Страница:
Его живому, подвижному, пылкому воображению, его веселому, смелому, решительному, скорее надменному, чем гордому, нраву сельская жизнь мало приходилась по вкусу. Хотя и воспитанный в суровой, богобоязненной семье, черты которой мы пытались набросать, тем не менее, Жан Кавалье не проникся ни мечтательной верой Селесты и Габриэля, ни строгим пуританством своего отца. Исправно исполняя свои религиозные обязанности, он не упускал случая поразвлечься.
Так прошло два года. Кавалье в девятнадцать лет красивый, смелый, веселый, хорошего сложения, с бойкой речью, стал героем всех андюзских мастеровых. Есть люди, которые самой природой призваны властвовать. У Кавалье это уже прорывалось: он управлял играми и упражнениями своих товарищей. В борьбе, в бегах, в прыганье – повсюду он был первым. Старый протестантский полководец, участвовавший во всех религиозных войнах великого герцога Рогана, по словам гугенотов, дал ему даже несколько уроков фехтования.
Одно происшествие, по-видимому ничтожное, изменило все течение жизни Жана Кавалье. Это было в 1699 году. Указы против реформатов, упорно отстаивавших свою религию, достигли ужасающей строгости. Людовик XIV отдал приказ направить гарнизонных сыщиков в те города и села, где фанатизм или изуверство, как прозвали протестантизм, глубоко укоренился. Местечко Андюз было в том числе. Часть драгун сен-серненского полка, под начальством молодого маркиза де Флорака, расположилась там по-военному.
В день праздника св. Иоанна, наиболее чтимого в Лангедоке, Кавалье, сняв с себя передник булочника и принарядившись в свой лучший кафтан, отправился к старому гугенотскому военачальнику, обучавшему его фехтованию. У этого простачка, по имени Доминик Помпиду, была дочь такой необыкновенной красоты, что ее все знали под именем Красавицы Изабеллы. Она любила Кавалье, Кавалье любил ее. Потом мы вернемся еще к чистому чувству молодых людей, сыгравшему такую большую роль в жизни юного севенца.
На площади в Андюзе зажигали огни в честь св. Иоанна. Кавалье должен был повести на это торжество старика и его дочь. Перед тем как они отправились, Изабелла предложила своему возлюбленному красивую гранатовую ветку в цвету, которую она сломала в своем саду. С гордостью Кавалье приладил букетик к своей шляпе. Старик, его дочь и молодой булочник пришли к увеселительным огням.
Маркиз де Флорак, начальник драгун, находился на деревенской площади. Очарованный красотой прелестной Изабеллы, он раза два прошел мимо, окидывая ее нахальным взглядом. Не обращая внимания ни на седые усы старого воина, которые, казалось, щетинились от гнева, ни на угрожающие взгляды Кавалье, ни на холодное презрение красавицы севенки, де Флорак продолжал преследовать молодую девушку своими назойливыми взглядами. Выведенный из себя, Кавалье оставил руку Изабеллы и, перерезав драгуну дорогу, гордо обратился к нему:
– Господин капитан! Я...
Но де Флорак грубо прервал его:
– Вчерашний хлеб, доставленный твоим хозяином для моих драгун, никуда не годится. Завтрашний, конечно, будет не лучше: ведь ты, бездельник, шляешься тут вместо того чтобы присматривать за своей печью.
Несмотря на уважение и страх, внушаемые драгунами, несмотря на чин и положение маркиза, Кавалье, взбешенный подобным обращением с ним в присутствии красавицы Изабеллы, крикнул:
– Будь у меня меч и будь я свободен, сударь, это оскорбление не прошло бы вам даром.
– А что бы ты сделал с мечом, мужик? – сказал презрительно де Флорак. – Тебе нужна лопата сажать твои хлебы в печь. Пошел, надень твой передник и отправляйся к твоей печи.
При этом новом оскорблении молодой булочник не совладал с собой: выхватив меч у простака Помпиду, он бросился на де Флорака. Но тот, указывая на Кавалье, крикнул приблизившимся к нему драгунам:
– Заберите этого безумца!
Кавалье был силен: завязалась борьба. Ему удалось ускользнуть от солдат. В ту же ночь он оставил Андюз. Опасаясь последствий этой схватки, он примкнул к нескольким гугенотам, которые, избегая королевских указов, переселялись в Женеву. Восемнадцать месяцев провел он в этом городе.
Кавалье познакомился в Швейцарии с одним протестантским дворянином дю Серром, который, как ему рассказали, занимал должность стекольного мастера в Мас-Аррибасском замке, расположенном на вершине горы Эгоаль, в местности наиболее дикой и уединенной. Странные слухи ходили про этого жантильома. Искусство выделывать стекло и окрашивать его – слишком касалось химии – науки, которая считалась в простонародье таинственной: в те времена стекольщик, живущий вдали от всех со своими «жантильомами-выдувальщиками», неизбежно подвергался в глазах масс обвинению в занятиях алхимией и даже чародейством. Католики смотрели на дю Серра, как на колдуна. Напротив, многие из протестантов низших классов населения видели в стекольном мастере человека настолько почтенного, благодаря его строгой набожности, что Господь соблаговолял являться ему. Они приписывали этим сверхъестественным сношениям странное пламя, вспыхивавшее иногда в башнях Мас-Аррибаса. Другие видели тут роковые предзнаменования.
Под предлогом своей стекольной торговли дю Серр часто наезжал в Женеву. Де Бавиль, интендант Лангедока, не беспокоил его насчет частых отлучек из Франции. Отец Кавалье, живший по соседству со стекольным мастером, часто поручал ему деньги для сына, находившегося в Женеве. Жан Кавалье и дю Серр быстро сдружились. Дю Серр, умевший с удивительной ловкостью ускользать от подозрений и бдительности де Бавиля, был одним из наиболее деятельных вождей «протестантской Унии» или Союза. С отменой Нантского эдикта, в определенное время года, гугеноты посылали скрытно в Тулузу шестнадцать выборных, которые являлись представителями кальвинизма в нижнем и верхнем Лангедоке, в Севенах и Дофинэ для совещаний о выгодах реформатской религии. На этих-то собраниях были положены первые основы сборищ в пустыне. Тут же депутаты, избранные из наиболее почтенных протестантов, порешили именем своих братьев, «упорно отстаивать право исполнения своих обрядов всеми средствами, пока они не ведут к мятежу, не скрываясь, собираться для молитв на развалинах своего храма, не покидать Франции и скорее принять мученический венец, чем изменить вере».
