В заключение чувствую необходимым рассказать одну историю, которая стала совершенн неотделимой от Страхова и позволяет многое в нем понять более углубленно. Это его печально знаменитое письмо ко Льву Толстому от 28 ноября 1883 года. Страхов только что закончил писать биографию Достоевского, приложенную к тому его посмертно опубликованных произведений; работа была чрезвычайно добросовестной и долгое время считалась основным источником биографических данных о Достоевском. Но чувства при этом сам Страхов испытывал смешанные, - работа эту, по самому жанру апологетическая, далась ему с трудом. И вот что он написал давнему своему корреспонденту Льву Толстому:
   "Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развращен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если б он не был так зол и так умен. (...) Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях (...) Лица наиболее на него похожие, - это герой "Записок из подполья", Свидригайлов в "Преступлении и наказании" и Ставрогин в "Бесах"... Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя (...) Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что...."
   Далее в издании переписки Страхова с Толстым идут два ряда точек, но исследователям, видевшим рукописи, давно известно, что рассказывал Висковатов о Достоевском: тот якобы признался, что в молодости изнасиловал несовершеннолетнюю девочку. Опубликованное при жизни вдовы Достоевского Анны Григорьевны это письмо вызвало возмущение и, естественно, дезавуировалось защитниками Достоевского, Страхов был объявлен клеветником. Ныне у нас нет сомнений в том, что он написал правду: Страхов был чистым и порядочным человеком. Можно сказать, слишком чистым и порядочным. И это было, как мы понимаем сейчас, не столько его достоинством, сколько недостатком. Живя в этом мире, рискуешь многого в нем не понять, если смотришь на мир глазами невинной девушки. Розанов где-то написал, что Страхов был чем-то вроде девушки, как, впрочем, и все славянофилы. Уже одно это обстоятельство не позволяет видеть в славянофильстве - хоть старом классическом, хоть в позднем, страховско-григорьевском, - нужный проект для России. Понять Россию, к чему призывает автор апологетической статьи о Страхове Николай Ильин, - это не значит реставрировать славянофильские о ней представления.
   Мистический большевик (к юбилею Н.Ф.Федорова)
   В прошлом году был двойной юбилей - 175 лет со дня рождения и 100 лет со дня смерти - Николая Федоровича Федорова, русского мыслителя-однодума, создавшего удивительный проект так называемого "общего дела", которое оказывается у него ни более, ни менее как воскрешением мертвых. Это, пожалуй, самый крайний пример русского утопизма - как известно, родовой черты русской мысли и жизни. В недавние времена велся горячий спор: был ли большевизм привнесенным извне наваждением, некоей западной заразой - или он вырос из отечественных корней. Верно отчасти и то, и другое. Но российским славянофилам, до сих пор существующим и до сих пор убежденным в чистоте отечественных духовных источников, не вредно напомнить именно о Федорове. Ибо Федоров был неким мистическим предтечей большевизма, в утопии своей, внешне религиозно-христианской, давшей по существу программу будущей большевицкой деятельности по переустройству бытия.
   Самое интересное, что большевики всегда чувствовали некую симпатию к Федорову, исключали его из ряда заведомо чуждых коммунистической идеологии русских религиозных мыслителей. Например, в 1928 году была отмечена столетняя годовщина его рождения - статьей в правительственной газете "Известия". И Федоров был первым из русских религиозных философов, переизданных в Советском Союзе: еще в 1982 году, в самые глухие времена пресловутого застоя, вышел объемистый том его сочинений, немалым тиражом в 50 тысяч и с более чем нейтрально-академическим предисловием Светланы Семеновой, которая затем переключилась на Андрея Платонова. Эта деталь неслучайна - имеет прямое отношение к Федорову: известно, что великий писатель был горячим поклонником этого утописта. Влияние Федорова можно усмотреть и в Маяковском. Это в советские времена; до революции Федоров вызывал острый к себе интерес у таких русских титанов, как Толстой, Достоевский и Владимир Соловьев, а позднее у деятелей религиозно-культурного ренессанса начала 20 века, особенно у Бердяева и Булгакова. Бердяев написал о Федорове статью, которую можно считать основоположной для понимания его философии; оценку ему он дал, с некоторыми оговорками, позитивную. Реакция наступила несколько позднее; наиболее четко выразил ее протоиерей Георгий Флоровский, автор монументального труда "Пути русского богословия". Но еще раньше, в статье 1935 года "Проект мнимого дела", Флоровский указал на ту особенность федоровской мысли, которая делала его своеобразным спутником, а то и предтечей большевиков, позволяла им видеть в Федорове явление, не вовсе чуждое. Вот что написал тогда Флоровский:
   "Всё мировоззрение Федорова построено на явном противоречии. Он притязает строить философию Христианства, и исходит из предпосылки "религии Человечества". И главная странность его системы в том, что из нее легко вычесть "гипотезу Бога", и в ней ничто не переменилось бы (...) И в таком "человеко-божеском" истолковании эта система оказывается более целостной и связной, чем при всякой попытке понимать ее в плане исторического христианства. Христианский убор системы не должен вводить в заблуждение".
   Вот это и понимали в советские времена. И когда в многотомной "Истории философии в СССР" появился раздел о Федорове, там было сказано, что его философию можно рассматривать вне наиболее известной мысли - проекта воскрешения предков, каковой проект считается основным у Федорова лишь "по мнению буржуазных исследователей".
   Как ни странно, это верно, разве что слово "буржуазный", этот обязательный марксистский ярлык, тут неуместно. Если вычесть из Федорова пресловутый проект, то его философия предстает на редкость трезвым и вполне современным эпохе идейным построением. В нем масса сходств с самим Марксом. Еще лучше сказать, что Федорова можно причислить к прагматического типа мыслителям, с их учением об инструментальности истины (наличествующим и у Маркса: стоит только вспомнить "Тезисы о Фейербахе", и самый знаменитый из них - о том, что философия должна не познавать, а переделывать мир). Основную окраску философии Федорова дает пропаганда и оправдание технической экспансии человека, идея регуляции природы в интересах освобождения человечества от ее угнетающего господства.
   Процитируем хотя бы такой отрывок из Федорова:
   "Мысль и бытие не тождественны, то есть мысль не осуществлена, а она должна быть осуществлена... Мир дан не на поглядение, не миросозерцание - цель человека. Человек всегда считал возможным действие на мир, изменение его согласно своим желаниям (...) без действия, без освобождения, свобода, оставаясь знанием только, будет фикциею. Свободными делаются, а не рождаются. ... Идея вообще не субъективна, но и не объективна, она проективна (...) Если бы онтология, наука о бытии, была бы не мыслима только, но и чувствуема, то ее нельзя было бы отделить от деонтологии, то есть нельзя бы было отделить то, что есть, от того, что должно быть".
   Как замечали исследователи, гносеология - учение о знании - становилась у Федорова гносеургией - учением о преображении бытия. И вот еще одно высказывание Федорова, выводящее чуть ли не прямо к Марксу:
   "То, что Кант считал недоступным знанию, есть предмет дела, но дела, доступного лишь для людей в их совокупности, в совокупности самостоятельных лиц, а не в отдельности, в розни (...) Человек, как собирательное, разумное существо, и делается разумом вещей: феномены обращаются в его деяние, а знание, то есть само человечество в совокупности, как носитель знания, делается нуменом этого процесса".
