Страница:
Более чем когда-либо влюбленный в Туанон, видя себя наконец уже близко для осуществления всего, о чем он мог мечтать для своей любви и честолюбия, забывая все прошлое перед очаровательным будущим, которое его ждало, он почувствовал чуть ли не ненависть к молодой девушке, один вид которой пробуждал в нем угрызения совести. Изабеллу волновали не менее бурные чувства. Она только что узнала, что уже около месяца Кавалье держал Психею пленницей подле своего стана: этим она объяснила себе все противоречия в его поведении относительно себя самой. С минуты торжественного обещания Жана Изабелла считала себя его женой. И вот с жгучей ревностью любовницы, со святой властью супруги, пришла она отторгнуть Кавалье от прельщений ненавистной соперницы.
С минуту трое действующих лиц этой драмы хранили молчание. Кавалье первый нарушил его, грубо сказав Изабелле:
– Зачем вы здесь?
– Так это правда, я не ошиблась? – отвечала она, устремив на Психею взгляд, полный непримиримой ненависти, который та выдержала смело. – О, зачем ты избегла заслуженной смерти? Отчего тебя не поглотила пропасть Ран-Жастри? Так это ты! Какой проклятый рок вечно бросает тебя мне на дорогу, – грозно обратилась севенка к Туанон.
– Еще раз, что вам нужно? – крикнул Жан Изабелле.
– Я пришла спасти вас от адской власти этой презренной моавитки, которая губит вас.
– Именем Неба, замолчите! – воскликнул Кавалье.
– Ах, сударь, до чего вы меня доводите! – сказала Психея с печальным упреком, делая шаг к двери.
– Графиня, помилосердствуйте, одну минуту! Простите этой женщине! – сказал Кавалье в смущении и гневе, удерживая Туанон за руку, и вдруг закричал Изабелле:
– Уходите, сейчас же уходите!
Севенка побагровела от негодования, скрестила руки на груди, гордо выпрямилась и молвила:
– С каких это пор повелось так, что жена должна уступать место искательнице приключений? Или это потому, что эта – графиня? Но, Жан Кавалье, когда я знавала вас булочником в Андюзе, вы не так гонялись за титулами. Вам даже был особенно ненавистен титул маркиза!– прибавила с насмешкой Изабелла, надеясь этим напомнить на преступление Флорака, пробудить в душе Жана всю ярость против стороны, к которой принадлежала Туанон.
– Это – ваша жена?! – воскликнула Психея, указывая на Изабеллу. – Ах, вы меня обманули...
– Вовсе нет! Это – ложь, сударыня, клянусь вам! – отвечал Кавалье, напрасно стараясь удержать Туанон, которая порывисто вышла из гостиной, бросая на него презрительный и негодующий взгляд.
– Видите, видите! – вскричал Кавалье, с бешенством обращаясь к Изабелле, которая стояла, ошеломленная его словами. – Видите, к чему привела ваша наглость, ваша ложь! Она подумает, что я играю ею. Горе вам, пришедшей оскорблять меня перед лицом дамы такого звания! Горе вам, дерзнувшей оскорблять и ее грубостями!
– Как, Жан Кавалье! Напомнить вам священный обет, напомнить вам о вашем низком происхождении – значит оскорбить вас?
– Эх, говорите за себя! – крикнул севенец горделиво. – Запомните раз и навсегда, что не ровня вам тот, кому каждый день пишут иностранные принцы и государи, тот, который одним словом может возжечь или погасить гражданскую войну во Франции!
– И потому, что он не ровня вам, Жан Кавалье дерзнет называть ложью самые торжественные клятвы? – воскликнула севенка, жестоко уязвленная грубостью жениха. – Дерзнет он сказать «никогда», когда перед лицом Бога и людей, сказал «навсегда»?
Камизар опустил голову, почувствовав справедливость упреков Изабеллы, а она продолжала:
– Теперь я знаю все. Вот уж месяц, как эта моавитка здесь. Она чуть не сделала вас изменником своим братьям. И вы стали бы предателем, если б Господь из любви к своим служителям, не воспользовался вашей рукой для победы над Вилляром! О, теперь все, все понимаю! – воскликнула севенка, вдруг озаренная тайным чутьем ревности. – Вы были прикованы к ногам этой женщины: вот почему вы целых восемь дней подло оттягивали дело, вместо того чтобы броситься на филистимлян! Если вы возвратились ко мне, так это потому, что большая барыня, благородная дама, из прихоти конечно, прогнала вас, как жалкого мастерового, что вы и есть на самом деле. А сегодня ее каприз прошел – и вы опять клятвопреступник передо мной. И вы воображаете, что я, которая вот уже пять лет посвятила вам всю свою жизнь, останусь покорной жертвой наглых прихотей этой женщины, которая играет вами?
– Да замолчите, черт бы вас побрал! – закричал Кавалье, у которого все худшие страсти были глубоко затронуты справедливыми упреками Изабеллы.
Охваченная пылкостью своего нрава и гордостью, она ответила ему с убийственным презрением:
– О, какое тщеславие! Господь пользуется им, как Своим слепым орудием, а он уж вообразил себя полководцем. Эта сидонянка, насмехаясь, кинула ему несколько коварных слов, чтоб добиться свободы, а он уж возомнил себя обольстителем, как говорят фараоны на своем нечестивом языке!
– Именем спасения твоей и моей души, замолчи! – вскричал Кавалье, бледный от ярости, со сжатыми от гнева губами.
– О, ваши угрозы не страшны мне! Вы услышите истину, я разоблачу всю вашу подлость, я остановлю вас на пути заблуждений: таков мой долг, раз я принадлежу вам, а вы – мне. Да, мне! – проговорила севенка повелительным, решительным голосом. – Я низложу тщеславие, что вчера только привело вас к оскорблению одного из самых святых служителей Господа, Ефраима!
– Ефраим! Почтение к Ефраиму!.. О, черт возьми, очень кстати заговорила ты о нем, – прервал Изабеллу Кавалье со взрывом дикого хохота, хватая ее за руки и уставившись в нее воспаленным взором. – Но тебе хочется, чтобы я возненавидел тебя? Ты, стало быть, не знаешь, что всякое твое слово – кровавая обида для меня? Ты не знаешь, что это мой заклятый враг, что вступаясь за него, ты сделаешь меня безжалостным к себе самой? А Богу известно, что именно ты нуждаешься в жалости, безумная.
– Жалость? Не я, а ты должен на коленях молить о ней передо мной и перед этим праведником, которого ты оскорбил так недостойно!
– О, так вон! Дьявол говорит твоими устами. Вон!
– Глас Божий кажется тебе внушением врага человеческого... Несчастный безумец! Ты лишился ума: я должна пожалеть тебя.
– Вон, говорю тебе! – возопил Кавалье, хватаясь руками за лоб и яростно топая ногой. – Чтоб я не сказал больше ни слова! Пожалей себя! Вон!
– Слова безумца – ветер, пустой звук, сказал Господь.
Кавалье замолчал на минуту, потом сказал глухим голосом, притворяясь спокойным, хотя его выдавали бледность и передергивания лица:
– Слушай, Изабелла! Я любил тебя. О, никто так не может любить! И никогда я этого не забуду. Ну так во имя этого я не хочу сказать тебе убийственного слова... Прощай, прощай навсегда: между нами все порвано! Не говори больше ничего, не спрашивай. Так должно быть: такова моя воля. Покорись: такова твоя судьба! И если б она была в тысячу раз ужасней, лучше прими ее смело, чем вынуждать у меня признание, почему я поступаю так. Еще раз: ни слова и – прощай навеки!
Заметив блуждающий взгляд Жана, Изабелла сочла эти угрозы пустыми словами оскорбленного тщеславия. Думая привести в себя своего жениха, она посмотрела на него с каким-то печальным состраданием, которое Кавалье, к сожалению, принял за последнюю вспышку презрения.
– Все порвано между нами? – воскликнула она, пожимая плечами. – И ты смеешь говорить это? А наши друзья, перед которыми ты клялся принадлежать мне, разве они не в праве назвать тебя подлецом?
– Пусть назовут, только оставь меня! Ни слова больше!
– А Господь, который на Страшном Суде, скажет тебе: клятвопреступник? – торжественно продолжала Изабелла.
Кавалье сделал страшное движение и крикнул задыхающимся от ярости голосом:
– Ладно, пусть я клятвопреступник! Но говорю тебе в последний раз: убирайся, все порвано навеки между нами! Оставь меня: ты не знаешь, какие ужасные слова у меня на языке?
– А вечность...
– Ты хочешь-таки этого? Ну так слушай! Лучше вечный ад, чем жениться на обесчещенной, которая в мое отсутствие поддалась обольщениям моего смертельного врага! Да, лучше ад, чем жениться на тебе, Изабелла, на женщине бесчестной, проклятой моим отцом. Меня ведь не обманешь подлой ложью: ты любила Флорака!
Кавалье исчез. Изабелла схватилась за сердце, словно оно было пронзено, и оперлась на стол. Потом она вышла медленными твердыми шагами: сама сила боли придавала ей нечеловеческую мощь...
Час спустя маркиз де Флорак пустился в путь по дороге в Монпелье, сопровождаемый двумя камизарами. Он вез письмо главаря мятежников к маршалу Франции, в котором предлагалось перемирие и свидание.
ГОСТИНИЦА ЗОЛОТОГО КУБКА
СВИДАНИЕ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИХ
С минуту трое действующих лиц этой драмы хранили молчание. Кавалье первый нарушил его, грубо сказав Изабелле:
– Зачем вы здесь?
– Так это правда, я не ошиблась? – отвечала она, устремив на Психею взгляд, полный непримиримой ненависти, который та выдержала смело. – О, зачем ты избегла заслуженной смерти? Отчего тебя не поглотила пропасть Ран-Жастри? Так это ты! Какой проклятый рок вечно бросает тебя мне на дорогу, – грозно обратилась севенка к Туанон.
– Еще раз, что вам нужно? – крикнул Жан Изабелле.
– Я пришла спасти вас от адской власти этой презренной моавитки, которая губит вас.
– Именем Неба, замолчите! – воскликнул Кавалье.
– Ах, сударь, до чего вы меня доводите! – сказала Психея с печальным упреком, делая шаг к двери.
– Графиня, помилосердствуйте, одну минуту! Простите этой женщине! – сказал Кавалье в смущении и гневе, удерживая Туанон за руку, и вдруг закричал Изабелле:
– Уходите, сейчас же уходите!
Севенка побагровела от негодования, скрестила руки на груди, гордо выпрямилась и молвила:
– С каких это пор повелось так, что жена должна уступать место искательнице приключений? Или это потому, что эта – графиня? Но, Жан Кавалье, когда я знавала вас булочником в Андюзе, вы не так гонялись за титулами. Вам даже был особенно ненавистен титул маркиза!– прибавила с насмешкой Изабелла, надеясь этим напомнить на преступление Флорака, пробудить в душе Жана всю ярость против стороны, к которой принадлежала Туанон.
– Это – ваша жена?! – воскликнула Психея, указывая на Изабеллу. – Ах, вы меня обманули...
– Вовсе нет! Это – ложь, сударыня, клянусь вам! – отвечал Кавалье, напрасно стараясь удержать Туанон, которая порывисто вышла из гостиной, бросая на него презрительный и негодующий взгляд.
– Видите, видите! – вскричал Кавалье, с бешенством обращаясь к Изабелле, которая стояла, ошеломленная его словами. – Видите, к чему привела ваша наглость, ваша ложь! Она подумает, что я играю ею. Горе вам, пришедшей оскорблять меня перед лицом дамы такого звания! Горе вам, дерзнувшей оскорблять и ее грубостями!
– Как, Жан Кавалье! Напомнить вам священный обет, напомнить вам о вашем низком происхождении – значит оскорбить вас?
– Эх, говорите за себя! – крикнул севенец горделиво. – Запомните раз и навсегда, что не ровня вам тот, кому каждый день пишут иностранные принцы и государи, тот, который одним словом может возжечь или погасить гражданскую войну во Франции!
– И потому, что он не ровня вам, Жан Кавалье дерзнет называть ложью самые торжественные клятвы? – воскликнула севенка, жестоко уязвленная грубостью жениха. – Дерзнет он сказать «никогда», когда перед лицом Бога и людей, сказал «навсегда»?
Камизар опустил голову, почувствовав справедливость упреков Изабеллы, а она продолжала:
– Теперь я знаю все. Вот уж месяц, как эта моавитка здесь. Она чуть не сделала вас изменником своим братьям. И вы стали бы предателем, если б Господь из любви к своим служителям, не воспользовался вашей рукой для победы над Вилляром! О, теперь все, все понимаю! – воскликнула севенка, вдруг озаренная тайным чутьем ревности. – Вы были прикованы к ногам этой женщины: вот почему вы целых восемь дней подло оттягивали дело, вместо того чтобы броситься на филистимлян! Если вы возвратились ко мне, так это потому, что большая барыня, благородная дама, из прихоти конечно, прогнала вас, как жалкого мастерового, что вы и есть на самом деле. А сегодня ее каприз прошел – и вы опять клятвопреступник передо мной. И вы воображаете, что я, которая вот уже пять лет посвятила вам всю свою жизнь, останусь покорной жертвой наглых прихотей этой женщины, которая играет вами?
– Да замолчите, черт бы вас побрал! – закричал Кавалье, у которого все худшие страсти были глубоко затронуты справедливыми упреками Изабеллы.
Охваченная пылкостью своего нрава и гордостью, она ответила ему с убийственным презрением:
– О, какое тщеславие! Господь пользуется им, как Своим слепым орудием, а он уж вообразил себя полководцем. Эта сидонянка, насмехаясь, кинула ему несколько коварных слов, чтоб добиться свободы, а он уж возомнил себя обольстителем, как говорят фараоны на своем нечестивом языке!
– Именем спасения твоей и моей души, замолчи! – вскричал Кавалье, бледный от ярости, со сжатыми от гнева губами.
– О, ваши угрозы не страшны мне! Вы услышите истину, я разоблачу всю вашу подлость, я остановлю вас на пути заблуждений: таков мой долг, раз я принадлежу вам, а вы – мне. Да, мне! – проговорила севенка повелительным, решительным голосом. – Я низложу тщеславие, что вчера только привело вас к оскорблению одного из самых святых служителей Господа, Ефраима!
– Ефраим! Почтение к Ефраиму!.. О, черт возьми, очень кстати заговорила ты о нем, – прервал Изабеллу Кавалье со взрывом дикого хохота, хватая ее за руки и уставившись в нее воспаленным взором. – Но тебе хочется, чтобы я возненавидел тебя? Ты, стало быть, не знаешь, что всякое твое слово – кровавая обида для меня? Ты не знаешь, что это мой заклятый враг, что вступаясь за него, ты сделаешь меня безжалостным к себе самой? А Богу известно, что именно ты нуждаешься в жалости, безумная.
– Жалость? Не я, а ты должен на коленях молить о ней передо мной и перед этим праведником, которого ты оскорбил так недостойно!
– О, так вон! Дьявол говорит твоими устами. Вон!
– Глас Божий кажется тебе внушением врага человеческого... Несчастный безумец! Ты лишился ума: я должна пожалеть тебя.
– Вон, говорю тебе! – возопил Кавалье, хватаясь руками за лоб и яростно топая ногой. – Чтоб я не сказал больше ни слова! Пожалей себя! Вон!
– Слова безумца – ветер, пустой звук, сказал Господь.
Кавалье замолчал на минуту, потом сказал глухим голосом, притворяясь спокойным, хотя его выдавали бледность и передергивания лица:
– Слушай, Изабелла! Я любил тебя. О, никто так не может любить! И никогда я этого не забуду. Ну так во имя этого я не хочу сказать тебе убийственного слова... Прощай, прощай навсегда: между нами все порвано! Не говори больше ничего, не спрашивай. Так должно быть: такова моя воля. Покорись: такова твоя судьба! И если б она была в тысячу раз ужасней, лучше прими ее смело, чем вынуждать у меня признание, почему я поступаю так. Еще раз: ни слова и – прощай навеки!
Заметив блуждающий взгляд Жана, Изабелла сочла эти угрозы пустыми словами оскорбленного тщеславия. Думая привести в себя своего жениха, она посмотрела на него с каким-то печальным состраданием, которое Кавалье, к сожалению, принял за последнюю вспышку презрения.
– Все порвано между нами? – воскликнула она, пожимая плечами. – И ты смеешь говорить это? А наши друзья, перед которыми ты клялся принадлежать мне, разве они не в праве назвать тебя подлецом?
– Пусть назовут, только оставь меня! Ни слова больше!
– А Господь, который на Страшном Суде, скажет тебе: клятвопреступник? – торжественно продолжала Изабелла.
Кавалье сделал страшное движение и крикнул задыхающимся от ярости голосом:
– Ладно, пусть я клятвопреступник! Но говорю тебе в последний раз: убирайся, все порвано навеки между нами! Оставь меня: ты не знаешь, какие ужасные слова у меня на языке?
– А вечность...
– Ты хочешь-таки этого? Ну так слушай! Лучше вечный ад, чем жениться на обесчещенной, которая в мое отсутствие поддалась обольщениям моего смертельного врага! Да, лучше ад, чем жениться на тебе, Изабелла, на женщине бесчестной, проклятой моим отцом. Меня ведь не обманешь подлой ложью: ты любила Флорака!
Кавалье исчез. Изабелла схватилась за сердце, словно оно было пронзено, и оперлась на стол. Потом она вышла медленными твердыми шагами: сама сила боли придавала ей нечеловеческую мощь...
Час спустя маркиз де Флорак пустился в путь по дороге в Монпелье, сопровождаемый двумя камизарами. Он вез письмо главаря мятежников к маршалу Франции, в котором предлагалось перемирие и свидание.
ГОСТИНИЦА ЗОЛОТОГО КУБКА
Спустя три дня после того, как Кавалье попросил перемирия у Вилляра, толпа переполняла окрестности Нима, где должно было произойти свидание маршала и предводителя камизаров. Множество католиков и протестантов пришли сюда из Монпелье и соседних городов посмотреть на знаменитого Жана Кавалье, который заставил дрожать целую провинцию. Гостиница Золотого Кубка в окрестностях Нима была наполнена приезжими и любопытными. Ее окна и балкон выходили на великолепную аллею столетних вязов, которая вела к саду францисканского монастыря, построенного за городом между воротами Букэри и Магдалины. В этом монастыре Вилляр ждал молодого севенца.
Громадная зала Золотого Кубка едва могла вместить своих гостей. Пыльные одежды и огромный аппетит одних, толпившихся вокруг обильно накрытых столов, показывали, что они прибыли из соседних местечек. Другие, прогуливаясь в пространстве между двумя рядами столов, оживленно беседовали о перемирии с камизарами – обычная тема разговоров. Иные горожане, облокотившиеся на балкон, предусмотрительно запаслись лучшими местами, чтобы посмотреть на Жана Кавалье, когда он отправится в монастырь.
Многие католики открыто порицали то, что они называли слабостью Вилляра, соглашавшегося поступать с таким мятежником, как Кавалье, согласно военным законам. Другие, напротив, говорили, что все средства хороши, лишь бы положить конец ужасной войне, так давно приводившей в отчаяние провинцию. Протестанты держались не менее различных мнений. Одни обвиняли Кавалье за то, что он остановился среди своих успехов, пропустил, может быть, удобный случай заставить короля удовлетворить справедливые притязания гугенотов. Другие же, размышляя о случайностях междоусобной войны, одобряли умеренность победоносного Кавалье, предложившего маршалу условия соглашения, которые должны были быть милостиво приняты и улучшить положение реформатов. Но еще никто ни из католиков, ни из протестантов не был осведомлен о причинах, заставивших Кавалье просить этого свидания у Вилляра. Никто не знал также о распрях, разъединявших камизаров.
В числе гостей Золотого Кубка находились наши старинные знакомцы: мэтр Жанэ, его зять и лейтенант Фома Биньоль и их верный спутник кожевник. Недоставало в этом сборище только продавца воска, жертвы рокового поражения при Тревьесе. Трое приятелей оказывали честь четверти жареного ягненка с приправой из печеных помидоров и паре прекрасных форелей. Капитан-буржуа, так же как и его двое спутников, был в одежде богатых горожан. Тем не менее время от времени он возвышал голос по-военному, чтобы соседи слышали его, то читая наставления своему зятю и лейтенанту, то вспоминая о кровавом деле при Тревьесе. Он ни разу не упустил случая бессовестно прибавлять при этом «где я сражался во главе моего отряда».
– Ну, кум! – говорил кожевник. – Кто бы подумал месяц тому назад, когда мы выстроились в Монпелье, у ворот Звона, чтобы приветствовать вступление маршала, – кто бы подумал, что мы увидим его светлость вынужденным принять совещание, которое предлагает ему проклятый бунтовщик?
– Что вы называете быть вынужденным, кум? – сказал продавец духов. – Напротив, эти негодные еретики вынуждены униженно вымаливать совещания с его светлостью. Это ясно доказывает, что их победа при Тревьесе, где я сражался во главе моего отряда, была для мятежников далеко не так выгодна, как предполагают.
– Сражались вы или нет во главе своего отряда – и, дьявол меня задави, если я не понимаю, из какого скота мог состоять отряд под командой такого павлина, – это не мешает сознавать, что стыдно маршалу Франции соглашаться на свидание с негодным еретиком, – резко сказал вдруг сосед троих горожан.
Мэтр Жанэ с краской негодования на лице быстро обернулся к грубому собеседнику, громадному, толстому человеку с загорелым лицом и большими черными усами, в широкой серой шляпе, старом ярко-красном камзоле с перевязью из буйволовой кожи, в больших кожаных сапогах со ржавыми шпорами. То был образец лангедокского дворянина. Заметив почти угрюмый вид этого человека, мэтр Жанэ сдержал свой гнев: напротив, он отвесил вежливый поклон толстому человеку. Последний, нимало не тронутый этим знаком уступчивости, повторил, ударяя кулаком по столу:
– Да, черт побери! Стыдно смотреть, как маршал Франции совещается с бунтовщиком! Пусть убираются к черту те, которые думают иначе! Я помогу им в этом путешествии! Я их попотчую! – прибавил дворянин, указывая на железную рукоятку своей тяжелой шпаги, лежавшей около него на столе.
Мэтр Жанэ не счел нужным отвечать на этот вызов, но желая косвенно показать грубияну, до какой степени он отступает от правил вежливости и хорошего тона, он обратился к Биньолю, который, опустив глаза в тарелку, сидел, не пикнув. Он очень громко сказал ему, вытаскивая из кармана свой злополучный трактат о вежливости:
– Вечно, по-видимому, зять мой и лейтенант, будете вы забывать самые простые правила приличия? Вечно останетесь заядлым богохульником. Слушайте! И он прочел, подчеркивая слова, из своей бесценной книжки «О разговорах, гл. II, прав. 8»:
«Никогда не клянитесь иначе, как на суде, потому что, исключая да и нет, Иисус Христос запрещает нам произносить всякие подобные выражения: ей-Богу, будь я проклят, клянусь головой, чтоб мне сдохнуть, черт побери» и тому подобное.
Но де Маржеволь (так звали сельского дворянина) продолжал хорохориться, задирая мэтра Жанэ. Впрочем, тогда вообще уместность или неуместность свидания главаря камизаров с Вилляром была в продолжение двух дней предметом самых горячих споров. Оттого продавец духов понадеялся, что спор разгорится между его противниками и кем-нибудь из присутствующих. Но этого не случилось. Видя себя предметом общего внимания, капитан-буржуа подчинился необходимости вступить в пререкания, надеясь смягчить дикую суровость своего противника утонченнейшей вежливостью. Он смиренно сказал:
– Мне кажется, насколько смею судить, г. дворянин, что его светлость поступает, как мудрый политик, в особенности после тех, в некотором роде выгод, которые добыли себе еретики со времени кровавого дела при Тревьесе, где, осмелюсь сказать, я сражался во главе моего отряда.
– Это истинная правда, – прибавил продавец медянки, как всегда весьма кстати. – Мой тесть и капитан, который перед вами, едва началось сражение, бросил свое оружие, крича: «Спасайся, кто может!» И вот, внезапно укрытые трупами трех камизаров, мы с ним просидели до вечера, притворяясь мертвыми, и только тогда...
– И тогда мертвецы воскресли, и у вас только пятки засверкали, как подобает храброму лейтенанту храброго капитана этого храброго отряда трусов, наиболее чудовищный образец которого я вижу перед собой, – сказал де Маржеволь, смерив Жанэ презрительным взглядом.
Продавец духов бросил гневный взор на продавца медянки и сказал ему:
– Если вы, мой зять и лейтенант, настолько невоздержанны, что напились, как ландскнехт, то ступайте вон из-за стола. Вы пьяны!
Биньоль замолчал. Один из зрителей, человек среднего роста, но сильный и крепкий, со строгим лицом, одетый в черное, без сомнения пожалел продавца духов. Он приблизился к столу и посмотрев Маржеволю прямо в лицо, сказал:
– Я согласен с вами, сударь: маршалу и брату Кавалье не следовало видеться. Брат Кавалье должен был отказаться от свидания.
– Брат Кавалье! – воскликнул Маржеволь, с презрением глядя на собеседника. – Так вы – еретик, если не стыдитесь называть своим братом подобного негодяя?
– Я протестант, – спокойно ответил человек со строгим лицом.
При этих словах, произнесенных громким и твердым голосом, довольно большое количество гугенотов, рассыпавшихся в большой зале Золотого Кубка, быстро встали и столпились около своего единоверца, в то время как католики стали собираться на стороне Маржеволя.
По угрожающим взглядам, которые бросали друг на друга обе партии, видно было, что религиозная ненависть еще была в полном разгаре.
Противник Маржеволя был шевалье де Сальгас, родственник несчастного барона Сальгаса, одного из наиболее уважаемых дворян Лангедока из рода де Телэ, одного из древнейших в этой провинции – барона, осужденного и сосланного на галеры за то, что он против своей воли присутствовал на собрании камизаров[45]. Шевалье де Сальгас с достоинством служил в армии до отмены Нантского эдикта.
– Ваша дерзость достаточно доказывает, насколько не уместна снисходительность маршала! – воскликнул Маржеволь, обращаясь к Сальгасу. – Недели две тому назад вы не разговаривали бы так громко.
– Если бы не снисходительность брата Кавалье, – с грустью возразил Сальгас, – недели через две мы заговорили бы еще громче! Мы заговорили бы так, как великий герцог Генрих, когда он, как равный с равным, заключал договор с Людовиком XIII. Тогда каждый из них приложил свою печать.
– Печать, достойная вас и ваших, накладывается на левое плечо, и палач разогревает вам сургуч! – грубо сказал католик.
– Наглец! – воскликнули несколько протестантов, схватившись за шпаги.
Но Сальгас, обернувшись к ним, произнес:
– Тише, друзья мои! Будем скромны и снисходительны среди наших побед.
– Поверьте! – вскричал Маржеволь вне себя. – Мы пойдем навстречу этому крестьянину и повесим его на первом дереве!
– Да, да! Убей этого Кавалье, убей! – вскричало несколько голосов.
– Было бы одним убийством и предательством больше! Я уверен, что это для вас ничего не стоит, – сказал Сальгас. – Но брат Кавалье является сюда не без пропуска и не без заложников: он ведь хорошо знает католическую, апостольскую и римскую веру!
Эти слова вызвали бы, может быть кровавую стычку, если бы не послышался конский топот. Несколько лиц из обеих партий, движимых общим любопытством, бросились к окну и увидели мчавшегося бригадира Ляроза, который направлялся к монастырю. Сержант микелетов, мэтр Бонляр, сопровождавший драгуна, слез с коня и вошел в гостиницу. Он носил черный креп на шляпе и на рукоятке шпаги, из благоговения к памяти своего капитана, Дениса Пуля, павшего от руки Ишабода.
– Встретили вы на дороге Кавалье? – спросили все в один голос у Бонляра.
Сержант молча пропустил стаканчика три кормонтрайльского вина и проговорил:
– Ну, теперь слова выскочат у меня из горла, как промасленный пыж из ружейного ствола! Знайте, дворяне, что есть нечто новенькое: адская пальба слышна со стороны Андюзы. Еще неизвестно, что это значит. Проезжая с бригадиром Лярозом, мы услышали эту перестрелку, и он тотчас же отправился к маршалу сообщить об этом.
Новый топот лошадей привлек внимание зрителей, которые вернулись на балкон. Они увидели, что множество жителей Нима и окрестных городов нахлынуло на южную сторону вязовой аллеи, которая вела к воротам монастырского сада. Вслед за тем облако пыли и продолжительный шум, смешанный с неявственными криками, возвестили о прибытии Жана Кавалье.
«Он был, говорят записи современников, в платье кофейного цвета; на нем был очень пышный галстук из белой кисеи. Он носил перевязь и черную шляпу с галуном. Он сидел на гнедой лошади, принадлежавшей прежде Жонкьеру, бригадиру королевских армий, убитому в кровопролитном бою при Вержесе». Кавалье был бледен и, по-видимому, взволнован. Время от времени он наклонялся к сопровождавшему его Лаланду, чтобы перекинуться с ним словом-другим. Жана сопровождала свита из двадцати драгун и такого же числа конных камизаров, под командой Иоаса-Надейся-на-Бога. Остаток отряда Кавалье остался в боевом порядке на высотах, господствующих над Нимом.
Трудно себе представить, с каким любопытством народ рассматривал великого севенца. Все были в особенности поражены его юностью, кротким и почти смиренным видом. Не хотели верить, что перед ними храбрый полководец, который в продолжение двух лет так доблестно управлял военными действиями камизаров.
Несколько криков восторга и ненависти приветствовали Кавалье, когда он проезжал мимо Золотого Кубка. Равнодушный к этим выражениям чувств, он только повернул голову в сторону гостиницы со спокойным, решительным видом. Когда он очутился у двери монастырского сада, его свита выстроилась по одну сторону аллеи, драгуны – по другую. Кавалье спрыгнул с коня и вошел в монастырь, сопровождаемый Лаландом. Один из адъютантов маршала провел его в павильон, выстроенный посредине сада, и пошел доложить об его приезде.
Кавалье провел рукой по своему пылающему лбу, потом, скрестив руки на груди, некоторое время шагал из угла в угол, погруженный в глубокое размышление. Он не обманывался нисколько насчет серьезного значения того шага, который пытался сделать. Его отряд, при всем своем доверии к нему, выразил мрачное удивление, когда Кавалье объявил, что предложил перемирие и свидание Вилляру. Когда некоторые из офицеров спросили, каковы должны быть последствия этого свидания, он ответил, что в интересах общего дела он должен молчать до окончания своих совещаний с маршалом. Благодаря привычке к уважению и подчинению, отряд не пошел дальше в своих замечаниях. Но Жан предчувствовал, что встретит сильнейшее противодействие со стороны своих сторонников, если его замыслы затронут их религиозную щепетильность.
Со вчерашнего дня события еще усложнили его положение. Станы Ролана и Ефраима, оставленные без охраны, несмотря на его распоряжения, были застигнуты врасплох королевскими войсками: их склады были уничтожены, вооружение отобрано, и два отряда мятежников после нескольких ожесточенных стычек потеряли много людей. Всякие сношения между ними и Кавалье, если бы он захотел собрать их, становились невозможны. Отправляясь в Ним, он заметил, что войска, выстроившиеся по пути, отрезали всякое сообщение между ним и другими главарями. Итак, его положение, благодаря непослушанию Ефраима, было, действительно, таково, что перемирие и примирительное совещание могли представить значительные выгоды общему делу.
Но Кавалье невольно припоминал, что его любовь к Туанон и его бешенство против Ефраима главным образом побудили его попытаться вступить в соглашение с Вилляром. Вся его гордость возмущалась при одной мысли, что предложения, которые ему сделают, может быть, будет невозможно принять. Впрочем, он сильно рассчитывал на храбрость своих солдат, зная, что они поддержат его требования и скорее дадут себя перебить до последнего, чем пойдут на оскорбительные уступки.
Иной раз он думал о славном будущем, которое нарисовала ему Психея. В этом новом свете его поведение принимало другой оттенок: он уже сражался в войсках короля, вместо того чтобы биться против них. Но обольстительный образ Психеи брал верх над всеми замыслами молодого севенца. Когда он думал о возможности получить ее руку, когда он вспоминал, что был любим ею, свет, разгоравшийся в его сердце, бросал на его будущее самые яркие лучи. Одна только докучливая мысль затемняла время от времени его ослепительные грезы – это воспоминание об Изабелле. Но как всегда, когда стремятся оправдать в собственных глазах какой-либо дурной поступок, Кавалье старался убедить себя, что Изабелла, с которой он так жестоко обошелся, была сама виновата; что она была не жертвой, а сообщницей Флорака. Наконец, размышляя о предстоявшем свидании, он опасался, что почувствует волнение, смущение при виде маршала и не сохранит уверенности в себе, хладнокровия, необходимого для обсуждения столь важных вопросов.
Взяв на одного себя ответственность, главарь чувствовал себя удаленным от общего дела. Это было печальное, горькое чувство. Ведь приходилось договариваться от имени людей, не уполномочивших его на это или же совершенно отделиться от партии, которую он подвергал своим отступничеством величайшим опасностям.
Вдруг дверь павильона открылась: Вилляр показался на пороге.
Громадная зала Золотого Кубка едва могла вместить своих гостей. Пыльные одежды и огромный аппетит одних, толпившихся вокруг обильно накрытых столов, показывали, что они прибыли из соседних местечек. Другие, прогуливаясь в пространстве между двумя рядами столов, оживленно беседовали о перемирии с камизарами – обычная тема разговоров. Иные горожане, облокотившиеся на балкон, предусмотрительно запаслись лучшими местами, чтобы посмотреть на Жана Кавалье, когда он отправится в монастырь.
Многие католики открыто порицали то, что они называли слабостью Вилляра, соглашавшегося поступать с таким мятежником, как Кавалье, согласно военным законам. Другие, напротив, говорили, что все средства хороши, лишь бы положить конец ужасной войне, так давно приводившей в отчаяние провинцию. Протестанты держались не менее различных мнений. Одни обвиняли Кавалье за то, что он остановился среди своих успехов, пропустил, может быть, удобный случай заставить короля удовлетворить справедливые притязания гугенотов. Другие же, размышляя о случайностях междоусобной войны, одобряли умеренность победоносного Кавалье, предложившего маршалу условия соглашения, которые должны были быть милостиво приняты и улучшить положение реформатов. Но еще никто ни из католиков, ни из протестантов не был осведомлен о причинах, заставивших Кавалье просить этого свидания у Вилляра. Никто не знал также о распрях, разъединявших камизаров.
В числе гостей Золотого Кубка находились наши старинные знакомцы: мэтр Жанэ, его зять и лейтенант Фома Биньоль и их верный спутник кожевник. Недоставало в этом сборище только продавца воска, жертвы рокового поражения при Тревьесе. Трое приятелей оказывали честь четверти жареного ягненка с приправой из печеных помидоров и паре прекрасных форелей. Капитан-буржуа, так же как и его двое спутников, был в одежде богатых горожан. Тем не менее время от времени он возвышал голос по-военному, чтобы соседи слышали его, то читая наставления своему зятю и лейтенанту, то вспоминая о кровавом деле при Тревьесе. Он ни разу не упустил случая бессовестно прибавлять при этом «где я сражался во главе моего отряда».
– Ну, кум! – говорил кожевник. – Кто бы подумал месяц тому назад, когда мы выстроились в Монпелье, у ворот Звона, чтобы приветствовать вступление маршала, – кто бы подумал, что мы увидим его светлость вынужденным принять совещание, которое предлагает ему проклятый бунтовщик?
– Что вы называете быть вынужденным, кум? – сказал продавец духов. – Напротив, эти негодные еретики вынуждены униженно вымаливать совещания с его светлостью. Это ясно доказывает, что их победа при Тревьесе, где я сражался во главе моего отряда, была для мятежников далеко не так выгодна, как предполагают.
– Сражались вы или нет во главе своего отряда – и, дьявол меня задави, если я не понимаю, из какого скота мог состоять отряд под командой такого павлина, – это не мешает сознавать, что стыдно маршалу Франции соглашаться на свидание с негодным еретиком, – резко сказал вдруг сосед троих горожан.
Мэтр Жанэ с краской негодования на лице быстро обернулся к грубому собеседнику, громадному, толстому человеку с загорелым лицом и большими черными усами, в широкой серой шляпе, старом ярко-красном камзоле с перевязью из буйволовой кожи, в больших кожаных сапогах со ржавыми шпорами. То был образец лангедокского дворянина. Заметив почти угрюмый вид этого человека, мэтр Жанэ сдержал свой гнев: напротив, он отвесил вежливый поклон толстому человеку. Последний, нимало не тронутый этим знаком уступчивости, повторил, ударяя кулаком по столу:
– Да, черт побери! Стыдно смотреть, как маршал Франции совещается с бунтовщиком! Пусть убираются к черту те, которые думают иначе! Я помогу им в этом путешествии! Я их попотчую! – прибавил дворянин, указывая на железную рукоятку своей тяжелой шпаги, лежавшей около него на столе.
Мэтр Жанэ не счел нужным отвечать на этот вызов, но желая косвенно показать грубияну, до какой степени он отступает от правил вежливости и хорошего тона, он обратился к Биньолю, который, опустив глаза в тарелку, сидел, не пикнув. Он очень громко сказал ему, вытаскивая из кармана свой злополучный трактат о вежливости:
– Вечно, по-видимому, зять мой и лейтенант, будете вы забывать самые простые правила приличия? Вечно останетесь заядлым богохульником. Слушайте! И он прочел, подчеркивая слова, из своей бесценной книжки «О разговорах, гл. II, прав. 8»:
«Никогда не клянитесь иначе, как на суде, потому что, исключая да и нет, Иисус Христос запрещает нам произносить всякие подобные выражения: ей-Богу, будь я проклят, клянусь головой, чтоб мне сдохнуть, черт побери» и тому подобное.
Но де Маржеволь (так звали сельского дворянина) продолжал хорохориться, задирая мэтра Жанэ. Впрочем, тогда вообще уместность или неуместность свидания главаря камизаров с Вилляром была в продолжение двух дней предметом самых горячих споров. Оттого продавец духов понадеялся, что спор разгорится между его противниками и кем-нибудь из присутствующих. Но этого не случилось. Видя себя предметом общего внимания, капитан-буржуа подчинился необходимости вступить в пререкания, надеясь смягчить дикую суровость своего противника утонченнейшей вежливостью. Он смиренно сказал:
– Мне кажется, насколько смею судить, г. дворянин, что его светлость поступает, как мудрый политик, в особенности после тех, в некотором роде выгод, которые добыли себе еретики со времени кровавого дела при Тревьесе, где, осмелюсь сказать, я сражался во главе моего отряда.
– Это истинная правда, – прибавил продавец медянки, как всегда весьма кстати. – Мой тесть и капитан, который перед вами, едва началось сражение, бросил свое оружие, крича: «Спасайся, кто может!» И вот, внезапно укрытые трупами трех камизаров, мы с ним просидели до вечера, притворяясь мертвыми, и только тогда...
– И тогда мертвецы воскресли, и у вас только пятки засверкали, как подобает храброму лейтенанту храброго капитана этого храброго отряда трусов, наиболее чудовищный образец которого я вижу перед собой, – сказал де Маржеволь, смерив Жанэ презрительным взглядом.
Продавец духов бросил гневный взор на продавца медянки и сказал ему:
– Если вы, мой зять и лейтенант, настолько невоздержанны, что напились, как ландскнехт, то ступайте вон из-за стола. Вы пьяны!
Биньоль замолчал. Один из зрителей, человек среднего роста, но сильный и крепкий, со строгим лицом, одетый в черное, без сомнения пожалел продавца духов. Он приблизился к столу и посмотрев Маржеволю прямо в лицо, сказал:
– Я согласен с вами, сударь: маршалу и брату Кавалье не следовало видеться. Брат Кавалье должен был отказаться от свидания.
– Брат Кавалье! – воскликнул Маржеволь, с презрением глядя на собеседника. – Так вы – еретик, если не стыдитесь называть своим братом подобного негодяя?
– Я протестант, – спокойно ответил человек со строгим лицом.
При этих словах, произнесенных громким и твердым голосом, довольно большое количество гугенотов, рассыпавшихся в большой зале Золотого Кубка, быстро встали и столпились около своего единоверца, в то время как католики стали собираться на стороне Маржеволя.
По угрожающим взглядам, которые бросали друг на друга обе партии, видно было, что религиозная ненависть еще была в полном разгаре.
Противник Маржеволя был шевалье де Сальгас, родственник несчастного барона Сальгаса, одного из наиболее уважаемых дворян Лангедока из рода де Телэ, одного из древнейших в этой провинции – барона, осужденного и сосланного на галеры за то, что он против своей воли присутствовал на собрании камизаров[45]. Шевалье де Сальгас с достоинством служил в армии до отмены Нантского эдикта.
– Ваша дерзость достаточно доказывает, насколько не уместна снисходительность маршала! – воскликнул Маржеволь, обращаясь к Сальгасу. – Недели две тому назад вы не разговаривали бы так громко.
– Если бы не снисходительность брата Кавалье, – с грустью возразил Сальгас, – недели через две мы заговорили бы еще громче! Мы заговорили бы так, как великий герцог Генрих, когда он, как равный с равным, заключал договор с Людовиком XIII. Тогда каждый из них приложил свою печать.
– Печать, достойная вас и ваших, накладывается на левое плечо, и палач разогревает вам сургуч! – грубо сказал католик.
– Наглец! – воскликнули несколько протестантов, схватившись за шпаги.
Но Сальгас, обернувшись к ним, произнес:
– Тише, друзья мои! Будем скромны и снисходительны среди наших побед.
– Поверьте! – вскричал Маржеволь вне себя. – Мы пойдем навстречу этому крестьянину и повесим его на первом дереве!
– Да, да! Убей этого Кавалье, убей! – вскричало несколько голосов.
– Было бы одним убийством и предательством больше! Я уверен, что это для вас ничего не стоит, – сказал Сальгас. – Но брат Кавалье является сюда не без пропуска и не без заложников: он ведь хорошо знает католическую, апостольскую и римскую веру!
Эти слова вызвали бы, может быть кровавую стычку, если бы не послышался конский топот. Несколько лиц из обеих партий, движимых общим любопытством, бросились к окну и увидели мчавшегося бригадира Ляроза, который направлялся к монастырю. Сержант микелетов, мэтр Бонляр, сопровождавший драгуна, слез с коня и вошел в гостиницу. Он носил черный креп на шляпе и на рукоятке шпаги, из благоговения к памяти своего капитана, Дениса Пуля, павшего от руки Ишабода.
– Встретили вы на дороге Кавалье? – спросили все в один голос у Бонляра.
Сержант молча пропустил стаканчика три кормонтрайльского вина и проговорил:
– Ну, теперь слова выскочат у меня из горла, как промасленный пыж из ружейного ствола! Знайте, дворяне, что есть нечто новенькое: адская пальба слышна со стороны Андюзы. Еще неизвестно, что это значит. Проезжая с бригадиром Лярозом, мы услышали эту перестрелку, и он тотчас же отправился к маршалу сообщить об этом.
Новый топот лошадей привлек внимание зрителей, которые вернулись на балкон. Они увидели, что множество жителей Нима и окрестных городов нахлынуло на южную сторону вязовой аллеи, которая вела к воротам монастырского сада. Вслед за тем облако пыли и продолжительный шум, смешанный с неявственными криками, возвестили о прибытии Жана Кавалье.
«Он был, говорят записи современников, в платье кофейного цвета; на нем был очень пышный галстук из белой кисеи. Он носил перевязь и черную шляпу с галуном. Он сидел на гнедой лошади, принадлежавшей прежде Жонкьеру, бригадиру королевских армий, убитому в кровопролитном бою при Вержесе». Кавалье был бледен и, по-видимому, взволнован. Время от времени он наклонялся к сопровождавшему его Лаланду, чтобы перекинуться с ним словом-другим. Жана сопровождала свита из двадцати драгун и такого же числа конных камизаров, под командой Иоаса-Надейся-на-Бога. Остаток отряда Кавалье остался в боевом порядке на высотах, господствующих над Нимом.
Трудно себе представить, с каким любопытством народ рассматривал великого севенца. Все были в особенности поражены его юностью, кротким и почти смиренным видом. Не хотели верить, что перед ними храбрый полководец, который в продолжение двух лет так доблестно управлял военными действиями камизаров.
Несколько криков восторга и ненависти приветствовали Кавалье, когда он проезжал мимо Золотого Кубка. Равнодушный к этим выражениям чувств, он только повернул голову в сторону гостиницы со спокойным, решительным видом. Когда он очутился у двери монастырского сада, его свита выстроилась по одну сторону аллеи, драгуны – по другую. Кавалье спрыгнул с коня и вошел в монастырь, сопровождаемый Лаландом. Один из адъютантов маршала провел его в павильон, выстроенный посредине сада, и пошел доложить об его приезде.
Кавалье провел рукой по своему пылающему лбу, потом, скрестив руки на груди, некоторое время шагал из угла в угол, погруженный в глубокое размышление. Он не обманывался нисколько насчет серьезного значения того шага, который пытался сделать. Его отряд, при всем своем доверии к нему, выразил мрачное удивление, когда Кавалье объявил, что предложил перемирие и свидание Вилляру. Когда некоторые из офицеров спросили, каковы должны быть последствия этого свидания, он ответил, что в интересах общего дела он должен молчать до окончания своих совещаний с маршалом. Благодаря привычке к уважению и подчинению, отряд не пошел дальше в своих замечаниях. Но Жан предчувствовал, что встретит сильнейшее противодействие со стороны своих сторонников, если его замыслы затронут их религиозную щепетильность.
Со вчерашнего дня события еще усложнили его положение. Станы Ролана и Ефраима, оставленные без охраны, несмотря на его распоряжения, были застигнуты врасплох королевскими войсками: их склады были уничтожены, вооружение отобрано, и два отряда мятежников после нескольких ожесточенных стычек потеряли много людей. Всякие сношения между ними и Кавалье, если бы он захотел собрать их, становились невозможны. Отправляясь в Ним, он заметил, что войска, выстроившиеся по пути, отрезали всякое сообщение между ним и другими главарями. Итак, его положение, благодаря непослушанию Ефраима, было, действительно, таково, что перемирие и примирительное совещание могли представить значительные выгоды общему делу.
Но Кавалье невольно припоминал, что его любовь к Туанон и его бешенство против Ефраима главным образом побудили его попытаться вступить в соглашение с Вилляром. Вся его гордость возмущалась при одной мысли, что предложения, которые ему сделают, может быть, будет невозможно принять. Впрочем, он сильно рассчитывал на храбрость своих солдат, зная, что они поддержат его требования и скорее дадут себя перебить до последнего, чем пойдут на оскорбительные уступки.
Иной раз он думал о славном будущем, которое нарисовала ему Психея. В этом новом свете его поведение принимало другой оттенок: он уже сражался в войсках короля, вместо того чтобы биться против них. Но обольстительный образ Психеи брал верх над всеми замыслами молодого севенца. Когда он думал о возможности получить ее руку, когда он вспоминал, что был любим ею, свет, разгоравшийся в его сердце, бросал на его будущее самые яркие лучи. Одна только докучливая мысль затемняла время от времени его ослепительные грезы – это воспоминание об Изабелле. Но как всегда, когда стремятся оправдать в собственных глазах какой-либо дурной поступок, Кавалье старался убедить себя, что Изабелла, с которой он так жестоко обошелся, была сама виновата; что она была не жертвой, а сообщницей Флорака. Наконец, размышляя о предстоявшем свидании, он опасался, что почувствует волнение, смущение при виде маршала и не сохранит уверенности в себе, хладнокровия, необходимого для обсуждения столь важных вопросов.
Взяв на одного себя ответственность, главарь чувствовал себя удаленным от общего дела. Это было печальное, горькое чувство. Ведь приходилось договариваться от имени людей, не уполномочивших его на это или же совершенно отделиться от партии, которую он подвергал своим отступничеством величайшим опасностям.
Вдруг дверь павильона открылась: Вилляр показался на пороге.
СВИДАНИЕ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИХ
Вилляр не мог скрыть своего удивления, при виде крайней молодости Кавалье. С минуту он молча смотрел на него. Севенец, ошеломленный, взволнованный присутствием маршала, стоял, опустив глаза, не решаясь вступить в разговор.