской мысли появилось впервые у Константина Леонтьева. Но, как мы видели из приведенных цитат, то же самое можно сказать и о Страхове.