   Как тут не вспомнить марксистское положении о практике - критерии истины? Или Марксову критику созерцательного материализма в тех же Тезисах? Важно тут еще одно совпадение: та подспудная в марксизме мысль, которая в то же время выступает едва ли не основной: мысль о субъекте познания как коллективе, тоталитете. У Энгельса эта мысль эксплицирована: немецкий рабочий класс как наследник немецкой философии. Истина существует, вернее, осуществляется не в познании, а в деятельности. Но это же и есть та самая мысль Федорова, которую мы только что процитировали. И важно то, что осуществляется истина в трудовом коллективе, в объединенном, изжившем классовое расслоение человечестве. У Федорова мы находим почти что марксистскую социологию знания. Современная ему наука и мысль объявляются неистинными, поскольку они суть создание высших, пребывающих в праздности классов: духовное творчество как таковое отрицается, трактуется как паразитическое образование. Это сильно напоминает Марксово учение об идеологии как форме иллюзорного сознания. Федоров:
   "Разум, находясь в руках одного класса, теряет доказательную силу, ибо мысль доказывается только действием, опытом всех (мыслить не значит доказывать, доказывать значит мысленное сделать видимым (...) превращение мира в представление есть последнее исчадие праздности, как матери пороков (...) превращение действительного мира в субъективное явление есть результат сословной жизни..."
   Это не только критика идеалистической философии как продукта отвлеченно-духовной культуры, но и самый настоящий боевой активный материализм, переходящий от созерцания к действию. А действие это - коллективная работа всего человечества по регуляции природы, технологическая экспансия. В этом мире не будет больше классового расслоения, разделения на ученых и неученых, то есть будет преодолено, как говорит Федоров, "небратское" состояние людей. А главным делом, проективной целью нового человеческого братства должна стать окончательная победа над природой, то есть преодоление основного ее закона - смерти, и не только победа над смертью, но и воскрешение умерших предков. Вот это и есть проект "общего дела"
   Интересная получается картина: человек говорил дело, формулировал вполне современное миропонимание, устанавливал господствующие черты новой культуры - словом, предугадывал или по-своему повторял мысли, вошедшие в фонд мировой философии - от марксизма до новейшего, 20 уже века, прагматизма, - и вдруг некий сумасшедший скачок, лучше сказать, заскок. Ситуация анекдотическая как раз в некоем психиатрическом плане: пациент вроде бы во всем нормален, только уверен, скажем, в том, что может снять луну с неба.
   Тут у Федорова если не психиатрия, то психология во всяком случае: психология, нарушающая логику. В этих ситуациях всегда и открывается самое интересное: экзистенция мыслителя, его персональный миф. Философия, по словам Ницше, - не поиск истины, а прикровенное самовыражение философа, зашифрованная его автобиография. Но Ницше можно оспорить в том отношении, что у русских такие индивидуальные заскоки едва ли не всегда приобретают характер общественного бедствия. Тут уже надо вспоминать о Юнге и говорить о коллективном бессознательном - о предельной утопичности такового у русских.
   Современный поэт (Сергей Стратановский), увидевший системообразующее значение Федорова для русского мировоззрения, однажды написал о нем так:
   Предлагаются труд-лагеря
   И бригады всеобщего дела
   Чтоб сыновним проектом горя
   Собирали погибшее тело.
   Отче-атомы, отче-сырье
   Для машины всеобщего дела
   Чтобы новое тело твое
   Через звездные зоны летело
   Отменяются плач и слова
   Утешенья скорбящих на тризне
   Мировая столица Москва
   Станет лоном технологов жизни
   Мир Европы греховен и мелок
   Осуждаем к нему интерес
   В атмосфере изящных безделок
   Не бывает священных чудес
   Остается в проекте Россия
   Спецземля для научных чудес
   Здесь могилы для нас дорогие
   Просияют во славу небес
   И раскинется щедрой листвою
   Над породами новых людей
   Царство Божие - древо живое
   Из земных вырастая вещей.
   Слова о трудлагерях у Федорова - отнюдь не вольная интерпретация поэта. У Федорова мы встречаем, среди прочих, и такую мысль:
   "Освобождение личности есть только отречение от общего дела, и потому целью быть не может, а рабство может стать благом, вести к благу, если оно будет лишь выражением общего дела".
   Как тут не вспомнить Троцкого, предложившего проект трудовых армий и сказавшего в развитие этой мысли, что представление о рабском труде как непроизводительном - буржуазный предрассудок. Федоров, таким образом, не только предтеча большевизма, он и подлинный автор идеи ГУЛАГа.
   Как мы видели, некоторые исследователи - как эмигрантские, так и советские - считают возможным рассматривать философию Федорова вне ее христианской мотивировки. В ней ничего не изменится, если из его текстов выбросить любое упоминание о Христе. Тем более, как писали даже самые расположенные к Федорову интерпретаторы, ему свойственно нечувствие основного в христианстве - тайны воскресения как духовного преображения. Называя христианство религией воскрешения, он само воскрешение понимал грубо материально, как собирание рассыпанных в мировом пространстве атомов, построил целую технологию воскрешения, производящую, по словам Бердяева, жуткое впечатление. Христианское овладение небом для него не метафора, а ракеты Циолковского. Известно, что отец отечественной космонавтики был учеником Федорова, и сама идея межпланетных полетов была продиктована необходимостью где-то расселить воскрешенных предков: на Земле им станет тесно. Снова процитируем того же поэта. Сергей Стратановский:
   Видишь, как Федоров-армия
   марширует в своей униформе
   Бьют барабаны ее...
   Это идут воскресители -
   инженеры искусственной жизни
   Гнили и духа смесители
   в биоколбах погосто-заводов
   Скоро появятся гости,
   долгожданные гости ОТТУДА
   Скоро воскресшие кости
   переполнят общественный транспорт
   Трансцендентную религию Федоров превращал в имманентное действие; недостаток (исторического) христианства видел в том, что оно было чуждо деятельности. Христианская добродетель должна стать реальной силой, на манер машины. Федоров глух к христианской духовности, но он глух и к христианскому индивидуализму в своем пафосе организованного человеческого коллектива.
   И всё-таки нельзя отрицать определенной связи Федорова с интимным содержанием христианства. Это хорошо понял Бердяев. В статье о Федорове он писал:
   "У Федорова было истинное сознание того, что христианство должно освободить человека от власти демонов природы, которыми был подавлен мир языческий, должно поднять человека. Через этот процесс освобождения от языческого страха перед духами природы и от власти природных стихий христианство, в конце концов, механизировало природу, и вторичным результатом этого процесса явилось научное естествознание и научная техника".
   Эта мысль - о христианстве как предусловии появления техники - давно уже вошла в культурное сознание, но продолжает оставаться эзотерической, знакомой лишь утонченным эрудитам. Правда, она нашла выражение в мировоззрении целой организации - так называемого Римского клуба, группы интеллектуалов, еще в 60-е годы поставившей вопрос о необходимости ограничения технической экспансии человечества. Возникает вопрос о правомерности такой механизации природы, и вспоминаются стихи Тютчева: "Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик - В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык..."
   Среди нынешних русских сторонником идей Римского клуба, является, как известно, Солженицын. Но вот этой мысли - об укорененности техники в христианском мировоззрении - мы от него не слышали. Правда, однако, и то, что современная технологическая цивилизация, набравшая такой ход, приобрела собственную инерцию движения и какую-либо сознательную связь с христианскими корнями давно утратила.
   Говоря о Федорове, нельзя не вспомнить об Андрее Платонове, правоверном федоровце, особенно откровенно высказывавшемся в этом духе в ранних своих сочинениях, особенно в стихах, писаных в молодости. В Платонове - в чисто идейном плане, вне его гениального художества - интересно то, что постоянное присутствие в его сочинениях технической темы, всех этих паровозов и лампочек Ильича, сочетается с картинами упадка и разорения самого бытия. Кладбищенский колорит превалирует у Платонова. И это тоже можно вести от Федорова.
   Тут мы уже касаемся темной области индивидуальной психологии мыслителя. Впрочем, ничего особенно темного в этом смысле у Федорова и нет. Психологические корни его безумного проекта - воскрешение мертвых - легко просматриваются в его биографии. Его индивидуальный комплекс - безотцовщина: он был незаконным сыном князя Гагарина. Тоска по отцу вызвала проект воскрешения предков: заметим, что у Федорова речь идет исключительно об отцах, отнюдь не о матерях. И с этим же связана явственная федоровская мизогиния, ненависть к женщинам.
   Федоров пишет, что смерть отнюдь не является законом природы, она не есть качество бытия, но всего-навсего "индуктивный вывод" из до сих пор наблюдавшихся фактов. Но важен не факт, важен проект. Смерть, говорит Федоров, - это "простая случайность, водворившаяся в природе вследствие ее слепоты и ставшая органическим пороком". Укоренение этого порока Федоров объясняет забвением отцов и уходом людей к "женам": чувственная, половая любовь закрепляет человека в плену слепой природы, тем самым обрекая его на смерть. В вечном круговороте рождений и смертей утрачивается человеческая свобода. Этот круг не разорвать простым воздержанием, "отрицательным целомудрием", как называет это Федоров, - необходимо "положительное целомудрие", то есть всё то же воскрешение отцов. Программа Федорова: "от супружества и рождения к соединению в общей любви ко всем родителям". Федоров:
   "Прогресс брака состоит в постепенном уменьшении чувственной любви и в увеличении деятельности (...) должно наступить время, когда сознание и действие заменят рождение".
   У Федорова есть статья о Парижской Всемирной выставке 1889 года, в которой он построил настоящую культурологию современной цивилизации, выводя ее из господства женщин как некоего прафеномена. С женщиной Федоров связывает порабощение людей материальными стихиями, что выражено всем стилем расслабляющей городской культуры.
   Я не хочу, в присущей мне манере, эксплицировать тему ненависти Федорова к женщинам. Приведу только стихи опять же Сергея Стратановского:
   В день поклоненья Отцам
   в парке Центральной Могилы
   Мы целовались украдкой,
   но пойманы были с поличным
   Федоровцем участковым
   Тут возникает вопрос: а что это за "центральная могила"? Ответ опять же у Федорова: он предлагал кладбища сделать центрами общественной жизни. Федоров:
   "Для спасения кладбищ нужен переворот радикальный, нужно центр тяжести общества перенести на кладбища, то есть сделать местом собирания и безвозмездного попечения той части города или вообще местности, которая на нем хоронит своих умерших (...) Смотреть на землю как на жилище, а не на кладбище, значит прилепиться к жене и забыть отцов (...) Перенести школы к могилам отцов, к их общему памятнику, музею, значит пересоздать школы; в этом царстве смерти и тления нет места для сознания личного достоинства, внушаемого нынешней школой; пред общим сходством, смертностью, и огромное несходство в уме и познании не будет казаться превосходством".
   Уравнительца-смерть. Можно по этому поводу вспомнить стихи Баратынского или Сологуба, а можно и гегелевскую "Феноменологию духа", раздел "Абсолютная свобода и террор" (в советских переводах вместо "террор", слишком знакомого слова, стоит "ужас"), в котором трактован якобинский террор: уравнять людей всего радикальнее можно, сняв им головы.
   Протоиерей Флоровский в "Путях русского богословия" так резюмирует Федорова:
   "В этом странном религиозно-техническом проекте хозяйство, техника, магия, эротика, искусство сочетаются в некий прелестной и жуткий синтез... Есть у Федорова несомненный привкус какой-то некромантии".
   Федоров был безумцем, но таким безумцем, которому открывалась истина будущего - по крайней мере русского будущего. В его безумии был метод. Можно даже, ссылаясь на такие примеры, как Федоров, говорить о безумии вообще как о методе и познания, и действия. Русская история советского периода явно подтвердила специфическую правоту Федорова - даже в таких деталях, как сохранение ленинского трупа, с явной целью последующего его воскрешения. Юмореска Вагрича Бахчаняна: толпа у Мавзолея в напряженном волнении ждет результата операции, производимой над Ильичом. Наконец через несколько часов выходит хирург и, устало потирая глаза, говорит: "Будет жить".
   Я бы сказал, что Федоров оправдан не столько ракетами Циолковского, сколько прозой Платонова. И снова - в который раз? - встает вопрос: стоит ли игра свеч, искупается ли кошмарная жизнь великим искусством?
   Памяти Аверинцева
   Умер Сергей Сергеевич Аверинцев. Это был, пожалуй, самый яркий представитель того советского поколения, которое вышло к сознательной деятельности в послесталинское время. Были и другие ученые в его поколении, поднявшиеся на максимальные культурные высоты: можно среди них назвать, например, Вячеслава Вс. Иванова или Игоря Кона. Но Аверинцев был несравненно популярнее всех новой формации советских ученых-гуманитариев. Он очень хорошо писал - и не ленился писать в популярных изданиях, например в толстых литературных журналах. Можно смело сказать, что его читали все интеллигентные люди в Советском Союзе. Громадной популярностью он пользовался также как преподаватель, читавший в МГУ курсы по классической и византийской филологии. Каждая его статья, появлявшаяся не в специально-научных изданиях или даже в газетах, прочитывалась сразу же. Но были и другие примеры. Я помню, с чего началась даже и не популярность, а, смело скажем, слава Аверинцева. В 1969 году он напечатал в специальном и малотиражном журнале "Вопросы философии" статью о культурологии Хейзинги, о классическом его труде "Homo Ludens -Человек смеющийся". Он сразу был замечен и оценен весьма широкой читательской аудиторией (а читали в СССР все, и читали хорошую литературу, потому что всего этого нынешнего масскультовского мусора не было). Аверинцев стал знаком времени - послесталинского, даже не оттепельного, а скорее застойного. Застой застоем, но определенные условия для культурной работы в Советском Союзе появились - как раз потому, что был прекращен политический террор, перестали преследовать людей ни за что, как при Сталине. Идеологический зажим, как выяснилось, сам по себе не может препятствовать культурному росту, люди находили обходные пути. Аверинцев был специалистом в абсолютно нейтральной области классической филологии - столь же политически нейтральной, как математика. Но филолог-классик - это, прежде всего, человек, знающий языки, как древние, так и новые. А у Аверинцева была страсть к общекультурной проблематике, и он писал и добивался печатания таких работ, как, например, статьи о Юнге или Шпенглере, не издававшихся в СССР с начала двадцатых годов. Такие статьи, помнится, он помещал в основном в журнале "Вопросы литературы". Как они читались и обсуждались! Особенно прошумела статья под эзоповым названием "Греческая литература и ближневосточная словесность". Ближневосточная - это значит иудейская, то есть библейская. В доме повешенного не говорят о веревке, и слов "еврей" или даже "иудей" в СССР тщательно избегали. Я помню один совсем уж курьезный случай, о котором мне рассказывал мой хороший знакомый питерский поэт Сергей Стратановский. Его отец был филологом-классиком, работавшим в основном в области перевода. Он сделал новый перевод "Иудейской войны" Иосифа Флавия - книги, описывающий борьбу древних евреев против Рима. Никакой вроде политической актуальности. Ан нет: книга была уже отпечатана и готовилась появиться на прилавках - как разразилась шестидневная война Израиля с Египтом, наисовременнейшая иудейская война, так сказать. Иосифа Флавия тут же запретили. Понятно, почему Аверинцев в заголовок той своей статьи поставил слово "ближневосточная". Кого это могло обмануть - трудно представить, но коммунисты, что называется, схавали. Эта статья потом стала одной из глав основной, пожалуй, книги Аверинцева "Поэтика ранневизантийской литературы".
   Прежде чем перейти к характеристике Аверинцева как ученого и культурного деятеля, хочется привести несколько мест из книги его коллеги Михаила Леоновича Гаспарова "Записки и выписки", в которой он записал некоторые разговоры Аверинцева, - дать представление об Аверинцеве как личности: