Жури кики: синь, сонэга, апсь, забира, милючи!
   (Впутывает осу в седые до полу волосы старика Шанг-Ти)
   И ведь недаром у Хлебникова - боги. Как известно, в начале было Слово, но слово, прежде всего, - звук.
   Лосев писал в частном письме:
   "Это дело тренировки, многих лет вслушивания, и тогда уже непроизвольно начинаешь писать "звуково" - парономастически, аннаграматически, с богатыми рифмами (всё это одноприродные явления). По сути дела и семантическая композиция стихотворения - изоморфное этим "звуковым" штучкам явление, и она результат навыка более, чем сознательного дизайна".
   Парономастика - это нечто вроде аллитерации, игра сходными звуками. Объясняю потому, что сам этого слова не знал, лазал за ним в словарь.
   Вообще-то Лосев здесь скромничает: талант выдает за навык. Но самое важное в приведенных словах - понимание стихов как таковых по модели этих звуковых игр. Истина здесь та, что стихи рождаются не из мыслей и даже не из эмоций, а из слов: это утверждали и Малларме, и Эллиот. А нам еще уместнее вспомнить Ахматову, сказавшую однажды: все стихи шуточные.
   Это вот та самая шутка, в которой чуть ли не вся правда.
   Стихи Лосева точно можно свести на шутку - в их происхождении, начале, истоке. Исток у него - каламбур и пародия. Вот первый попавшийся пример - из новой, той самой премированной книги:
   Леса окончились. Страна остепенилась.
   Степь - разноправье необъятного объема и неуклонной плоскости...
   И так далее, как говорил Хлебников.
   Лосев еще раз дает понять, что поэт - это человек, слышащий общее в словах "объем" и "необъятный"; мы, профаны, уже не слышим: для нас объем это что-то из физики восьмого класса, а необъятное ассоциируется с толстой бабой или, в лучшем случае, с родиной. В этом же стихотворении появляется Чингисхан, взмывающий на монгольфьере: догадайтесь, почему (вопрос из журнала "Костер"; ответ будет дан в конце).
   И в то же время это действительно Хлебников: "Леса обезлосили, леса обезлисили..." Лосев не дает лесам отечественной поэзии обезлоситься.
   Работая в детском журнале "Костер", Лосев превращал его - для себя - во что-то вроде знаменитого дореволюционного "Сатирикона". Самым известным поэтом-сатириконцем был и остался Саша Черный, которого даже большевики прилично издали в шестидесятые годы; но самым талантливым был, несомненно, Петр Потемкин. Сатира, мрачные, едкие картинки жизни большого города, то есть темы и жанры вполне "взрослые", давались Потемкиным в поэтике детских стихов. "Дама сдавала в багаж...": это Маршак из Потемкина взял, - а может быть, и из Андрея Белого. Поэзия едина. Я с некоторым удивлением узнал когда-то, что Потемкин был дружен с олимпийцем Иннокентием Анненским, и тот даже написал ему акростих (изображавший пьяного Потемкина).
   Лев Лосев - это некий синтез Потемкина с Анненским: сочетание пародийной каламбуристики с очень невеселым настроением петербуржца, знающего, что быть этому городу пусту. И памяти водки.
   Уже поминавшийся Томас Эллиот говорил, что стихи пишутся не для выражения эмоций, а для побега от них. Тем не менее, без эмоций стихов не бывает; вернее, поэта не бывает. У Лосева вместе живут каламбур и tedium vitae. Его можно было бы назвать, как Пушкин называл Гоголя, - веселым меланхоликом. Но картина жизни - хоть русской, хоть иной - в его стихах очень мрачная. В этом и эффект: зрелище гибели и распада, едва ли не радиоактивного, - в строфах, построенных пародийно, очень часто на других, всем известных, хрестоматийных стихах.
   Вот пример: стихотворение Блока "Я сидел у окна в переполненном зале", с цыганкой и зарей за окном, переносится Лосевым в нью-йоркский бар и начинает звучать так:
   Он смотрел от окна в переполненном баре
   на сортирную дверь без крючка,
   там какую-то черную Розу долбали
   в два не менее черных смычка.
   В скандинавской избе начались эти пьянки,
   и пошли возвращаться века,
   и вернулись пурпуроволосые панки.