Со времени отмены Нантского эдикта вплоть до Рисвикского мира кальвинисты неотступно следовали этому постановлению, несмотря на то, что на многих собраниях присутствовавшие подверглись избиению, а многие «министры» были повешены, колесованы или сожжены за то, что проповедовали наперекор указам. Но когда, с 1700 г., избиение гугенотов стало обыкновенным делом, и множество пасторов пало жертвой своего усердия, Уния порешила, что отныне протестанты будут собираться только ночью, безоружными и с твердым решением умереть, не защищаясь.
Во время этих усиленных преследований дю Серр встретился в Женеве с Кавалье. Жантильом-стекольщик почуял в молодом севенце смелость, сильную волю, ум, гордость и зачатки безграничного честолюбия. Имея в виду будущее, он, пользуясь своим опытом, направлял и наставлял Жана, сообразно своим целям. В продолжение своего двухлетнего пребывания в Женеве, Кавалье, следуя советам дю Серра, приобрел кое-какие математические сведения, прилежно следил за военными упражнениями, научился владеть оружием и часто посещал протестантские собрания.
Эти беседы, в которых судьба кальвинистов и жестокость их преследователей рисовались самыми верными и самыми черными красками, действовали страшно возбуждающим образом на предприимчивую натуру Кавалье. Вскоре он стал одним из наиболее ярых членов воинствующей партии[6]. Кавалье никогда не отличался особенно глубоким и серьезным отношением к своей вере. Не будучи дурным, его нрав не был и безупречен. Его отважный, подвижный и смелый дух ничем не напоминал суровости кальвинистов. Прослушав проповедь, он сейчас же спешил на светский праздник. Когда же ему случалось сталкиваться в Женеве с дворянами-католиками, его больше возмущала их надменность, чем сама вера. В каждом из них он ненавидел еще больше дворянина, чем паписта. Он был близок к тому, чтобы завидовать золотым шпорам и вышитым шарфам этих «спесивых пав», несмотря на то, что его религия брезгала этими украшениями, как жалкою суетой.
Убедившись, что Кавалье не поддается влиянию, дю Серр, как выдающийся человек, помирился со всеми его достоинствами и недостатками. Чтобы поддержать и даже поднять в молодом севенце восторженность, он указывал ему, что религиозные вопросы не только связаны с политикой, но и подчинены ей: имущество, свобода протестантов затронуты не меньше, чем совесть. Он раскрывал ему в будущем общественное возрождение, основанное на разуме и на праве толкования, – на этом основном отличии протестантской религии. Наконец, он указывал ему в будущем, сообразно завету Кальвина, королей, подчиняющихся трем государственным чинам, выбранным из истинных опекунов народа. Говоря таким образом, дю Серр совершенно переиначивал заветы и убеждения большинства протестантов, которые никогда не рассматривали религии с точки зрения политики. Но дю Серр имел свои причины действовать подобным образом.
Благодаря этим наставлениям, Кавалье видел во всяком католике типичного дворянина-паписта – развратного, надменного и властолюбивого, между тем как протестант был для него представителем третьего сословия – честным, трудолюбивым и угнетенным. Не время еще разоблачать замыслы дю Серра и, главным образом, его странные, отчаянные, неслыханные приемы, к которым он собирался прибегнуть для достижения своих целей. От него одного зависели некоторые, прямо удивительные случайности, которые могли вызвать общее возмущение севенского населения, до тех пор безучастно покорявшегося гонениям. Итак, стекольщик хотел иметь Кавалье под рукой на случай, если настанет час взяться за оружие: он думал назначить его начальником грозных партизан.
После двухлетнего добровольного изгнания причину, заставившую Кавалье удалиться, можно было считать забытой: дю Серр предложил ему вернуться во Францию. Часто молодой севенец и дворянин-стекольщик сговаривались с некоторыми другими местными жителями встретиться под покровом ночи, в скрытом месте. По совету дю Серра, который, не давая проникнуть в свои замыслы, казалось, не прочь был верить в возможность близкого восстания, Кавалье часто навещал молодых людей своего возраста и звания. Благодаря своему живому, решительному нраву, он приобрел себе в Сент-Андеоле, в Саоле и в Зеленогорном Мосту множество друзей. Он устроил стрельбище и разные атлетические игры. Вскоре вся окрестная молодежь привязалась к Кавалье, как к смельчаку, любящему повеселиться. Хотя сношения, возникшие между ними, вызывались только общими увеселениями, они были довольно часты, и влияние Кавалье на товарищей с каждым днем росло. Если его власть над ними казалась с виду ничтожной, она, тем не менее, существовала. Чтобы достичь ее и сохранить, молодой севенец следовал советам дю Серра. Кавалье любил и почитал своего отца, но, зная непреклонность его убеждений, он скрывал от него свои частые сношения со стекольщиком и в особенности свои смутные надежды. Кавалье постарался также скрыть от своего отца влияние, которым он пользовался среди окрестной молодежи.
Громадная разница существовала между гугенотами долины и местечек и гугенотами-пастухами и дровосеками, жившими обыкновенно в горах. Последние, без сомнения, ввиду их дикой и созерцательной жизни, были проникнуты если не более глубокой верой, то, во всяком случае, большею религиозной восторженностью, чем обитатели низменности. Лесничий эгоальского леса Ефраим, известный по всему благочестию и своему суровому образу жизни, пользовался среди них неограниченным влиянием. Протестантам, жившим в равнине, и ремесленникам местечек, как более просвещенным и более причастным к обществу, жизнь Ефраима казалась слишком пуританской, слишком восторженной. Напротив, молодой, красивый, жизнерадостный и смелый Кавалье, обучавший их владеть оружием и ставший душой их деревенских игр, внушил им большое доверие к себе и искреннюю преданность. Таким образом, в случае возмущения, Ефраим стал бы во главе горцев-гугенотов, а Кавалье – протестантов низменности. Юношеское, живое воображение Жана наполнилось честолюбивыми мечтами. Он увлекся полной приключений жизнью всевозможных Бажолей, Мерлей, Киприанов – этих гугенотских вождей, так доблестно дравшихся во время междоусобий во главе мятежников. Ему опротивела спокойная, однообразная жизнь полей.
Поговаривали про его любовь к дочери старого протестантского капитана. Красавица Изабелла платила ему одинаковой нежностью. Вынужденный после стычки с маркизом де Флораком жить в изгнании, Кавалье поддерживал оттуда переписку с молодой девушкой. Они выжидали только более благоприятных условий, чтобы испросить благословения своих родителей. Но вот по прошествии некоторого времени Изабелла прекратила переписку с женихом. Сильно беспокоясь, мучаясь ее молчанием, Кавалье уже собирался безрассудно поехать во Францию, как вдруг вернувшийся в Женеву дю Серр вручил ему письмо молодой девушки. Она сообщала, что вынужденная сопровождать отца в Руэрг, она будет в состоянии извещать его о себе лишь изредка, но что их отношения остаются прежние, и ее чувства неизменны.
Кавалье вначале ощутил жестокую боль. Но, не забывая Изабеллы, он мужественнее стал относиться к постигшему его удару. За ним было слово молодой девушки. Время от времени он получал письма с уверениями в вечной любви. Он терпеливо выжидал конца своего изгнания.
Всякое менее глубокое чувство ослабело бы, благодаря разлуке и затруднениям, но Кавалье питал к Изабелле серьезную, почти торжественную привязанность, он верил в нее всеми силами своей души. Гордый, великодушный, героический нрав этой мужественной молодой девушки внушал ему столько же любви, сколько восхищения. Он был охвачен к ней одной из тех страстей, с которыми связываются малейшие изменения судьбы и которые, так сказать, руководят будущим. Изабелла была та женщина, с которой он хотел соединить свою судьбу, уверенный, что она одинаково разделит с ним его отважную жизнь, будет ли то счастье, или ряд невзгод.
По возвращении Жана во Францию она написала ему, что принуждена была покинуть Руэрг, сопровождая своего отца в Гиень, но что к концу года она вернется в Андюзу. Будь Кавалье менее пылкого и подвижного характера и не будь он занят мыслями о намеках, сделанных ему дю Серром, а главное, своими честолюбивыми стремлениями, которые вызывали рассеянность и мечтательность, он давно бы заметил, что его семья, его друзья на все его вопросы касательно прекрасной Изабеллы отвечали с каким-то смущением. Видно, не настало еще время узнать, ему великую тайну.
С некоторых пор старый Жером Кавалье внимательно следил за поведением своего старшего сына. Ему не удалось проникнуть в тайну его сношений с дю Серром. Но по тому возбуждению, которое он иногда замечал в Жане, по его осторожным приемам, по тому отвращению, которое тот выказывал со дня на день все больше и больше к полевым работам и по той гордости, которая, вопреки его желанию, сквозила во всех его словах – по всему этому хуторянин предугадывал, что, увлеченный своим смелым нравом, его сын пошел, пожалуй, по роковому пути. Намек Жана за ужином о деятельной роли своих предков в гражданских войнах еще более увеличил опасения старика.
Обстоятельства становились все тяжелее: росли преследования в этих несчастных краях. Пришло известие, что приближается севенский первосвященник, аббат дю Шель, во главе значительного войска. Этот, внушавший всем страх священник объезжал Лангедок, предшествуемый своей ужасной славой. Беспощадно применял он к протестантам, сообразно указам, страшные наказания, установленные для раскольников. Но гугеноты сохраняли спокойствие и покорность. Изгнанные министры главным образом наказывали им сохранять суровое, немое спокойствие мучеников: Господь-де гласом своих пророков уж известит народ, когда наступит время отвечать насилием на насилие.
Без сомнения, этот день никогда не наступит. Но Жером Кавалье, как и большинство протестантов, боялся, как бы благодаря какому-нибудь неосторожному слову, не прорвалось так долго сдерживаемое общее неудовольствие. Он знал по опыту, что малейшее покушение на возмущение послужит толчком к разорению и истреблению всех гугенотов в Лангедоке. Долго раздумывал он, как бы отвлечь сына от бездельничанья. Он хотел создать ему жизнь, полную Деятельности и занятий, и таким образом предохранить его от опасных искушений. Жером решил женить его. Он остановился на дочери богатого мандского хуторянина. Он предложил своего сына – и те согласились. Все почти было улажено между двумя семействами, а Жан Кавалье еще ни о чем не догадывался. Так как обыкновенно все подчинялось непреклонной воле старого протестанта, то он и на этот раз не сомневался в послушании своего сына. Он предвидел кое-какие затруднения касательно Изабеллы, но у него было верное средство устранить это препятствие.
Имея в виду этот важный разговор с сыном, хуторянин со строгим и недовольным видом вошел в комнату, где ожидал его Жан.
ОТЕЦ И СЫН
Так прошло два года. Кавалье в девятнадцать лет красивый, смелый, веселый, хорошего сложения, с бойкой речью, стал героем всех андюзских мастеровых. Есть люди, которые самой природой призваны властвовать. У Кавалье это уже прорывалось: он управлял играми и упражнениями своих товарищей. В борьбе, в бегах, в прыганье – повсюду он был первым. Старый протестантский полководец, участвовавший во всех религиозных войнах великого герцога Рогана, по словам гугенотов, дал ему даже несколько уроков фехтования.
Одно происшествие, по-видимому ничтожное, изменило все течение жизни Жана Кавалье. Это было в 1699 году. Указы против реформатов, упорно отстаивавших свою религию, достигли ужасающей строгости. Людовик XIV отдал приказ направить гарнизонных сыщиков в те города и села, где фанатизм или изуверство, как прозвали протестантизм, глубоко укоренился. Местечко Андюз было в том числе. Часть драгун сен-серненского полка, под начальством молодого маркиза де Флорака, расположилась там по-военному.
В день праздника св. Иоанна, наиболее чтимого в Лангедоке, Кавалье, сняв с себя передник булочника и принарядившись в свой лучший кафтан, отправился к старому гугенотскому военачальнику, обучавшему его фехтованию. У этого простачка, по имени Доминик Помпиду, была дочь такой необыкновенной красоты, что ее все знали под именем Красавицы Изабеллы. Она любила Кавалье, Кавалье любил ее. Потом мы вернемся еще к чистому чувству молодых людей, сыгравшему такую большую роль в жизни юного севенца.
На площади в Андюзе зажигали огни в честь св. Иоанна. Кавалье должен был повести на это торжество старика и его дочь. Перед тем как они отправились, Изабелла предложила своему возлюбленному красивую гранатовую ветку в цвету, которую она сломала в своем саду. С гордостью Кавалье приладил букетик к своей шляпе. Старик, его дочь и молодой булочник пришли к увеселительным огням.
Маркиз де Флорак, начальник драгун, находился на деревенской площади. Очарованный красотой прелестной Изабеллы, он раза два прошел мимо, окидывая ее нахальным взглядом. Не обращая внимания ни на седые усы старого воина, которые, казалось, щетинились от гнева, ни на угрожающие взгляды Кавалье, ни на холодное презрение красавицы севенки, де Флорак продолжал преследовать молодую девушку своими назойливыми взглядами. Выведенный из себя, Кавалье оставил руку Изабеллы и, перерезав драгуну дорогу, гордо обратился к нему:
– Господин капитан! Я...
Но де Флорак грубо прервал его:
– Вчерашний хлеб, доставленный твоим хозяином для моих драгун, никуда не годится. Завтрашний, конечно, будет не лучше: ведь ты, бездельник, шляешься тут вместо того чтобы присматривать за своей печью.
Несмотря на уважение и страх, внушаемые драгунами, несмотря на чин и положение маркиза, Кавалье, взбешенный подобным обращением с ним в присутствии красавицы Изабеллы, крикнул:
– Будь у меня меч и будь я свободен, сударь, это оскорбление не прошло бы вам даром.
– А что бы ты сделал с мечом, мужик? – сказал презрительно де Флорак. – Тебе нужна лопата сажать твои хлебы в печь. Пошел, надень твой передник и отправляйся к твоей печи.
При этом новом оскорблении молодой булочник не совладал с собой: выхватив меч у простака Помпиду, он бросился на де Флорака. Но тот, указывая на Кавалье, крикнул приблизившимся к нему драгунам:
– Заберите этого безумца!
Кавалье был силен: завязалась борьба. Ему удалось ускользнуть от солдат. В ту же ночь он оставил Андюз. Опасаясь последствий этой схватки, он примкнул к нескольким гугенотам, которые, избегая королевских указов, переселялись в Женеву. Восемнадцать месяцев провел он в этом городе.
Кавалье познакомился в Швейцарии с одним протестантским дворянином дю Серром, который, как ему рассказали, занимал должность стекольного мастера в Мас-Аррибасском замке, расположенном на вершине горы Эгоаль, в местности наиболее дикой и уединенной. Странные слухи ходили про этого жантильома. Искусство выделывать стекло и окрашивать его – слишком касалось химии – науки, которая считалась в простонародье таинственной: в те времена стекольщик, живущий вдали от всех со своими «жантильомами-выдувальщиками», неизбежно подвергался в глазах масс обвинению в занятиях алхимией и даже чародейством. Католики смотрели на дю Серра, как на колдуна. Напротив, многие из протестантов низших классов населения видели в стекольном мастере человека настолько почтенного, благодаря его строгой набожности, что Господь соблаговолял являться ему. Они приписывали этим сверхъестественным сношениям странное пламя, вспыхивавшее иногда в башнях Мас-Аррибаса. Другие видели тут роковые предзнаменования.
Под предлогом своей стекольной торговли дю Серр часто наезжал в Женеву. Де Бавиль, интендант Лангедока, не беспокоил его насчет частых отлучек из Франции. Отец Кавалье, живший по соседству со стекольным мастером, часто поручал ему деньги для сына, находившегося в Женеве. Жан Кавалье и дю Серр быстро сдружились. Дю Серр, умевший с удивительной ловкостью ускользать от подозрений и бдительности де Бавиля, был одним из наиболее деятельных вождей «протестантской Унии» или Союза. С отменой Нантского эдикта, в определенное время года, гугеноты посылали скрытно в Тулузу шестнадцать выборных, которые являлись представителями кальвинизма в нижнем и верхнем Лангедоке, в Севенах и Дофинэ для совещаний о выгодах реформатской религии. На этих-то собраниях были положены первые основы сборищ в пустыне. Тут же депутаты, избранные из наиболее почтенных протестантов, порешили именем своих братьев, «упорно отстаивать право исполнения своих обрядов всеми средствами, пока они не ведут к мятежу, не скрываясь, собираться для молитв на развалинах своего храма, не покидать Франции и скорее принять мученический венец, чем изменить вере».
Со времени отмены Нантского эдикта вплоть до Рисвикского мира кальвинисты неотступно следовали этому постановлению, несмотря на то, что на многих собраниях присутствовавшие подверглись избиению, а многие «министры» были повешены, колесованы или сожжены за то, что проповедовали наперекор указам. Но когда, с 1700 г., избиение гугенотов стало обыкновенным делом, и множество пасторов пало жертвой своего усердия, Уния порешила, что отныне протестанты будут собираться только ночью, безоружными и с твердым решением умереть, не защищаясь.
Во время этих усиленных преследований дю Серр встретился в Женеве с Кавалье. Жантильом-стекольщик почуял в молодом севенце смелость, сильную волю, ум, гордость и зачатки безграничного честолюбия. Имея в виду будущее, он, пользуясь своим опытом, направлял и наставлял Жана, сообразно своим целям. В продолжение своего двухлетнего пребывания в Женеве, Кавалье, следуя советам дю Серра, приобрел кое-какие математические сведения, прилежно следил за военными упражнениями, научился владеть оружием и часто посещал протестантские собрания.
Эти беседы, в которых судьба кальвинистов и жестокость их преследователей рисовались самыми верными и самыми черными красками, действовали страшно возбуждающим образом на предприимчивую натуру Кавалье. Вскоре он стал одним из наиболее ярых членов воинствующей партии[6]. Кавалье никогда не отличался особенно глубоким и серьезным отношением к своей вере. Не будучи дурным, его нрав не был и безупречен. Его отважный, подвижный и смелый дух ничем не напоминал суровости кальвинистов. Прослушав проповедь, он сейчас же спешил на светский праздник. Когда же ему случалось сталкиваться в Женеве с дворянами-католиками, его больше возмущала их надменность, чем сама вера. В каждом из них он ненавидел еще больше дворянина, чем паписта. Он был близок к тому, чтобы завидовать золотым шпорам и вышитым шарфам этих «спесивых пав», несмотря на то, что его религия брезгала этими украшениями, как жалкою суетой.
Убедившись, что Кавалье не поддается влиянию, дю Серр, как выдающийся человек, помирился со всеми его достоинствами и недостатками. Чтобы поддержать и даже поднять в молодом севенце восторженность, он указывал ему, что религиозные вопросы не только связаны с политикой, но и подчинены ей: имущество, свобода протестантов затронуты не меньше, чем совесть. Он раскрывал ему в будущем общественное возрождение, основанное на разуме и на праве толкования, – на этом основном отличии протестантской религии. Наконец, он указывал ему в будущем, сообразно завету Кальвина, королей, подчиняющихся трем государственным чинам, выбранным из истинных опекунов народа. Говоря таким образом, дю Серр совершенно переиначивал заветы и убеждения большинства протестантов, которые никогда не рассматривали религии с точки зрения политики. Но дю Серр имел свои причины действовать подобным образом.
Благодаря этим наставлениям, Кавалье видел во всяком католике типичного дворянина-паписта – развратного, надменного и властолюбивого, между тем как протестант был для него представителем третьего сословия – честным, трудолюбивым и угнетенным. Не время еще разоблачать замыслы дю Серра и, главным образом, его странные, отчаянные, неслыханные приемы, к которым он собирался прибегнуть для достижения своих целей. От него одного зависели некоторые, прямо удивительные случайности, которые могли вызвать общее возмущение севенского населения, до тех пор безучастно покорявшегося гонениям. Итак, стекольщик хотел иметь Кавалье под рукой на случай, если настанет час взяться за оружие: он думал назначить его начальником грозных партизан.
После двухлетнего добровольного изгнания причину, заставившую Кавалье удалиться, можно было считать забытой: дю Серр предложил ему вернуться во Францию. Часто молодой севенец и дворянин-стекольщик сговаривались с некоторыми другими местными жителями встретиться под покровом ночи, в скрытом месте. По совету дю Серра, который, не давая проникнуть в свои замыслы, казалось, не прочь был верить в возможность близкого восстания, Кавалье часто навещал молодых людей своего возраста и звания. Благодаря своему живому, решительному нраву, он приобрел себе в Сент-Андеоле, в Саоле и в Зеленогорном Мосту множество друзей. Он устроил стрельбище и разные атлетические игры. Вскоре вся окрестная молодежь привязалась к Кавалье, как к смельчаку, любящему повеселиться. Хотя сношения, возникшие между ними, вызывались только общими увеселениями, они были довольно часты, и влияние Кавалье на товарищей с каждым днем росло. Если его власть над ними казалась с виду ничтожной, она, тем не менее, существовала. Чтобы достичь ее и сохранить, молодой севенец следовал советам дю Серра. Кавалье любил и почитал своего отца, но, зная непреклонность его убеждений, он скрывал от него свои частые сношения со стекольщиком и в особенности свои смутные надежды. Кавалье постарался также скрыть от своего отца влияние, которым он пользовался среди окрестной молодежи.
Громадная разница существовала между гугенотами долины и местечек и гугенотами-пастухами и дровосеками, жившими обыкновенно в горах. Последние, без сомнения, ввиду их дикой и созерцательной жизни, были проникнуты если не более глубокой верой, то, во всяком случае, большею религиозной восторженностью, чем обитатели низменности. Лесничий эгоальского леса Ефраим, известный по всему благочестию и своему суровому образу жизни, пользовался среди них неограниченным влиянием. Протестантам, жившим в равнине, и ремесленникам местечек, как более просвещенным и более причастным к обществу, жизнь Ефраима казалась слишком пуританской, слишком восторженной. Напротив, молодой, красивый, жизнерадостный и смелый Кавалье, обучавший их владеть оружием и ставший душой их деревенских игр, внушил им большое доверие к себе и искреннюю преданность. Таким образом, в случае возмущения, Ефраим стал бы во главе горцев-гугенотов, а Кавалье – протестантов низменности. Юношеское, живое воображение Жана наполнилось честолюбивыми мечтами. Он увлекся полной приключений жизнью всевозможных Бажолей, Мерлей, Киприанов – этих гугенотских вождей, так доблестно дравшихся во время междоусобий во главе мятежников. Ему опротивела спокойная, однообразная жизнь полей.
Поговаривали про его любовь к дочери старого протестантского капитана. Красавица Изабелла платила ему одинаковой нежностью. Вынужденный после стычки с маркизом де Флораком жить в изгнании, Кавалье поддерживал оттуда переписку с молодой девушкой. Они выжидали только более благоприятных условий, чтобы испросить благословения своих родителей. Но вот по прошествии некоторого времени Изабелла прекратила переписку с женихом. Сильно беспокоясь, мучаясь ее молчанием, Кавалье уже собирался безрассудно поехать во Францию, как вдруг вернувшийся в Женеву дю Серр вручил ему письмо молодой девушки. Она сообщала, что вынужденная сопровождать отца в Руэрг, она будет в состоянии извещать его о себе лишь изредка, но что их отношения остаются прежние, и ее чувства неизменны.
Кавалье вначале ощутил жестокую боль. Но, не забывая Изабеллы, он мужественнее стал относиться к постигшему его удару. За ним было слово молодой девушки. Время от времени он получал письма с уверениями в вечной любви. Он терпеливо выжидал конца своего изгнания.
Всякое менее глубокое чувство ослабело бы, благодаря разлуке и затруднениям, но Кавалье питал к Изабелле серьезную, почти торжественную привязанность, он верил в нее всеми силами своей души. Гордый, великодушный, героический нрав этой мужественной молодой девушки внушал ему столько же любви, сколько восхищения. Он был охвачен к ней одной из тех страстей, с которыми связываются малейшие изменения судьбы и которые, так сказать, руководят будущим. Изабелла была та женщина, с которой он хотел соединить свою судьбу, уверенный, что она одинаково разделит с ним его отважную жизнь, будет ли то счастье, или ряд невзгод.
По возвращении Жана во Францию она написала ему, что принуждена была покинуть Руэрг, сопровождая своего отца в Гиень, но что к концу года она вернется в Андюзу. Будь Кавалье менее пылкого и подвижного характера и не будь он занят мыслями о намеках, сделанных ему дю Серром, а главное, своими честолюбивыми стремлениями, которые вызывали рассеянность и мечтательность, он давно бы заметил, что его семья, его друзья на все его вопросы касательно прекрасной Изабеллы отвечали с каким-то смущением. Видно, не настало еще время узнать, ему великую тайну.
С некоторых пор старый Жером Кавалье внимательно следил за поведением своего старшего сына. Ему не удалось проникнуть в тайну его сношений с дю Серром. Но по тому возбуждению, которое он иногда замечал в Жане, по его осторожным приемам, по тому отвращению, которое тот выказывал со дня на день все больше и больше к полевым работам и по той гордости, которая, вопреки его желанию, сквозила во всех его словах – по всему этому хуторянин предугадывал, что, увлеченный своим смелым нравом, его сын пошел, пожалуй, по роковому пути. Намек Жана за ужином о деятельной роли своих предков в гражданских войнах еще более увеличил опасения старика.
Обстоятельства становились все тяжелее: росли преследования в этих несчастных краях. Пришло известие, что приближается севенский первосвященник, аббат дю Шель, во главе значительного войска. Этот, внушавший всем страх священник объезжал Лангедок, предшествуемый своей ужасной славой. Беспощадно применял он к протестантам, сообразно указам, страшные наказания, установленные для раскольников. Но гугеноты сохраняли спокойствие и покорность. Изгнанные министры главным образом наказывали им сохранять суровое, немое спокойствие мучеников: Господь-де гласом своих пророков уж известит народ, когда наступит время отвечать насилием на насилие.
Без сомнения, этот день никогда не наступит. Но Жером Кавалье, как и большинство протестантов, боялся, как бы благодаря какому-нибудь неосторожному слову, не прорвалось так долго сдерживаемое общее неудовольствие. Он знал по опыту, что малейшее покушение на возмущение послужит толчком к разорению и истреблению всех гугенотов в Лангедоке. Долго раздумывал он, как бы отвлечь сына от бездельничанья. Он хотел создать ему жизнь, полную Деятельности и занятий, и таким образом предохранить его от опасных искушений. Жером решил женить его. Он остановился на дочери богатого мандского хуторянина. Он предложил своего сына – и те согласились. Все почти было улажено между двумя семействами, а Жан Кавалье еще ни о чем не догадывался. Так как обыкновенно все подчинялось непреклонной воле старого протестанта, то он и на этот раз не сомневался в послушании своего сына. Он предвидел кое-какие затруднения касательно Изабеллы, но у него было верное средство устранить это препятствие.
Имея в виду этот важный разговор с сыном, хуторянин со строгим и недовольным видом вошел в комнату, где ожидал его Жан.
ОТЕЦ И СЫН
Гугенот сел. Жан почтительно, но не совсем спокойно, стоял перед отцом.
– Мой сын ответил мне сейчас за ужином, как непристойно отвечать почтительному сыну, – начал строгим голосом старик.
Не без волнения заметил Жан, что его отец обращается к нему в третьем лице, – признак его особенно торжественного настроения. Он почтительно ответил:
– Простите, батюшка, я об этом сожалею!
– Хорошо! Но в будущем пусть мой сын никогда не произносит таких безумных слов в присутствии наших пахарей и слуг. Мы должны давать им пример подчинения законам и послушания королю, нашему господину и владыке.
– Наш владыка! – повторил Жан с надменным и нетерпеливым видом.
Бросив на сына строгий взгляд, хуторянин сказал ему:
– Спесь моего сына велика, но не мешало бы поубавить ее...
– Что вы хотите этим сказать, батюшка?
Старик продолжал, точно не слыхал его вопроса:
– Я воспользуюсь сполна, по завету Господа, правом отцов над детьми совлекать их с гибельного пути.
В словах старика скрывалась такая холодная и спокойная решимость, что Жан почувствовал себя и уязвленным, и испуганным этим вступлением, в котором отцовская власть проявлялась во всем своем величавом деспотизме.
– Я не понимаю, о какой это опасности вы говорите, – начал он посмелее.
Старик продолжал, как бы не обращая внимания на то, что сказал Жан:
– С тех пор как мой сын вернулся из Женевы, он занимается одними глупостями. Я поручил ему надзор за моими полями – он этого не исполнил. Он шляется по увеселительным местам и целыми днями ничего не делает. Мне кажется, он стыдится наших простых работ. Гордость, гордость его погубит, если не будет над ним бдительного и строгого ока отца. Гордость его обуяла. Он возмущается при мысли о короле-господине. Это не к добру. Тот, кто сегодня отрицает власть своего короля, завтра не подчинится власти отца, а потом и своего Бога...
– Как можете вы это думать! Разве я когда-либо был к вам непочтителен, батюшка?
– Мой сын не может быть непочтительным. Но этого еще недостаточно. Он должен приносить пользу своим, своей стране. Он должен трудиться. Он должен, как я, среди знойного дня обрабатывать в поте лица землю, а потом удовлетворенно, спокойно отдыхать вечером среди своей семьи, у порога своего дома.
– Я уважаю полевой труд, батюшка; но разными способами можно служить своей стране. Я учился в Женеве и...
– Мой сын ничему не научился в Женеве. И, научись он там всевозможным наукам, он должен знать, что не быть ему ни лекарем, ни адвокатом, ни нотариусом, ни писарем, ни клерком, ни прокурором, ни купцом. Он должен знать, что государственные должности ему недоступны. Королевские указы запрещают это.
– Эти-то гнусные указы и возмущают меня! – неистово крикнул Жан. – И почему это постыдное исключение? Почему составляем мы толпу угнетенных среди толпы угнетателей? По какому праву ставят нас вне закона? По какому праву?
– А по какому праву вы-то хотите уклониться от мученичества, если Господь к нему предопределил? И что значит настоящее в сравнении с вечностью? Что значит мимолетный гнет пред вечным освобождением? – спросил, глубоко возмутившись, старик.
– Но несправедливость?
– Я не спорю с моим сыном, – сказал хуторянин, сделав решительное движение рукой. – Он послужит своей стране, как я ей послужил. Он, как я, будет пахарем. Я свое отработал, я стар, я нуждаюсь в отдыхе. Он же молод и силен. Пусть станет он за сохой и поведет дальше начатую мной борозду. И в один прекрасный день, если Господь его благословит, как благословил он меня, он, в свою очередь, будет заменен своим сыном... Так придет день св. Иоанна, и мой сын станет обрабатывать этот хутор под моим присмотром. А так как ему пора обзавестись подругой, он женится на старшей дочери Антуана Алеса из Манда. Все уже улажено между мной и Антуаном. Я предупредил мою жену. Завтра мой сын проводит меня в Манд.
Отрывистые короткие иносказательные выражения, проговоренные важным тоном, указывавшим на привычку читать св. Писание, были произнесены стариком с полной уверенностью. Его изменившийся голос и вся его наружность показывали, что он не допускал и тени возражения. Жан Кавалье стоял перед ним, точно охваченный столбняком. Он опомнился только тогда, когда отец сказал, направляясь к двери:
– Пойдем, час молитвы настал!
– Батюшка, остановитесь! – крикнул Жан, схватив за руку собиравшегося уходить старика. – Простите, я, без сомнения, плохо понял. Вы говорили мне про какую-то свадьбу?...
– Я уведомил моего сына о его ближайшей женитьбе на дочери Антуана Алеса из Манда.
Жан воскликнул с глубоким изумлением:
– Но ведь вы хорошо знаете, батюшка, что это невозможно!
Хуторянин бросил на сына строгий, безучастный взгляд и направился к двери.
– Выслушайте меня, батюшка, сжальтесь, выслушайте меня! Я не могу жениться на дочери Антуана Алеса: вы не захотите моего несчастья, моего вероломства. Вам известно, что я и Изабелла, мы обменялись клятвами; вы знаете, что я люблю ее, что только она одна будет моей женой.
– Мой сын не произнесет никогда больше имени Изабеллы в моем присутствии. Он возьмет себе в жены ту, которую я ему предназначил.
– Никогда! – крикнул Жан, возмущенный непоколебимой уверенностью своего отца.
Хуторянин, сообразив, что его сын вправе удивиться запрещению не вспоминать отныне об Изабелле – запрещению, ничем не оправдываемому, вернулся и сказал Жану голосом уже менее строгим:
– Мой сын не может думать, что я потребую от него чего-нибудь наперекор его счастью и данному им слову... Если я ему говорю, что он не должен более произносить имени Изабеллы в моем присутствии, значит об этом имени не должно больше вспоминать. Если я ему говорю, что он освобожден от данного им слова, значит он освобожден.
Жан Кавалье глубоко уважал своего отца, он пришел в ужас от его слов. Он был ошеломлен этим неожиданным ударом, но потом под давлением жгучего любопытства, он, угрюмый и бледный, сказал хуторянину:
– Без сомнения, я вам верю, батюшка. Но почему же я свободен от данного мною Изабелле слова? Почему не произносить ее имени в вашем присутствии?...
Все лицо Жана выражало мучительное беспокойство. Хуторянин, который, несмотря на свою наружную сдержанность, обожал своего сына, почувствовал глубокую жалость к нему.
Внезапно изменив свое обращение, он протянул ему руку и проговорил:
– Не допрашивай меня, дитя мое!
Это движение, эти простые слова, волнение, которого отец не мог сдержать, – все предсказывало Жану какое-то страшное несчастье. Вспомнив тут же, что вот уже несколько месяцев как он не получал известий от Изабеллы, он с отчаянием воскликнул:
– Она, значит, умерла?
– Она не умерла, – ответил старик.
– Но она больна, она, может, при смерти?
– Она здорова...
– Она жива – и я свободен от данного мной ей слова? Она жива – и я не смею никогда произносить в вашем присутствии ее имени? – медленно проговорил Жан, точно стараясь проникнуть в смысл этой роковой загадки. – Она, значит, подлая! Батюшка, батюшка, отвечайте же: она, значит, подлая?
Помолчав довольно долго, старик ответил сыну, не спускавшему с него своих жадных глаз, торжественно громким голосом, точно произнося проклятие:
– Да, она подлая!
Жан, казалось, был уничтожен этими словами. Но вот ужас первого впечатления прошел: явилось сомнение, а вместе с ним и надежда. Он слишком любил Изабеллу, чтобы поверить словам отца.
– Батюшка, вас обманули! – проговорил он. – Вы рассказываете невозможные вещи. Вот уже два года, как Изабелла пишет, что любит меня. Она честна, она мужественна, она не унизится до лжи... Нет, нет, батюшка, вас обманули!
Хуторянин понимал, как глубоко должен был страдать его сын. Вместо того чтобы строго ему ответить, он мягко сказал:
– Мой сын ответил мне сейчас за ужином, как непристойно отвечать почтительному сыну, – начал строгим голосом старик.
Не без волнения заметил Жан, что его отец обращается к нему в третьем лице, – признак его особенно торжественного настроения. Он почтительно ответил:
– Простите, батюшка, я об этом сожалею!
– Хорошо! Но в будущем пусть мой сын никогда не произносит таких безумных слов в присутствии наших пахарей и слуг. Мы должны давать им пример подчинения законам и послушания королю, нашему господину и владыке.
– Наш владыка! – повторил Жан с надменным и нетерпеливым видом.
Бросив на сына строгий взгляд, хуторянин сказал ему:
– Спесь моего сына велика, но не мешало бы поубавить ее...
– Что вы хотите этим сказать, батюшка?
Старик продолжал, точно не слыхал его вопроса:
– Я воспользуюсь сполна, по завету Господа, правом отцов над детьми совлекать их с гибельного пути.
В словах старика скрывалась такая холодная и спокойная решимость, что Жан почувствовал себя и уязвленным, и испуганным этим вступлением, в котором отцовская власть проявлялась во всем своем величавом деспотизме.
– Я не понимаю, о какой это опасности вы говорите, – начал он посмелее.
Старик продолжал, как бы не обращая внимания на то, что сказал Жан:
– С тех пор как мой сын вернулся из Женевы, он занимается одними глупостями. Я поручил ему надзор за моими полями – он этого не исполнил. Он шляется по увеселительным местам и целыми днями ничего не делает. Мне кажется, он стыдится наших простых работ. Гордость, гордость его погубит, если не будет над ним бдительного и строгого ока отца. Гордость его обуяла. Он возмущается при мысли о короле-господине. Это не к добру. Тот, кто сегодня отрицает власть своего короля, завтра не подчинится власти отца, а потом и своего Бога...
– Как можете вы это думать! Разве я когда-либо был к вам непочтителен, батюшка?
– Мой сын не может быть непочтительным. Но этого еще недостаточно. Он должен приносить пользу своим, своей стране. Он должен трудиться. Он должен, как я, среди знойного дня обрабатывать в поте лица землю, а потом удовлетворенно, спокойно отдыхать вечером среди своей семьи, у порога своего дома.
– Я уважаю полевой труд, батюшка; но разными способами можно служить своей стране. Я учился в Женеве и...
– Мой сын ничему не научился в Женеве. И, научись он там всевозможным наукам, он должен знать, что не быть ему ни лекарем, ни адвокатом, ни нотариусом, ни писарем, ни клерком, ни прокурором, ни купцом. Он должен знать, что государственные должности ему недоступны. Королевские указы запрещают это.
– Эти-то гнусные указы и возмущают меня! – неистово крикнул Жан. – И почему это постыдное исключение? Почему составляем мы толпу угнетенных среди толпы угнетателей? По какому праву ставят нас вне закона? По какому праву?
– А по какому праву вы-то хотите уклониться от мученичества, если Господь к нему предопределил? И что значит настоящее в сравнении с вечностью? Что значит мимолетный гнет пред вечным освобождением? – спросил, глубоко возмутившись, старик.
– Но несправедливость?
– Я не спорю с моим сыном, – сказал хуторянин, сделав решительное движение рукой. – Он послужит своей стране, как я ей послужил. Он, как я, будет пахарем. Я свое отработал, я стар, я нуждаюсь в отдыхе. Он же молод и силен. Пусть станет он за сохой и поведет дальше начатую мной борозду. И в один прекрасный день, если Господь его благословит, как благословил он меня, он, в свою очередь, будет заменен своим сыном... Так придет день св. Иоанна, и мой сын станет обрабатывать этот хутор под моим присмотром. А так как ему пора обзавестись подругой, он женится на старшей дочери Антуана Алеса из Манда. Все уже улажено между мной и Антуаном. Я предупредил мою жену. Завтра мой сын проводит меня в Манд.
Отрывистые короткие иносказательные выражения, проговоренные важным тоном, указывавшим на привычку читать св. Писание, были произнесены стариком с полной уверенностью. Его изменившийся голос и вся его наружность показывали, что он не допускал и тени возражения. Жан Кавалье стоял перед ним, точно охваченный столбняком. Он опомнился только тогда, когда отец сказал, направляясь к двери:
– Пойдем, час молитвы настал!
– Батюшка, остановитесь! – крикнул Жан, схватив за руку собиравшегося уходить старика. – Простите, я, без сомнения, плохо понял. Вы говорили мне про какую-то свадьбу?...
– Я уведомил моего сына о его ближайшей женитьбе на дочери Антуана Алеса из Манда.
Жан воскликнул с глубоким изумлением:
– Но ведь вы хорошо знаете, батюшка, что это невозможно!
Хуторянин бросил на сына строгий, безучастный взгляд и направился к двери.
– Выслушайте меня, батюшка, сжальтесь, выслушайте меня! Я не могу жениться на дочери Антуана Алеса: вы не захотите моего несчастья, моего вероломства. Вам известно, что я и Изабелла, мы обменялись клятвами; вы знаете, что я люблю ее, что только она одна будет моей женой.
– Мой сын не произнесет никогда больше имени Изабеллы в моем присутствии. Он возьмет себе в жены ту, которую я ему предназначил.
– Никогда! – крикнул Жан, возмущенный непоколебимой уверенностью своего отца.
Хуторянин, сообразив, что его сын вправе удивиться запрещению не вспоминать отныне об Изабелле – запрещению, ничем не оправдываемому, вернулся и сказал Жану голосом уже менее строгим:
– Мой сын не может думать, что я потребую от него чего-нибудь наперекор его счастью и данному им слову... Если я ему говорю, что он не должен более произносить имени Изабеллы в моем присутствии, значит об этом имени не должно больше вспоминать. Если я ему говорю, что он освобожден от данного им слова, значит он освобожден.
Жан Кавалье глубоко уважал своего отца, он пришел в ужас от его слов. Он был ошеломлен этим неожиданным ударом, но потом под давлением жгучего любопытства, он, угрюмый и бледный, сказал хуторянину:
– Без сомнения, я вам верю, батюшка. Но почему же я свободен от данного мною Изабелле слова? Почему не произносить ее имени в вашем присутствии?...
Все лицо Жана выражало мучительное беспокойство. Хуторянин, который, несмотря на свою наружную сдержанность, обожал своего сына, почувствовал глубокую жалость к нему.
Внезапно изменив свое обращение, он протянул ему руку и проговорил:
– Не допрашивай меня, дитя мое!
Это движение, эти простые слова, волнение, которого отец не мог сдержать, – все предсказывало Жану какое-то страшное несчастье. Вспомнив тут же, что вот уже несколько месяцев как он не получал известий от Изабеллы, он с отчаянием воскликнул:
– Она, значит, умерла?
– Она не умерла, – ответил старик.
– Но она больна, она, может, при смерти?
– Она здорова...
– Она жива – и я свободен от данного мной ей слова? Она жива – и я не смею никогда произносить в вашем присутствии ее имени? – медленно проговорил Жан, точно стараясь проникнуть в смысл этой роковой загадки. – Она, значит, подлая! Батюшка, батюшка, отвечайте же: она, значит, подлая?
Помолчав довольно долго, старик ответил сыну, не спускавшему с него своих жадных глаз, торжественно громким голосом, точно произнося проклятие:
– Да, она подлая!
Жан, казалось, был уничтожен этими словами. Но вот ужас первого впечатления прошел: явилось сомнение, а вместе с ним и надежда. Он слишком любил Изабеллу, чтобы поверить словам отца.
– Батюшка, вас обманули! – проговорил он. – Вы рассказываете невозможные вещи. Вот уже два года, как Изабелла пишет, что любит меня. Она честна, она мужественна, она не унизится до лжи... Нет, нет, батюшка, вас обманули!
Хуторянин понимал, как глубоко должен был страдать его сын. Вместо того чтобы строго ему ответить, он мягко сказал: