Страница:
Это было двухэтажное здание, с прекрасным садом, где росли померанцы, магнолии, японские бирючины, константинопольские акации и другие редкие деревья. Под лучами южного солнца и защищенные от северо-западных ветров вершинами горы, они произрастали великолепно. Сад давно уже был заброшен, но луковичные растения и цветы предшествовавшего лета возродились так естественно и в таком изобилии, что переливаясь тысячами красок, наводняли аллей и покрыли собой цветники. Поток, спускавшийся с горы, течение которого задерживалось обвалами, заливал часть сада. Его влага способствовала свежести и яркости всяких цветов, несмотря на жгучее южное солнце. В несколько диком беспорядке этого восхитительного убежища было, пожалуй, больше прелести, чем в соразмерной правильности сада, поддерживаемого рукой человека.
Жилое помещение, убранное без особенной изысканности, было снабжено всем необходимым для приятного летнего пребывания. Туанон нашла в нем книги, гравюры, лютню и клавикорды. Последний инструмент оказался бесполезным, как совершенно ненастроенный. Но Психея могла воспользоваться лютней, благодаря новым струнам, мастерски натянутым Клодом, она овладела ею в совершенстве. Уже два дня Туанон и чичисбей находились в плену у Кавалье, а он все еще не появлялся. Табуро, радуясь своему хорошему поступку и успокоившись насчет опасностей, усердно занялся устройством маленькой гостиной в нижнем помещении, откуда открывался очаровательный вид.
Было около восьми часов вечера. Солнце бросало косые лучи. День был великолепный. Туанон, одетая в длинное белое платье, убранное белыми же лентами, с непокрытой головой сидела на вышитом кресле на пороге своей гостиной, откуда открывался необозримый вид на долину. Она до того радовалась такому неожиданному счастью, как близость друга, что почти без страха думала о возложенном на нее поручении. Имея отныне свидетеля своего поведения, она отрешилась от тягостной заботы и вся отдалась желанию спасти Танкреда, который, вероятно, был недалеко. Это душевное спокойствие, эта лучезарная надежда делали Психею еще более очаровательной. Табуро, сидевший возле, был одет в черный бархатный кафтан и такие же штаны. Он носил шелковые чулки ярко-малинового цвета, как и его жилет, подстриженный темный парик и длиннейший кружевной галстук.
– Знаете что, тигрица? – проговорил чичисбей. – Клянусь честью, этот черт совсем не явится и не пришлет нам пропуска. Теперь, когда я уж решился, я желал бы, чтобы задуманное удалось: чувствую, во мне пробуждается дипломат. Да, ведь дело нешуточное: речь идет о спасении целой провинции, о прекращении гражданской войны!
– Я чувствую себя теперь более спокойной, более смелой, – проговорила Психея. – А все-таки мне кажется, что, когда останусь наедине с этим человеком, мое сердце захочет выскочить из груди.
Тут г-жа Бастиан доложила Психее:
– Графиня, вот идет предводитель мятежников! Он спускается по горной тропинке.
– Друг мой, не покидайте меня! – просила Туанон, не в силах преодолеть своего волнения.
– Мужайтесь, дитя мое, успокойтесь, и, главное, примите неутешный вид! Просите, умоляйте. А я намерен испускать нечеловеческие стоны и вздохи. Впрочем не слишком-то сильно ублажайте его: вы ведь умеете околдовывать, что, черт возьми, и его, пожалуй, разжалобите.
Ночь уже почти наступила. Г-жа Бастиан, сопровождаемая Кавалье, зашла в комнату и поставила на стол две свечи. Легко было заметить – и это в особенности поразило Психею – что камизар был одет со всевозможной изысканностью. Чувствуя всю неловкость своих движений, он при входе в гостиную остановился на пороге и отвесил принужденный поклон. Но вслед за тем, краснея за свой ложный стыд, сознавая себя господином своих пленников, он выпрямился и с решимостью подошел к креслу Психеи, которая, вся дрожа, осталась в нем сидеть. Табуро стоял возле. Кавалье, очень бледный, имел печальный, озабоченный вид.
– Сударыня! – резко сказал он Психее. – Я еще не могу вернуть вам свободы. Через несколько дней возможно... Да и то не знаю, допустят ли обстоятельства.
– Ах, сударь, пощадите, сжальтесь над нами! – воскликнула Психея, привстав наполовину и умоляюще сложив руки.
– Славный предводитель, будьте великодушны, дайте нам свободу, чтобы мы могли всюду прославлять вас самым милосердным из победителей! – прибавил Клод. – Что вы хотите делать с нами, сударь? Мы уже и без того так долго находились в плену у камизаров.
Тысяча разнородных чувств волновали Кавалье. Чутье подсказывало ему отпустить Психею на свободу: ведь удерживая ее близ себя, он вступает на роковой путь. Вот уже два дня как самые бурные волнения потрясали его сердце. Он едва помнил возложенную на него великую задачу. Несмотря на согласие Ролана и Ефраима принять его план, он остался в полном бездействии, тогда как сам же доказывал необходимость спешить. Тщетно юноша звал на помощь разум: обворожительное лицо Туанон всюду преследовало его; в его ушах постоянно раздавались звуки ее сладкого голоса. Устрашившись силы любви, вспыхнувшей с такой быстротой, он раз двадцать собирался послать Психее пропуск; но когда он увидел ее такой обворожительной, у него не хватило решимости.
– Графиня, я кажусь вам безжалостным, – возразил он после минутного молчания. – Но этого требует осторожность. Зато, если дадите слово, что ни вы, ни ваш брат, не сделаете попытки к бегству, я удалю приставленных к вам часовых.
– Увы! Раз необходимо отказаться от счастья быть свободными, – ответил со вздохом Табуро, – мы дадим вам слово. Но будем ли мы защищены от оскорблений со стороны остальных камизаров?
– Только мои войска занимают эти горы, – ответил Кавалье и прибавил взволнованным, смущенным голосом, ища взгляда Туанон. – Я сам буду заглядывать сюда, чтобы убедиться, что тут происходит.
Психея ответила со сдержанной грустью:
– Сударь, я подчиняюсь своей участи. Но по тому, что я про вас слыхала, я надеялась на большее великодушие. Впрочем, это ужасное положение не представит для меня ничего нового.
– Поверьте, сударыня, только требования войны заставляют меня так действовать, – пробормотал Кавалье.
– Верю вам, сударь, – ответила Психея немного высокомерно.
Последовало глубокое молчание. Ни Туанон, ни Клоду нечего было более сказать. Кавалье слишком поглощен был своей любовью, и у него слишком мало было светского навыка, чтобы поддержать разговор в столь затруднительную минуту. Он чувствовал убийственное смущение, проклинал свою робость, но чем больше понимал необходимость говорить, тем труднее было ему исполнить это. Между тем, чем долее длилось его молчание, тем более становилось оно просто смешным. Чтобы чем-нибудь заняться, он бессознательно открывал и закрывал клавикорды, на которые опирался. Наконец, сделав невероятное усилие, чтобы побороть свою робость, он хотел заговорить, но издал только неясный звук: голос не повиновался ему. Вне себя, не проронив слова, Кавалье ушел и поспешно вернулся в свой стан, весь проникнутый мучительным ребяческим отчаянием.
ЛЮБОВЬ
Жилое помещение, убранное без особенной изысканности, было снабжено всем необходимым для приятного летнего пребывания. Туанон нашла в нем книги, гравюры, лютню и клавикорды. Последний инструмент оказался бесполезным, как совершенно ненастроенный. Но Психея могла воспользоваться лютней, благодаря новым струнам, мастерски натянутым Клодом, она овладела ею в совершенстве. Уже два дня Туанон и чичисбей находились в плену у Кавалье, а он все еще не появлялся. Табуро, радуясь своему хорошему поступку и успокоившись насчет опасностей, усердно занялся устройством маленькой гостиной в нижнем помещении, откуда открывался очаровательный вид.
Было около восьми часов вечера. Солнце бросало косые лучи. День был великолепный. Туанон, одетая в длинное белое платье, убранное белыми же лентами, с непокрытой головой сидела на вышитом кресле на пороге своей гостиной, откуда открывался необозримый вид на долину. Она до того радовалась такому неожиданному счастью, как близость друга, что почти без страха думала о возложенном на нее поручении. Имея отныне свидетеля своего поведения, она отрешилась от тягостной заботы и вся отдалась желанию спасти Танкреда, который, вероятно, был недалеко. Это душевное спокойствие, эта лучезарная надежда делали Психею еще более очаровательной. Табуро, сидевший возле, был одет в черный бархатный кафтан и такие же штаны. Он носил шелковые чулки ярко-малинового цвета, как и его жилет, подстриженный темный парик и длиннейший кружевной галстук.
– Знаете что, тигрица? – проговорил чичисбей. – Клянусь честью, этот черт совсем не явится и не пришлет нам пропуска. Теперь, когда я уж решился, я желал бы, чтобы задуманное удалось: чувствую, во мне пробуждается дипломат. Да, ведь дело нешуточное: речь идет о спасении целой провинции, о прекращении гражданской войны!
– Я чувствую себя теперь более спокойной, более смелой, – проговорила Психея. – А все-таки мне кажется, что, когда останусь наедине с этим человеком, мое сердце захочет выскочить из груди.
Тут г-жа Бастиан доложила Психее:
– Графиня, вот идет предводитель мятежников! Он спускается по горной тропинке.
– Друг мой, не покидайте меня! – просила Туанон, не в силах преодолеть своего волнения.
– Мужайтесь, дитя мое, успокойтесь, и, главное, примите неутешный вид! Просите, умоляйте. А я намерен испускать нечеловеческие стоны и вздохи. Впрочем не слишком-то сильно ублажайте его: вы ведь умеете околдовывать, что, черт возьми, и его, пожалуй, разжалобите.
Ночь уже почти наступила. Г-жа Бастиан, сопровождаемая Кавалье, зашла в комнату и поставила на стол две свечи. Легко было заметить – и это в особенности поразило Психею – что камизар был одет со всевозможной изысканностью. Чувствуя всю неловкость своих движений, он при входе в гостиную остановился на пороге и отвесил принужденный поклон. Но вслед за тем, краснея за свой ложный стыд, сознавая себя господином своих пленников, он выпрямился и с решимостью подошел к креслу Психеи, которая, вся дрожа, осталась в нем сидеть. Табуро стоял возле. Кавалье, очень бледный, имел печальный, озабоченный вид.
– Сударыня! – резко сказал он Психее. – Я еще не могу вернуть вам свободы. Через несколько дней возможно... Да и то не знаю, допустят ли обстоятельства.
– Ах, сударь, пощадите, сжальтесь над нами! – воскликнула Психея, привстав наполовину и умоляюще сложив руки.
– Славный предводитель, будьте великодушны, дайте нам свободу, чтобы мы могли всюду прославлять вас самым милосердным из победителей! – прибавил Клод. – Что вы хотите делать с нами, сударь? Мы уже и без того так долго находились в плену у камизаров.
Тысяча разнородных чувств волновали Кавалье. Чутье подсказывало ему отпустить Психею на свободу: ведь удерживая ее близ себя, он вступает на роковой путь. Вот уже два дня как самые бурные волнения потрясали его сердце. Он едва помнил возложенную на него великую задачу. Несмотря на согласие Ролана и Ефраима принять его план, он остался в полном бездействии, тогда как сам же доказывал необходимость спешить. Тщетно юноша звал на помощь разум: обворожительное лицо Туанон всюду преследовало его; в его ушах постоянно раздавались звуки ее сладкого голоса. Устрашившись силы любви, вспыхнувшей с такой быстротой, он раз двадцать собирался послать Психее пропуск; но когда он увидел ее такой обворожительной, у него не хватило решимости.
– Графиня, я кажусь вам безжалостным, – возразил он после минутного молчания. – Но этого требует осторожность. Зато, если дадите слово, что ни вы, ни ваш брат, не сделаете попытки к бегству, я удалю приставленных к вам часовых.
– Увы! Раз необходимо отказаться от счастья быть свободными, – ответил со вздохом Табуро, – мы дадим вам слово. Но будем ли мы защищены от оскорблений со стороны остальных камизаров?
– Только мои войска занимают эти горы, – ответил Кавалье и прибавил взволнованным, смущенным голосом, ища взгляда Туанон. – Я сам буду заглядывать сюда, чтобы убедиться, что тут происходит.
Психея ответила со сдержанной грустью:
– Сударь, я подчиняюсь своей участи. Но по тому, что я про вас слыхала, я надеялась на большее великодушие. Впрочем, это ужасное положение не представит для меня ничего нового.
– Поверьте, сударыня, только требования войны заставляют меня так действовать, – пробормотал Кавалье.