   Ночь. Реклама аптеки. Река.
   Вот какой Блок нынче получается. Я почти не сомневаюсь, что эти стихотворение родилось от английского слова "блок", означающего городской квартал. А что обнаруживается в нью-йоркских кварталах? Уж бар - чуть ли не в каждом.
   Пародийная струя очень сильна у Лосева. Можно сказать, что он пишет на уже записанных страницах русской поэзии. "Я на твоем пишу черновике". Сейчас вообще принято думать, что любой литературный текст - это палимпсест: слой на слое письмен, старый текст, проступающий сквозь новый. Современное литературоведение так называемого интертекстуального анализа тем и занимается, что ищет и как правило находит такие связи, переклички авторов через века. Самые горячие головы говорят даже, что автора уже и нет, а существует только единый Текст - с большой, разумеется, буквы.
   Лосев, ознакомившись с этой мудростью на первых шагах своей американо-университетской жизни, тут же отдарил учителей собственным текстом под названием "Ткань", что, собственно, и означает на латыни слово "текст". Это сочинение, во-первых, написано как бы гекзаметром, а во-вторых, снабжено наимоднейшей в нынешних ученых писаниях рубрикацией, со всеми положенными пунктами и подпунктами: великолепный пример его стилизаторского дара. Это характерно для Лосева: его уже прославленная "сдержанность" проявляется еще в желании и умении замаскироваться, представить собственное творчество какими-то заметками на чужих полях - приличествующая случаю скромность в компании всяческих классиков. Лосев и сам как бы классик - в том значении, которое придавали этому слову в очень старых гимназиях: "классиком" был учащийся классической гимназии с непременным преподаванием латыни и древнегреческого. Теперь это называется не классикой, а постмодернизмом: игра со старыми текстами, творчество сознательно пародийное, ибо пародия, как говорил Томас Манн, это игра с формами, из которых ушла жизнь.
   Один из любимых приемов Лосева - стилизовать свои тексты под фрагменты, представлять их как бы отрывками старой и новонайденной рукописи. В последней его книге - премированной "Как я сказал" - это так называемые "17 агностических фрагментов". Нынешняя жизнь в них представлена как давно прошедшая, от которой только и остались, что клочки каких-то документов. Например:
   Говорит радиостанция "Зоотечественники".
   Московское особое время - сорок часов.
   Тассо уполномочен заявить,
   Что Иерусалим освобожден.
   "Я иранскому лидеру
   бороду выдеру",-
   сообщил нашему корреспонденту Салман Рашди.
   Погода: солнечно, облачно, с переменными грозами, проливные дожди.
   Интересно, помнит ли кто в России, что была водка, зовомая "Московская особая", и, как всякая водка, крепостью сорок градусов?
   А вот еще из области воспоминаний, вызываемых фрагментами Лосева:
   Вращались оранжевые абажуры
   в дни неизвестно зачем рожденья,
   вальс танцевали на сопках манчжуры,
   вознагражденье
   было обещано - небо в колбасах...
   Небо в колбасах - это не только аллюзия на чеховское небо в алмазах, и не только пищевые недостачи в совке, сделавшие колбасу неким символом роскоши, но и совершенно реальные аэростаты в блокадном небе Ленинграда: эти аэростаты были прозваны "колбасами". Я, как и Лосев, хорошо их помню.
   "17 агностических фрагментов" - очень изобретательный текст. Впрочем, у Лосева все тексты изобретательные, умело сделанные, точно сконструированные; слово "мастер" первым приходит на ум, когда думаешь о Лосеве.
   Лиризм Лосева - опять же в его памяти, он не только водку помнит, но и литературу, и друзей - литературных друзей. Вообще-то книга "Как я сказал" - кладбище, больше всего в ней, кажется, о покойниках. Лосев пишет, что ему на допросе легко: друзья его умерли, и он их может выдать. Эта жизнь ушла, и люди умирают, но, при всей мрачности этих картин умирания, это всё же не "Бобок". В лице Лосева старая "ленинградская" (по-другому и не скажешь) поэзия если и кончается, то достойно. А ведь возможен конец и недостойный. Но Лосев - друг своих друзей. Он современник Бродского.
   Убожество и черная дыра -
   какой? - четвертой, что ли, пятилетки.
   В тот день в наш город привезли объедки
   поэзии с московского двора.
   Вот, дескать, жрите. Только мы из клетки
   обыденности вышли не вчера...
   На пустыре сосна, под ней нора,
   токующий глухарь на нижней ветке...
   В наш неокубо- москвичам слабо,
   в сей - футуризм, где Рейн орет: Рембо! -
   где Сфинкс молчит, но в ней мерцает кварц.
   В глазах от иероглифов рябо
   Ереминских, и Бродского ребро
   преображается в Елену Шварц.
   Здесь самое неожиданное - не то, что в сфинксе мерцает кварц (где песок пустыни, там и кварц), а то, что сфинкс - женщина, хотя так и надо.
   Что же до Чингисхана, он взмыл на монгольфьере, потому что монгол
   Судью на мыло!
   Таким негодующим кличем футбольные болельщики в мои времена реагировали на решение рефери, если почему-либо стадион считал его несправедливым. О футболе мы сегодня говорить не будем; но о мыле речь зайдет. Еще одно предупреждение: тема у нас будет самая что ни на есть русская, но начнем издалека - из Западной Европы.
   12 февраля в "Нью-Йорк Таймс" появилась статья Крэга Смита под названием "Страх перед исламистами способствует росту правых партий в Европе". Тут, прежде всего, нужно сказать, о каких правых партиях идет речь: не просто о консерваторах, каковыми в Германии, скажем, считаются христианские демократы, а в Соединенных Штатах - республиканцы. Нет, в этом заголовке, как явствует из дальнейшего текста, под правыми понимаются крайне правые, вроде Национального фронта Ле Пена. Сам автор сразу об этом и пишет:
   "До недавнего времени правые партии Европы привычно ассоциировались с фашистскими коллаборантами и корнями уходили, как считалось, в эпоху нацистской оккупации Европы. Сейчас к ним пришли, приходят, идут совершенно иные люди".
   Какие же иные? А вот, скажем, на сторону правых партий переходят еврейское население европейских стран. Крэг Смит посылает свою корреспонденцию из Антверпена и сопровождает ее, натурально, местными деталями. К примеру: в Антверпене расположен крупный центр торговли бриллиантами, владельцы которого, преимущественно евреи, напуганы ростом мусульманской преступности в этом районе. Ситуация обостряется израильско-палестинским конфликтом, находящим эхо и здесь. Недавно мусульманские демонстранты в Антверпене сожгли чучело ортодоксального еврея, а еврейский юноша-хасид получил ножевые раны.
   Это, повторяем, местный колорит. Но Крэг Смит в "Нью-Йорк Таймс" от 12 февраля отнюдь не чуждается обобщений:
   "От Свободной партии в Австрии до Национального фронта Франции и Республиканцев в Германии европейские правые политические течения усилили свое влияние в последние годы, главным образом по причине растущего беспокойства, вызванного подъемом исламистского экстремизма среди мусульманского населения этих стран. Это страх питается угрозой терроризма, растущим уровнем преступности среди мусульманского населения и обостряющимися культурными конфликтами с растущими мусульманскими анклавами. Отражение этого процесса в Бельгии - подъем партии "За фламандские интересы", получившей на недавних выборах четверть голосов - по сравнению с десятью процентами в 1999 году".
   Крэг Смит беседовал с главой партии Фламандские Интересы господином Девинтером. Их беседа - точная копия любой такой, возможной в европейских странах, затронутых мусульманской эмиграцией.
   Мусульманское население европейского континента ныне составляет 20 миллионов человек - большой рост в сравнении с тем временем, когда в послевоенной Европе, испытывавшей недостаток в рабочей силе, появились первые иммигранты из Турции и Северной Африки. Но к 1980-м годам экономические трудности и рост безработицы стали создавать напряжение между мусульманами и коренным населением. Ситуация обострилась тем, что по законам многих западноевропейских стран приезжие рабочие получили право выписывать свои семьи, и это создало новый, куда сильнейший поток мусульманской иммиграции в Европу: не забудем, что Коран позволяет многоженство.
   "Мы были очень наивны, - говорит г-н Девинтер, имея в виду тогдашнюю либеральную политику. - Терпимость - это Ахиллесова пята Европы, а исламские иммигранты - это Троянский конь".
   Вот еще новый повод для беспокойства: обычно мусульманские иммигранты присоединяются к левым европейским партиям соответствующих стран, тем самым, конечно, усиливая их. Но сейчас возникло новое явление: рост исламского фундаментализма приводит к созданию самостоятельных организующихся мусульманских политических структур. Это уже не просто резерв старых европейских социалистических партий, но автономная и бросающая новый, небывалый вызов политическая сила Европы.
   Не обходится и без курьезов. В статье Крэга Смита рассказывается об одном бельгийце: Жан-Франсуа Бастен, которому сейчас 61 год, обратился в ислам и сделал свой дом местом сбора радикальных исламистов. Он стал активным деятелем новой экстремисткой партии Юных Мусульман. Его сын находится в турецкой тюрьме по обвинению в участии в теракте, совершенном в ноябре 2003 года, в результате чего погибло свыше 60 человек.
   Жан-Франсуа Бастен говорит, что акт 11 сентября был справедливым возмездием Западу, а Усаму бин Ладена называет современным Робином Гудом. Он красит бороду и носит арабские одежды, тюрбан. Уверен о том, что исламская теократия когда-нибудь да установится в Европе.
   Это, конечно, курьезное исключение среди европейцев, и сам по себе Жан-Франсуа Бастен никого испугать не способен. Но ведь речь идет о неких массовых процессах, выходит с уровня индивидуальной психопатологии на уровень социологии. Крэг Смит свою статью в "Нью-Йорк Таймс" от 12 февраля заканчивает следующим образом:
   "По словам Девинтера, от четырех до пяти тысяч коренных жителей покидают Антверпен каждый год, и от пяти до шести тысяч иммигрантов неевропейского происхождения ежегодно поселяются в городе. По его прогнозам, в течение десяти лет люди неевропейского происхождения составят более чем треть населения Антверпена.
   "Процесс идет очень, очень быстро, - говорит Девинтер. - Возможно, что это конец Европы".
   Конец в данном контексте - категория будущего времени. Но вот давайте поговорим о прошлом - и тогда, кстати, дадим слово одному русскому, в высшей степени известному человеку.
   Речь пойдет ни более, ни менее как о Федоре Михайловиче Достоевском. В Дневнике писателя за сентябрь 1876 года, то есть во время резкого обострения так называемого восточного вопроса и начала русско-турецкой войны на Балканах, Достоевский опубликовал небольшую статью "Халаты и мыло". Великий писатель высказался так:
   "как-то раз ... в заграничной прессе появилась странная вещь: в горячих, почти фантастических представлениях принялись воображать, что станется со всем миром, если уничтожить Турцию совсем и выдвинуть ее обратно в Азию. Выходило, что будет беда, страшное потрясение. Предсказывали даже, что в Азии, где-нибудь в Аравии, явится новый калифат, воскреснет вновь фанатизм, и мусульманский мир низринется опять на Европу. Более глубокие мыслители ограничивались лишь мнением, что взять-де и выселить этак всю нацию из Европы в Азию - вещь невозможная и вообще немыслимая".
   Великий русский писатель весьма находчиво высмеивает подобные опасения, приводя прецедент из истории Государства Российского: завоевание Казанского царства Иваном Грозным. Только овладели городом, пишет Достоевский, как внесли в него икону Божьей Матери и отслужили молебен, затем основали православный храм - и отобрали оружие у мусульман; "а царя казанского вывезли куда следовало, - вот и всё; и всё это совершилось в один даже день".
   А сейчас эти татары торгуют халатами и мылом, и никакой угрозы от них не исходит: так сказать, мирные и счастливые подданные Российской империи.
   Теперь нужно сделать в точности то же, уверяет Достоевский: поставить крест на Святой Софии, отобрать у турок оружие, запретив дальнейшее ношение такового, - и всё устроится.
   "Ну, вот и всё обеспечение тишины - и уверяю, что больше ровно ничего и не надо. Прошло бы немного - и турки тот час же принялись бы нам продавать халаты, а еще немного - и мыло, И, может быть даже лучше казанского (...) Одним словом, ровно ничего бы не вышло, кроме самого хорошего и самого подходящего, и, повторяю, ни единого даже турчонка не пришлось бы выселить из Европы..."
   Нынешний читатель не может не заметить, что ситуация в Европе, да равно во всем мире несколько изменилась с тех пор, как великий русский начертал Дневник писателя. К примеру, если раньше турки в Европе - это было немногочисленное сравнительно мусульманское население Балканского полуострова, входившего в состав Оттоманской империи, - то сегодня, как мы видели из только что приведенной статистики, в Европе - по всей Европе, и особенно в Западной Европе проживает двадцать миллионов мусульман. Одним турчонком, увы, не отделаться, дорогой Федор Михайлович.
   Но Достоевский этим не ограничивается, он продолжает - допуская даже, что какая-то злокачественная реакция последует со стороны магометан:
   "И на Востоке ничего бы не произошло. Калифат-то, пожалуй, и объявился бы, где-нибудь в азиятской степи, в песках; но, чтоб низринуться на Европу, в наш век потребно столько денег, столько орудий нового образца, столько ружей, заряжающихся с казенной части, столько обоза, столько предварительных фабрик и заводов, что не только мусульманский фанатизм, но даже самый английский фанатизм не в состоянии был бы ничем помочь новому калифату".
   Ну что тут скажешь? Посмеяться над классиком мировой литературы, воспользовавшись тем, что слишком уж легкой мишенью он предстал через сто с лишним лет, - так не до смеху. И не то что над Достоевским смеяться не гоже - а вообще не до смеху. И кто ж мог думать, что этому самому "калифату" даже и не придется низринуться на Запад, а Запад сам придет и поклонится - за нефтью. И даже никаких ружей, заряжающихся с казенной части - страшное оружие! - не понадобится: во-первых, ружей этих сейчас во всем мире залейся, а во-вторых, их и не надо: достаточно, как выяснилось, спички, чтоб взорвать европейский авиалайнер. Со спичками, со спичками воевать приходится, спички искать! А если еще вспомнить, что потомкам калифата вот-вот в руки попадет атомное оружие - так тут уж совсем Достоевского забудешь!
   С другой стороны, читаешь вот такой Дневник писателя - и предаешься сладкой ностальгии по блаженным временам. Хорошо жили самоуверенные европейцы! Сплошной прогресс предстоял: шутка ли, по железным дорогам ездили! телеграммы посылали! Кохову запятую изловили! ружья, заряжающиеся с казенной частью, придумали - страшное оружие! Просвещенное человечество ускоренным маршем двигалось к пулемету - и к мировой войне 14-го года, после которой Оттоманская империя и впрямь пала.
   Вот сейчас ее остатки и обустраивают. Таскать вам не перетаскать, как говорится в одной старинной книге.
   Есть в нынешнем русском языке такое выражение: с точностью до наоборот. Пошлое выражение, но что еще скажешь, читая подобные страницы из Достоевского?
   Дело, конечно, не в том, что в 1877 году Достоевский не мог видеть политической конфигурации, возникшей через полтораста лет. Никто не мог видеть, даже те мудрецы, которые уже тогда сомневались, возможно ли будет выселить турок из Европы. Кто б мог подумать, что их не выселять, а вселять понадобится? Понятно даже то мироощущение передового человечества викторианской эры, которое называлось европоцентризмом. Времена меняются - и мировоззрения с ними.
   Настораживает, и даже возмущает, другое. Справедливо гордясь паспортной пропиской великого писателя в России, нынешние русские всё еще готовы подбирать за ним любой сор. Сколько раз говорилось, писалось и доказывалось, что о Достоевском нельзя судить по Дневнику писателя? Что в писателе не политическая идеология важна, а художественная картина мира, ему предстоящая? Но ведь до сих пор многие, слишком многие в России готовы видеть у Достоевского именно это: крест на Святой Софии и прочие глупости, выдавая отбросы и пыль прошлого за некую "русскую идею". Достоевский, де, великий православный писатель! Утешает одно: Достоевский всё равно им не по зубам, и замарать его не удастся: отмоем.
   А Константинополя нам не нужно: обходимся же без Севастополя.
   Русский лес
   Как известно, сейчас в литературоведении в моде так называемые интертекстуальные исследования. Ищут у одного писателя мотивы, а подчас и словесные обороты из другого. Это призвано споспешествовать еще более модной и уже всячески влиятельной мысли, что литература пишется не тем или иным автором, а так сказать, целиком, что это некий Текст, который как бы сам себя пишет. Человек, вступающий в литературу, уже себя самого как бы отчуждает, поступает в распоряжение Текста. Личность писателя и его индивидуальный опыт тут вроде большой роли и не должны играть. Это как в философии Гуссерля: производится процедура, называемая феноменологической редукцией, чтобы избавиться от всяческих психологизмов, вот от этого мешающего делу индивидуального опыта, то есть предпочтений, предрассудков и почесываний. Если при этом литературный текст получается состоящим из одних почесываний, то тогда с неохотой говорят о гении (случай Достоевского). То есть, это даже и не сами литературоведы говорят, а поневоле думается. Гений тем и интересен, что нередуцируем к чему-либо, ни к какому тексту, всегда и только индивидуален. Доведенная до максимума индивидуальность - это и есть гений. То есть, гений это как бы человек в его чистом проекте - осуществившемся проекте. Как говорит Сартр, проект человека - быть Богом. Понятно, что этот проект никто в индивидуальном порядке осуществить не мог. Поэтому и можно говорить о художественном гении в контексте художества, о текстах писателя в рамках Текста с большой буквы. Короче и проще: то, что у писателя осталось негениальным, можно изучать в литературоведении.
   Дело это, как, надеюсь, понятно из предыдущего объяснения, пустяковое, но забавное, интересное, как всякая (или почти всякая) игра. Игры тоже есть неинтересные, например, гольф (я уже не говорю о крикете). Что касается интертекстуальных исследований, то они хороши тем, что ими может заниматься всякий более или менее начитанный человек. Конечно, пересказать результаты своих наблюдений на профессиональной фене он не сможет, и всерьез жрецы его не возьмут, но самому интересно, в игре этой возможно некое самоудовлетворение. Я и сам иногда балуюсь такими делами.
   Поделюсь некоторыми наблюдениями, сделанными в последнее время и совсем ненамеренно.
   Утомившись чтением газет, а также романов нобелевской лауреатки Еленек, я решил перечитать "Подростка" - по той причине, что перечитывал его только один раз, да и то в давние времена. В том перечитывании, помню, всё шло хорошо, пока не появилась генеральша Ахмакова, задуманная как женщина-вамп, но сведенная к какому-то "золотому сердцу": постоянная тенденция у Достоевского. В этом смысле у него только один такой образ удачен: Грушенька, конечно: и ведьмовство есть, и в "золотое сердце" как-то веришь. На этот раз генеральша особенного отталкивания не вызвала, и роман вообще хорошо читался - это, так сказать, Достоевский в мягком варианте, что иногда и приветствуешь (Достоевский, но в меру, как говорил Томас Манн), - но финал "Подростка" совершенно ужасен: дело дошло аж до пистолетов. Словом, не Достоевский, а решительный Эжен Сю, как, впрочем, в том и уверял Набоков.
   После этих общих соображений перехожу к интертекстам. Один из персонажей "Подростка" говорит:
   "Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево - все засмеются: "Разве ты до него доживешь?" С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало..."
   А вот другой персонаж, главный герой Версилов:
   "Я вдруг сознал, что мое служение идее вовсе не освобождает меня, как нравственно-разумное существо, от обязанности сделать в продолжение моей жизни хоть одного человека счастливым практически. (...) А осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть, в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому, как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России; впрочем, одного дерева мало будет, можно бы приказать сажать и каждый год по дереву".
   Понятно, какое литературное воспоминание вызывают эти высказывания персонажей "Подростка": Чехов, причем в очень расхожих, хрестоматийных его словах. В школе вбивали в голову из чеховского письма: человек, мол, должен родить ребенка и вырастить дерево, и вообще всё в нем должно быть прекрасно, и лицо, и мысли, и анкета. Про тысячу лет тоже много говорили у Чехова, какой будет прекрасной жизнь и небо в алмазах (впрочем, то же было у Зощенко: "Одно утешение: лет через триста - заживем").
   Не буду голословным: вот из пьесы "Дядя Ваня" - говорит Астров:
   "Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и всё оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо (...) когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью..."