– Верю вам, сударь, – ответила Психея немного высокомерно.
Последовало глубокое молчание. Ни Туанон, ни Клоду нечего было более сказать. Кавалье слишком поглощен был своей любовью, и у него слишком мало было светского навыка, чтобы поддержать разговор в столь затруднительную минуту. Он чувствовал убийственное смущение, проклинал свою робость, но чем больше понимал необходимость говорить, тем труднее было ему исполнить это. Между тем, чем долее длилось его молчание, тем более становилось оно просто смешным. Чтобы чем-нибудь заняться, он бессознательно открывал и закрывал клавикорды, на которые опирался. Наконец, сделав невероятное усилие, чтобы побороть свою робость, он хотел заговорить, но издал только неясный звук: голос не повиновался ему. Вне себя, не проронив слова, Кавалье ушел и поспешно вернулся в свой стан, весь проникнутый мучительным ребяческим отчаянием.
ЛЮБОВЬ
Уже дней пятнадцать, как Туанон находилась в плену у Кавалье. На следующий после первого свидания день камизар, набравшись храбрости, вернулся в уединенный домик и полный смущения осмелился произнести несколько слов о своей надежде чаще видеть его обитательницу.
Психея встретила эту просьбу холодно, но с примесью благосклонности: чувство отвращения к Кавалье боролось в ней со страхом возбудить его подозрения. В глазах и простачка, и человека опытного в ухаживанье, любящая женщина узнается по единственному и неопровержимому признаку – по сильному, непрерывному волнению, которое вызывает в ней присутствие любимого предмета. А по тысяче уже известных причин, Психее невозможно было видеть Кавалье без сильнейшего волнения. Он внушал ей то ненависть, то ужас; лицо ее то сияло от надежды спасти Флорака, то омрачалось при раздирающей душу мысли о неудаче. Порой с ее уст срывались горькие слова, полные презрения, но она тотчас заменяла их выражениями нежности и доброжелательности. Иногда же стыд за принятую на себя роль вызывал внезапную и сильную краску в ее лице, которую можно было истолковать, как признак самой непорочной чистоты. Кого не обманули бы эти внешние смены грустного и счастливого настроения, эти внешние знаки глубокого чувства?
Не забудем, что Кавалье был тщеславен и честолюбив: в его глазах непреодолимым соблазном служило то, что Психея была графиня. И ее обращение, ее речь – все указывало на ее знакомство с высшим светом. А Кавалье знал только бедную Изабеллу, каких-нибудь лангедокских хуторянок да пуританских мещанок Женевы.
Немудрено, что у наивного и горячего, гордого и робкого Кавалье разгорелась страсть к обольстительной женщине. То полагая, что он ей нравится, то отчаиваясь в успехе, он прошел через все безумства, ужасы и смешные положения, которые страсть влечет за собой. И вождь упускал драгоценное время, чтобы только не расставаться с Туанон. Со дня на день откладывал он военные действия, которые, может быть, обеспечили бы торжество дела протестантов.
Не раз Туанон с величайшей осторожностью заводила речь о пленниках, находящихся у камизаров, желая узнать что-нибудь про Флорака. Потому ли, что ее боязливые намеки не были достаточно ясны, потому ли, что Кавалье уклонялся от ответов, но на этот счет она ничего не могла узнать. Несколько грубых похвал со стороны Клода о значении юного вождя, о той тревоге, которую он внушал двору, были удачнее. Раз даже с уст Кавалье сорвалось, что он сам сожалеет об ужасах гражданской войны.
Так прошло недели две. Вдруг в один прекрасный вечер при закате солнца Кавалье, закутанный в свой плащ, спустился к Психее. Осторожно постучавшись в дверь, он вошел в гостиную, где обыкновенно находилась Туанон. Но он встретил одного Табуро, которому наговорил тысячу любезностей, как брату любимой особы, не осмеливаясь спросить, где находится сестра. Клод, увидев его, отложил читаемую им книгу и воскликнул:
– Черт возьми, генерал (Клод из лести никогда иначе не величал вождя камизаров)! Вы совсем становитесь изысканным царедворцем. Вы скромно стучитесь в дверь, как полагается, когда входят к прекрасной светской женщине, вместо того чтобы грубо врываться, как простолюдин.
Затем, осмотрев костюм камизара, чичисбей прибавил:
– Мало того. Как вы разодеты! Наши самые рьяные версальские щеголи позавидовали бы. Откуда вы взяли всю эту роскошь?
Чтобы понять восторг Клода, надо знать, что он, в насмешку, часто выхваливал перед Кавалье наряд придворных, уверяя, что графиня, его сестра, придает большое значение изысканной одежде и что в Париже и Версале ни в чем так не проявлялось низкое происхождение, как если кто являлся вечером к женщине в сапогах и в плаще из буйволовой кожи. Вот Кавалье и отрядил своего верного лейтенанта Иоаса, подвергая опасности его жизнь, в Монпелье купить ему самый великолепный придворный наряд. Обновка, впрочем, совершенно удовлетворившая Жана, была довольно смешна: видно было, что она не была предназначена для него.
У Жана были правильные черты лица. Коротко остриженные волосы и едва заметные усы придавали его юношескому лицу нечто решительное. Простая одежда воина шла к его грубой, крепкой фигуре; переодетый царедворцем, в наряде, части которого принадлежали, очевидно, разным лицам, он был чуть ли не смешон. Впрочем, надо признаться, что в подходящее время года и на плечах человека, для которого он был сшит, голубой бархатный кафтан был безупречен. Его богатая и удивительно изящная вышивка могла сделать честь самому Фруни, знаменитому вышивальщику того времени. Кавалье с удовольствием выслушал похвалы своему платью, и скромная краска залила ему лицо. Чичисбей, желая смутить его еще более, проговорил:
– Скажите-ка, генерал, для меня что ли вы принарядились таким молодцом? Или это обычный наряд, который вы носите при освобождении ваших пленных? Ведь мы, пожалуй, скоро увидим Париж?
– К несчастью, это невозможно, господин шевалье, – ответил камизар.
– Невозможно? А, каков, каков! – притворно грубо воскликнул Клод. – Уж вам лучше бы не снимать одежды партизана: она подходила к вашей роли тюремщика. Можно подумать, черт возьми, что только из желания нас подразнить вы явились сюда напомнить нам придворную жизнь.
Для пустого тщеславия всякая лесть хороша. Попавшись на удочку, Кавалье выпрямился, незаметно бросил взгляд в зеркало, стоявшее перед ним, и, улыбаясь, ответил Клоду:
– Полноте, полноте, господин шевалье! Несмотря на эту одежду, в которую я облекся, сам не зная зачем, все-таки видать, что я не больше, как бедный крестьянин. Признайтесь, вам угодно подтрунивать надо мной?
– Подтрунивать! Да, да, сердце у меня так и лежит к веселью, – возразил Клод тем же притворно-угрюмым голосом. – Ах, будь проклята гражданская война! Будь проклят сам король (однако ж, да хранит его Господь) за то, что возбудил старую религиозную вражду, забыв, что его отец принужден был вступить в переговоры, как равный с равным, с герцогом Роганом! Благодаря этим милым затеям мы и очутились в плену, я и графиня. Сколько ни тверди они мне, что вы, по ее мнению...
Табуро внезапно приостановился, точно чуть было не проговорился:
– Ах, г. шевалье, скажите, скажите, что обо мне думает графиня? – с живостью воскликнул Кавалье.
– Что она про вас думает, г. генерал? – спросил простодушно Клод. – Да совсем и не думает. Да, черт возьми, что же ей думать-то?
– Вы что-то другое хотели сказать, г. шевалье, когда так внезапно приостановились.
– О, о, сударь, от вас ничто не ускользает! Отсутствие проницательности не ваш порок, – сказал Клод, притворно-подозрительно смотря на Кавалье. – Ладно, теперь буду осторожнее в своих излияниях.
– Сударь! – проговорил с гордостью Кавалье. – Я не способен злоупотреблять доверием... И если графиня...
– Графиня – дурочка! – воскликнул Клод, прерывая Кавалье. – Ну, что же дальше? Предположим, что у вас благородные приемы генерала королевских войск, а не главаря фанатиков (простите мне это выражение). Что же из этого? Разве из этого следует, что вы скорее вернете нам свободу?
– Г. шевалье, вы прекрасно знаете, что это – несчастная случайность войны. Ах, я не меньше вас оплакиваю злополучные религиозные распри!
– Что делать! У всякого свой вкус и своя вера. Вы любите псалмы и проповеди, а мы, бедные грешные паписты, предпочитаем балы, волокитство и песни.
Табуро не ошибся: все его слова попали в цель. Если его преднамеренные недомолвки заставили Кавалье предположить, что Туанон отметила в нем нечто особенное, то намек на псалмы и проповеди вызвал в молодом севенце опасение возбудить в Психее насмешки, которыми католики преследовали гугенотов. Поэтому из ложного стыда и чтобы доказать свое вольнодумство, он имел слабость пошутить над суровостью своей секты.
– Вы, значит, полагаете, – проговорил развязным тоном камизар, – что все протестанты имеют уши только для поучения и глаза исключительно для своих проповедников? Можно служить Господу и восхищаться его творением, можно обнажить меч против несправедливых угнетателей и быть очарованным красотой. Клянусь вам, когда я был в Женеве, я любил поразвлечься...
– Как бы не так! Не оставайся вы суровым, не податливым гугенотом, вы были бы теперь нечто иное, чем то, что вы есть. Ведь когда ваш брат захочет служить королю, перед ним, черт возьми, все двери настежь! Рювеньи, Дюкэнь, Дустейн – гугеноты. Разве они не генералы, адмиралы, посланники? И, занимая эти высшие посты, разве не оказывают они посильной помощи своим братьям? Но эти господа не кричат «Вавилон» и не скрежещут зубами, когда восхитительные глаза, очарованные их значением, нежно смотрят на них. И слава, любовь, королевские милости – все цветет на пути этих веселых гугенотов, как роза в мае.
– Вы приводите, сударь, довольно редкие исключения, – заметил с горечью Кавалье. – Когда указы короля отнимают у нас все права, не думаю, чтобы двор намеревался изливать на нас милости.
– Да, конечно, я говорю об исключениях – по отношению к исключительным людям. Указы, говорите вы, генерал! Э, Бог мой! Исключительные люди умеют миновать указы, как крупная рыба умеет проложить себе отверстие в неводе. Полноте, генерал! Вы лучше всякого знаете, что указы не для вас писаны.
– Я вас не понимаю.
– Как! Стало быть, не правда то, что нам говорили в Монпелье?
– Что вам говорили?
– А то, что по поручению короля вам предложили графский титул, начальство над двумя полками его гвардейцев и чин бригадира, если вы согласитесь к нему поступить на службу. Так это неправда?
– Без сомнения, это отчаянная ложь, сударь! – воскликнул в негодовании Кавалье. – Никогда мне не осмеливались делать подобные позорные предложения. Паписты слишком хорошо знают, что я никогда не изменю делу, которое защищаю... Если б вы знали, сударь, все те ужасы, которые сокрушили нашу семью, вы бы поняли, что между Жаном Кавалье и королем Франции может быть только война на смерть.
– Тем хуже для Франции! – проговорил Табуро.
На мгновение воцарилось молчание. Спустилась ночь. На небе всплыла полная луна, озаряя нежным светом комнаты. Вечер был великолепный; в воздухе слышался душистый запах апельсинов; издалека доносился легкий шелест листьев. Внезапно дверь распахнулась и появилась Туанон. Она выступала так воздушно, что казалась видением.
– Откуда это вы появляетесь, графиня? – спросил Клод.
Кавалье, углубленный в свои мысли, не заметил Психеи. Слова Клода заставили его поднять глаза. Он приблизился и, поклонившись довольно неловко, проговорил:
– Честь имею пожелать вам доброго вечера, графиня.
– Добрый вечер, сударь, – ласково ответила графиня и опустилась в большое кресло. Она вся была освещена луной, в то время как Кавалье и Табуро оставались в полутени.
– Какой прекрасный, спокойный вечер, не правда ли, г. Кавалье?
В этих словах, обращенных к севенцу, было столько благосклонности, что он был ими тронут. Сердце его усиленно забилось. Он покраснел и взволнованным голосом мог только произнести:
– Да, графиня, сегодня дивный вечер.
– Печально восхищаться небосклоном, через который так хочется проникнуть, – вот единственное удовольствие пленников! – сказала грустно Туанон. – Впрочем мы очень признательны вам, г. Кавалье, за данное нам приятное убежище.
– Да? Так вы, графиня, питаете ко мне... немного признательности? – с живостью проговорил Кавалье.
– Разве вы забыли, сударь, что дважды спасли мне жизнь? – ответила, понизив голос, Туанон.
– Ах, сударыня! – воскликнул Кавалье. – Какие страшные мгновения! Я вижу вас еще коленопреклоненной с повязкой на лбу... Если бы вы знали, что я почувствовал там, в сердце!..
– Не знаю почему, но ваше присутствие внушало мне тогда некоторую надежду. Против своей воли я рассчитывала на ваше великодушие: вы так мало походили на окружающих...
– О, сударыня, рассчитывайте на меня всегда! Если б вы знали, как мне хочется сделать все, чтобы заслужить ваше уважение! – робко проговорил Жан.
– Я пленница, сударь.
– Это пленение, стало быть тяготит вас? Ничто не облегчает вам его? – с горечью заметил вождь.
– О, напротив, порой я очень дорожу моим положением! – воскликнула невольно Туанон, вспоминая о возможности спасти Флорака, и страстно прибавила:
– О, да, минутами я предпочитаю плев свободе.
– Что вы говорите, сударыня? Возможно ли? Положение пленницы вам нравится? Ах, если б я мог надеяться... Поверьте, самая почтительная любовь...
Кавалье пробормотал бессвязно эти слова, опьяненный счастьем, истолковав слова Психеи в самом благоприятном для себя смысле. Он уже хотел взять руку Туанон, но она, пришедшая в себя от этого прикосновения севенца, который внушал ей отвращение, быстро отдернула ее и указала на Табуро, проходившего мимо дверей. Кавалье быстро овладел собой и оперся горячей головой на руку. Он испытывал невыразимое блаженство: он считал себя любимым. Желая прервать тягостное молчание и продолжать то, что так хорошо было ею начато, Психея сказала, напустив на себя мечтательный вид и точно желая избегнуть слишком нежного разговора:
– Свет там, на горе, это из вашего стана?
– Да, сударыня! – ответил камизар, очарованный тем, что Туанон не говорила ему «сударь».
– Какую дивную картину представляет стан вообще!.. Два года тому назад я находилась в стане, в Компьене. Один из моих родственников, который отличился на войне с Германией, должен был получить от его величества чин полковника одного из гвардейских полков. Недалеко от места, где король сидел верхом на лошади, множество придворных дам помещались в колясках. Мой родственник в блестящем мундире подъехал к своему полку. Издалека слышались звуки рожков и литавр. Присутствующие указывали с восхищением друг другу на этого молодого офицера, рассказывая про его подвиги. У его жены, его гордой, счастливой жены, глаза были полны слез, как и у меня. Она с гордостью указывала на него своему ребенку, говоря: «Смотри, сынок, это – твой благородный отец!». Новый полковник преклонил колени перед королем. Но Людовик Великий тотчас поднял его, сжал его в своих объятиях с отеческой добротой и могучим голосом сказал: «Доверяю вам мой полк гвардейцев, так как не вижу более храброго, более честного полковника, чем вы!». Генералы, солдаты кричали: «Да здравствует король!». Женщины махали платками, офицеры потрясали шпагами, барабанщики забили в барабаны... Но больше всего радовалась счастливая жена героя дня: она чуть не лишилась рассудка. И как я ей завидовала! Видеть того, кого любишь, на такой высоте, разве это не высшая мечта каждого любящего и великодушного сердца?
Кавалье был почти ослеплен нарисованной картиной. В нем проснулась вся его гордость, все его военное честолюбие. И он проговорил уныло:
– О, для офицеров короля – все удовольствия, всякая честь, а для нас, мятежников – стыд да позорная смерть! Какое же презрение вы должны питать, сударыня, к ничтожному взбунтовавшемуся крестьянину!
– Того, против которого король Франции высылает лучшего из своих маршалов, того, который привлек на себя внимание всей Европы своей великодушной храбростью, никто не станет презирать. Но те, которые искренно им интересуются (Психея понизила голос), те, которые, пораженные его гением, его храбростью, видят, как он расточает свои редкие дарования на беззаконную святотатственную войну, – вот эти страдают за него, жалеют о его ослеплении. Эти не презирают его, нет!.. У них одно только жгучее желание – видеть его на предназначенном ему месте, чтобы получить возможность хвалить его с гордостью, смотреть на него, как на спасителя слишком долго опустошаемой страны!
– И тогда, когда... если это желание осуществится? – воскликнул Кавалье, поддаваясь непреодолимому обольщению.
Дверь внезапно распахнулась и появился Табуро, предшествуемый г-жой Бастиан, со свечами в руках. Клод, заметив смущение камизара и желая дать ему время оправиться, обратился к Психее:
– Отгадайте, дорогая графиня, откуда я?
– Не знаю, – ответила, улыбаясь, Туанон.
– Я занимался наблюдением над планетами, вычислениями и предсказаниями. Вы придете в восторг от моей работы. Но пока по поводу восторга. Не разделяете ли вы его со мной относительно пышной одежды господина генерала?
Туанон, бросив взгляд на кафтан Жана, смертельно побледнела и с движением отвращения спрятала голову в своих руках. Она узнала одно из платьев Танкреда, которое после разграбления аббатства Зеленогорского Моста, без сомнения, было продано в Монпелье. Несмотря на необходимость щадить Жана, тем более, что ее планы были уже на пути к успеху, Психея не могла совладать с собой: она думала, что Кавалье нарочно бесстыдно нарядился в платье несчастного пленника, которого пытал. Она чувствовала, как в ней просыпается вся ненависть к убийце Танкреда, и воскликнула с горящими от негодования глазами, с выражением жестокой иронии:
– Действительно, блестящий наряд! Без сомнения, на нем кое-где пятна крови. Но что за нужда, что за нужда! Одежда жертвы принадлежит палачу.
Ничего не понимавший Кавалье смотрел на нее со спокойным изумлением. Это хладнокровие, которое Туанон надеялась уничтожить грозным упреком, раздражало ее еще больше. Она воскликнула, глядя на гостя с возрастающим презрением:
– Смело, смело! Мятежный мужик смеет облекаться в одежду дворянина! Не для того он поднял оружие, чтобы отомстить за веру своих братьев, а для того, чтоб наряжаться в платье тех, кого он подло умерщвляет, как вор на большой дороге.
– Сестра моя, что вы говорите? – воскликнул Клод, приближаясь к Туанон и шепча: – Вы нас губите!
Но Психея не слыхала его. Обращаясь к Кавалье, который, остолбенелый от удивления, смотря на нее почти с ужасом, она продолжала:
– И я могла видеть этого человека! Я могла допустить, чтобы он переступил порог этой двери! А он смеет смотреть на меня и в своей жестокости даже не понимает моих упреков! А, наконец-то он их понимает! – воскликнула Туанон, заметив яростное движение Кавалье. – Он их понимает, он обдумывает медленную, верную смерть... Хорошо же! Убей меня! Лучше смерть, чем твое гнусное присутствие!
– Сударыня, берегитесь! – крикнул Кавалье.
– Тысяча чертей! Туанон, вы с ума сошли, совершенно обезумели! – восклицал испуганный Клод.
Психея встретила эту просьбу холодно, но с примесью благосклонности: чувство отвращения к Кавалье боролось в ней со страхом возбудить его подозрения. В глазах и простачка, и человека опытного в ухаживанье, любящая женщина узнается по единственному и неопровержимому признаку – по сильному, непрерывному волнению, которое вызывает в ней присутствие любимого предмета. А по тысяче уже известных причин, Психее невозможно было видеть Кавалье без сильнейшего волнения. Он внушал ей то ненависть, то ужас; лицо ее то сияло от надежды спасти Флорака, то омрачалось при раздирающей душу мысли о неудаче. Порой с ее уст срывались горькие слова, полные презрения, но она тотчас заменяла их выражениями нежности и доброжелательности. Иногда же стыд за принятую на себя роль вызывал внезапную и сильную краску в ее лице, которую можно было истолковать, как признак самой непорочной чистоты. Кого не обманули бы эти внешние смены грустного и счастливого настроения, эти внешние знаки глубокого чувства?
Не забудем, что Кавалье был тщеславен и честолюбив: в его глазах непреодолимым соблазном служило то, что Психея была графиня. И ее обращение, ее речь – все указывало на ее знакомство с высшим светом. А Кавалье знал только бедную Изабеллу, каких-нибудь лангедокских хуторянок да пуританских мещанок Женевы.
Немудрено, что у наивного и горячего, гордого и робкого Кавалье разгорелась страсть к обольстительной женщине. То полагая, что он ей нравится, то отчаиваясь в успехе, он прошел через все безумства, ужасы и смешные положения, которые страсть влечет за собой. И вождь упускал драгоценное время, чтобы только не расставаться с Туанон. Со дня на день откладывал он военные действия, которые, может быть, обеспечили бы торжество дела протестантов.
Не раз Туанон с величайшей осторожностью заводила речь о пленниках, находящихся у камизаров, желая узнать что-нибудь про Флорака. Потому ли, что ее боязливые намеки не были достаточно ясны, потому ли, что Кавалье уклонялся от ответов, но на этот счет она ничего не могла узнать. Несколько грубых похвал со стороны Клода о значении юного вождя, о той тревоге, которую он внушал двору, были удачнее. Раз даже с уст Кавалье сорвалось, что он сам сожалеет об ужасах гражданской войны.
Так прошло недели две. Вдруг в один прекрасный вечер при закате солнца Кавалье, закутанный в свой плащ, спустился к Психее. Осторожно постучавшись в дверь, он вошел в гостиную, где обыкновенно находилась Туанон. Но он встретил одного Табуро, которому наговорил тысячу любезностей, как брату любимой особы, не осмеливаясь спросить, где находится сестра. Клод, увидев его, отложил читаемую им книгу и воскликнул:
– Черт возьми, генерал (Клод из лести никогда иначе не величал вождя камизаров)! Вы совсем становитесь изысканным царедворцем. Вы скромно стучитесь в дверь, как полагается, когда входят к прекрасной светской женщине, вместо того чтобы грубо врываться, как простолюдин.
Затем, осмотрев костюм камизара, чичисбей прибавил:
– Мало того. Как вы разодеты! Наши самые рьяные версальские щеголи позавидовали бы. Откуда вы взяли всю эту роскошь?
Чтобы понять восторг Клода, надо знать, что он, в насмешку, часто выхваливал перед Кавалье наряд придворных, уверяя, что графиня, его сестра, придает большое значение изысканной одежде и что в Париже и Версале ни в чем так не проявлялось низкое происхождение, как если кто являлся вечером к женщине в сапогах и в плаще из буйволовой кожи. Вот Кавалье и отрядил своего верного лейтенанта Иоаса, подвергая опасности его жизнь, в Монпелье купить ему самый великолепный придворный наряд. Обновка, впрочем, совершенно удовлетворившая Жана, была довольно смешна: видно было, что она не была предназначена для него.
У Жана были правильные черты лица. Коротко остриженные волосы и едва заметные усы придавали его юношескому лицу нечто решительное. Простая одежда воина шла к его грубой, крепкой фигуре; переодетый царедворцем, в наряде, части которого принадлежали, очевидно, разным лицам, он был чуть ли не смешон. Впрочем, надо признаться, что в подходящее время года и на плечах человека, для которого он был сшит, голубой бархатный кафтан был безупречен. Его богатая и удивительно изящная вышивка могла сделать честь самому Фруни, знаменитому вышивальщику того времени. Кавалье с удовольствием выслушал похвалы своему платью, и скромная краска залила ему лицо. Чичисбей, желая смутить его еще более, проговорил:
– Скажите-ка, генерал, для меня что ли вы принарядились таким молодцом? Или это обычный наряд, который вы носите при освобождении ваших пленных? Ведь мы, пожалуй, скоро увидим Париж?
– К несчастью, это невозможно, господин шевалье, – ответил камизар.
– Невозможно? А, каков, каков! – притворно грубо воскликнул Клод. – Уж вам лучше бы не снимать одежды партизана: она подходила к вашей роли тюремщика. Можно подумать, черт возьми, что только из желания нас подразнить вы явились сюда напомнить нам придворную жизнь.
Для пустого тщеславия всякая лесть хороша. Попавшись на удочку, Кавалье выпрямился, незаметно бросил взгляд в зеркало, стоявшее перед ним, и, улыбаясь, ответил Клоду:
– Полноте, полноте, господин шевалье! Несмотря на эту одежду, в которую я облекся, сам не зная зачем, все-таки видать, что я не больше, как бедный крестьянин. Признайтесь, вам угодно подтрунивать надо мной?
– Подтрунивать! Да, да, сердце у меня так и лежит к веселью, – возразил Клод тем же притворно-угрюмым голосом. – Ах, будь проклята гражданская война! Будь проклят сам король (однако ж, да хранит его Господь) за то, что возбудил старую религиозную вражду, забыв, что его отец принужден был вступить в переговоры, как равный с равным, с герцогом Роганом! Благодаря этим милым затеям мы и очутились в плену, я и графиня. Сколько ни тверди они мне, что вы, по ее мнению...
Табуро внезапно приостановился, точно чуть было не проговорился:
– Ах, г. шевалье, скажите, скажите, что обо мне думает графиня? – с живостью воскликнул Кавалье.
– Что она про вас думает, г. генерал? – спросил простодушно Клод. – Да совсем и не думает. Да, черт возьми, что же ей думать-то?
– Вы что-то другое хотели сказать, г. шевалье, когда так внезапно приостановились.
– О, о, сударь, от вас ничто не ускользает! Отсутствие проницательности не ваш порок, – сказал Клод, притворно-подозрительно смотря на Кавалье. – Ладно, теперь буду осторожнее в своих излияниях.
– Сударь! – проговорил с гордостью Кавалье. – Я не способен злоупотреблять доверием... И если графиня...
– Графиня – дурочка! – воскликнул Клод, прерывая Кавалье. – Ну, что же дальше? Предположим, что у вас благородные приемы генерала королевских войск, а не главаря фанатиков (простите мне это выражение). Что же из этого? Разве из этого следует, что вы скорее вернете нам свободу?
– Г. шевалье, вы прекрасно знаете, что это – несчастная случайность войны. Ах, я не меньше вас оплакиваю злополучные религиозные распри!
– Что делать! У всякого свой вкус и своя вера. Вы любите псалмы и проповеди, а мы, бедные грешные паписты, предпочитаем балы, волокитство и песни.
Табуро не ошибся: все его слова попали в цель. Если его преднамеренные недомолвки заставили Кавалье предположить, что Туанон отметила в нем нечто особенное, то намек на псалмы и проповеди вызвал в молодом севенце опасение возбудить в Психее насмешки, которыми католики преследовали гугенотов. Поэтому из ложного стыда и чтобы доказать свое вольнодумство, он имел слабость пошутить над суровостью своей секты.
– Вы, значит, полагаете, – проговорил развязным тоном камизар, – что все протестанты имеют уши только для поучения и глаза исключительно для своих проповедников? Можно служить Господу и восхищаться его творением, можно обнажить меч против несправедливых угнетателей и быть очарованным красотой. Клянусь вам, когда я был в Женеве, я любил поразвлечься...
– Как бы не так! Не оставайся вы суровым, не податливым гугенотом, вы были бы теперь нечто иное, чем то, что вы есть. Ведь когда ваш брат захочет служить королю, перед ним, черт возьми, все двери настежь! Рювеньи, Дюкэнь, Дустейн – гугеноты. Разве они не генералы, адмиралы, посланники? И, занимая эти высшие посты, разве не оказывают они посильной помощи своим братьям? Но эти господа не кричат «Вавилон» и не скрежещут зубами, когда восхитительные глаза, очарованные их значением, нежно смотрят на них. И слава, любовь, королевские милости – все цветет на пути этих веселых гугенотов, как роза в мае.
– Вы приводите, сударь, довольно редкие исключения, – заметил с горечью Кавалье. – Когда указы короля отнимают у нас все права, не думаю, чтобы двор намеревался изливать на нас милости.
– Да, конечно, я говорю об исключениях – по отношению к исключительным людям. Указы, говорите вы, генерал! Э, Бог мой! Исключительные люди умеют миновать указы, как крупная рыба умеет проложить себе отверстие в неводе. Полноте, генерал! Вы лучше всякого знаете, что указы не для вас писаны.
– Я вас не понимаю.
– Как! Стало быть, не правда то, что нам говорили в Монпелье?
– Что вам говорили?
– А то, что по поручению короля вам предложили графский титул, начальство над двумя полками его гвардейцев и чин бригадира, если вы согласитесь к нему поступить на службу. Так это неправда?
– Без сомнения, это отчаянная ложь, сударь! – воскликнул в негодовании Кавалье. – Никогда мне не осмеливались делать подобные позорные предложения. Паписты слишком хорошо знают, что я никогда не изменю делу, которое защищаю... Если б вы знали, сударь, все те ужасы, которые сокрушили нашу семью, вы бы поняли, что между Жаном Кавалье и королем Франции может быть только война на смерть.
– Тем хуже для Франции! – проговорил Табуро.
На мгновение воцарилось молчание. Спустилась ночь. На небе всплыла полная луна, озаряя нежным светом комнаты. Вечер был великолепный; в воздухе слышался душистый запах апельсинов; издалека доносился легкий шелест листьев. Внезапно дверь распахнулась и появилась Туанон. Она выступала так воздушно, что казалась видением.
– Откуда это вы появляетесь, графиня? – спросил Клод.
Кавалье, углубленный в свои мысли, не заметил Психеи. Слова Клода заставили его поднять глаза. Он приблизился и, поклонившись довольно неловко, проговорил:
– Честь имею пожелать вам доброго вечера, графиня.
– Добрый вечер, сударь, – ласково ответила графиня и опустилась в большое кресло. Она вся была освещена луной, в то время как Кавалье и Табуро оставались в полутени.
– Какой прекрасный, спокойный вечер, не правда ли, г. Кавалье?
В этих словах, обращенных к севенцу, было столько благосклонности, что он был ими тронут. Сердце его усиленно забилось. Он покраснел и взволнованным голосом мог только произнести:
– Да, графиня, сегодня дивный вечер.
– Печально восхищаться небосклоном, через который так хочется проникнуть, – вот единственное удовольствие пленников! – сказала грустно Туанон. – Впрочем мы очень признательны вам, г. Кавалье, за данное нам приятное убежище.
– Да? Так вы, графиня, питаете ко мне... немного признательности? – с живостью проговорил Кавалье.
– Разве вы забыли, сударь, что дважды спасли мне жизнь? – ответила, понизив голос, Туанон.
– Ах, сударыня! – воскликнул Кавалье. – Какие страшные мгновения! Я вижу вас еще коленопреклоненной с повязкой на лбу... Если бы вы знали, что я почувствовал там, в сердце!..
– Не знаю почему, но ваше присутствие внушало мне тогда некоторую надежду. Против своей воли я рассчитывала на ваше великодушие: вы так мало походили на окружающих...
– О, сударыня, рассчитывайте на меня всегда! Если б вы знали, как мне хочется сделать все, чтобы заслужить ваше уважение! – робко проговорил Жан.
– Я пленница, сударь.
– Это пленение, стало быть тяготит вас? Ничто не облегчает вам его? – с горечью заметил вождь.
– О, напротив, порой я очень дорожу моим положением! – воскликнула невольно Туанон, вспоминая о возможности спасти Флорака, и страстно прибавила:
– О, да, минутами я предпочитаю плев свободе.
– Что вы говорите, сударыня? Возможно ли? Положение пленницы вам нравится? Ах, если б я мог надеяться... Поверьте, самая почтительная любовь...
Кавалье пробормотал бессвязно эти слова, опьяненный счастьем, истолковав слова Психеи в самом благоприятном для себя смысле. Он уже хотел взять руку Туанон, но она, пришедшая в себя от этого прикосновения севенца, который внушал ей отвращение, быстро отдернула ее и указала на Табуро, проходившего мимо дверей. Кавалье быстро овладел собой и оперся горячей головой на руку. Он испытывал невыразимое блаженство: он считал себя любимым. Желая прервать тягостное молчание и продолжать то, что так хорошо было ею начато, Психея сказала, напустив на себя мечтательный вид и точно желая избегнуть слишком нежного разговора:
– Свет там, на горе, это из вашего стана?
– Да, сударыня! – ответил камизар, очарованный тем, что Туанон не говорила ему «сударь».
– Какую дивную картину представляет стан вообще!.. Два года тому назад я находилась в стане, в Компьене. Один из моих родственников, который отличился на войне с Германией, должен был получить от его величества чин полковника одного из гвардейских полков. Недалеко от места, где король сидел верхом на лошади, множество придворных дам помещались в колясках. Мой родственник в блестящем мундире подъехал к своему полку. Издалека слышались звуки рожков и литавр. Присутствующие указывали с восхищением друг другу на этого молодого офицера, рассказывая про его подвиги. У его жены, его гордой, счастливой жены, глаза были полны слез, как и у меня. Она с гордостью указывала на него своему ребенку, говоря: «Смотри, сынок, это – твой благородный отец!». Новый полковник преклонил колени перед королем. Но Людовик Великий тотчас поднял его, сжал его в своих объятиях с отеческой добротой и могучим голосом сказал: «Доверяю вам мой полк гвардейцев, так как не вижу более храброго, более честного полковника, чем вы!». Генералы, солдаты кричали: «Да здравствует король!». Женщины махали платками, офицеры потрясали шпагами, барабанщики забили в барабаны... Но больше всего радовалась счастливая жена героя дня: она чуть не лишилась рассудка. И как я ей завидовала! Видеть того, кого любишь, на такой высоте, разве это не высшая мечта каждого любящего и великодушного сердца?
Кавалье был почти ослеплен нарисованной картиной. В нем проснулась вся его гордость, все его военное честолюбие. И он проговорил уныло:
– О, для офицеров короля – все удовольствия, всякая честь, а для нас, мятежников – стыд да позорная смерть! Какое же презрение вы должны питать, сударыня, к ничтожному взбунтовавшемуся крестьянину!
– Того, против которого король Франции высылает лучшего из своих маршалов, того, который привлек на себя внимание всей Европы своей великодушной храбростью, никто не станет презирать. Но те, которые искренно им интересуются (Психея понизила голос), те, которые, пораженные его гением, его храбростью, видят, как он расточает свои редкие дарования на беззаконную святотатственную войну, – вот эти страдают за него, жалеют о его ослеплении. Эти не презирают его, нет!.. У них одно только жгучее желание – видеть его на предназначенном ему месте, чтобы получить возможность хвалить его с гордостью, смотреть на него, как на спасителя слишком долго опустошаемой страны!
– И тогда, когда... если это желание осуществится? – воскликнул Кавалье, поддаваясь непреодолимому обольщению.
Дверь внезапно распахнулась и появился Табуро, предшествуемый г-жой Бастиан, со свечами в руках. Клод, заметив смущение камизара и желая дать ему время оправиться, обратился к Психее:
– Отгадайте, дорогая графиня, откуда я?
– Не знаю, – ответила, улыбаясь, Туанон.
– Я занимался наблюдением над планетами, вычислениями и предсказаниями. Вы придете в восторг от моей работы. Но пока по поводу восторга. Не разделяете ли вы его со мной относительно пышной одежды господина генерала?
Туанон, бросив взгляд на кафтан Жана, смертельно побледнела и с движением отвращения спрятала голову в своих руках. Она узнала одно из платьев Танкреда, которое после разграбления аббатства Зеленогорского Моста, без сомнения, было продано в Монпелье. Несмотря на необходимость щадить Жана, тем более, что ее планы были уже на пути к успеху, Психея не могла совладать с собой: она думала, что Кавалье нарочно бесстыдно нарядился в платье несчастного пленника, которого пытал. Она чувствовала, как в ней просыпается вся ненависть к убийце Танкреда, и воскликнула с горящими от негодования глазами, с выражением жестокой иронии:
– Действительно, блестящий наряд! Без сомнения, на нем кое-где пятна крови. Но что за нужда, что за нужда! Одежда жертвы принадлежит палачу.
Ничего не понимавший Кавалье смотрел на нее со спокойным изумлением. Это хладнокровие, которое Туанон надеялась уничтожить грозным упреком, раздражало ее еще больше. Она воскликнула, глядя на гостя с возрастающим презрением:
– Смело, смело! Мятежный мужик смеет облекаться в одежду дворянина! Не для того он поднял оружие, чтобы отомстить за веру своих братьев, а для того, чтоб наряжаться в платье тех, кого он подло умерщвляет, как вор на большой дороге.
– Сестра моя, что вы говорите? – воскликнул Клод, приближаясь к Туанон и шепча: – Вы нас губите!
Но Психея не слыхала его. Обращаясь к Кавалье, который, остолбенелый от удивления, смотря на нее почти с ужасом, она продолжала:
– И я могла видеть этого человека! Я могла допустить, чтобы он переступил порог этой двери! А он смеет смотреть на меня и в своей жестокости даже не понимает моих упреков! А, наконец-то он их понимает! – воскликнула Туанон, заметив яростное движение Кавалье. – Он их понимает, он обдумывает медленную, верную смерть... Хорошо же! Убей меня! Лучше смерть, чем твое гнусное присутствие!
– Сударыня, берегитесь! – крикнул Кавалье.
– Тысяча чертей! Туанон, вы с ума сошли, совершенно обезумели! – восклицал испуганный Клод.