Психея была так приветлива и внимательна, а Табуро так сердечен и весел, что мало-помалу Кавалье забыл о своем смущении и кончил тем, что принялся за закуску. Когда Клод, наполнив стакан, предложил ему выпить за мир во Франции и за прекращение гражданской войны, камизар с большим удовольствием приветствовал эту здравицу. Севенец не мог не сравнить мысленно гостеприимство, оказанное ему этими врагами, с тем приемом, который встретил он у своих сподвижников, у Ефраима и Ролана. Немудрено, что даже грубая лесть Клода показалась ему изящной и милой. Психея с радостью видела, что снова понемногу овладевает севенцем.
   Желая окончательно его покорить, она знаком указала чичисбею на свою лютню. Табуро понял ее мысль и сказал:
   – Я думаю, милая сестрица, что г. генерал с удовольствием послушал бы твое пение. После шума ружейной пальбы, после криков сражавшихся, такая противоположность, наверно, будет ему по душе.
   – Да? Хотите, я спою вам что-нибудь? – спросила Туанон с удивительно милой простотой.
   – О, сударыня, можете ли вы сомневаться в этом? – воскликнул восхищенный севенец.
   Взяв лютню в руки, Психея, сыгравши с большим вкусом и умением короткое вступление, запела из оперы «Армида» следующие слова, выбор которых Кавалье приписал самому нежному чувству: «Любите же Ролана: ведь нет страны, куда не долетела бы его слава. Но слава покоряет любви всякую гордость. Увы, и я невольно задумываюсь об его редкой доблести и бесконечной любви. И боюсь, что забудусь и я, что отныне и мое сердце ему покорится».
   Туанон сумела придать своему пению выражение какого-то целомудрия, робости и в то же время страсти. Она казалась такой смущенной, кончая стих, что севенец не мог не предположить, что слова песни были выбраны не без намерения.
   Чтобы избавить Кавалье от похвал, а может быть, чтобы подольше держать его под охватившим его впечатлением, Психея продолжала играть на лютне, но больше не пела. Казалось, своими грустными, мечтательными звуками она выражала тайное чувство, волновавшее ее.
   Необыкновенное наслаждение, которое испытывал Кавалье, созерцая и слушая эту соблазнительную красавицу, заставляло его забыть свое горе, грозившие опасности, саму славу. Он не мог произнести ни слова, ему казалось, что все это сон. Он боялся, что одно какое-нибудь слово, одно движение могло рассеять все это очаровательное видение. Звуки лютни становились все глуше, все медленнее и таинственнее. Нервы севенца слабели, мысли смешивались, глаза смыкались. Наконец, после слабой борьбы с дремотой, он заснул. И представились ему чудные видения. Он присутствовал сам на военном торжестве, о котором пела ему Психея. Вот он полковник гвардейского полка, одетый в великолепный мундир, подарок Людовика XIV. Среди всеобщих ликований, проходит он перед ложей, наполненной благородными дамами и кавалерами, и Туанон, самая красивая из всех дам, посылает ему улыбку, полную любви.
   Кавалье проспал до заката солнца. Табуро разбудил его только тогда, когда один из его офицеров явился из стана и настойчиво требовал видеть своего начальника, Иоас получил позволение войти. Ему-то было поручено проводить пехоту из Тревьеса до стана.
   – Что же наши ущелья? – спросил его Кавалье. – Охраняются ли они, как я приказал?
   – Ни один неприятель еще не появился, брат. Я проводил пехоту до стана.
   – Поставил ли ты своих людей на место часовых, которых я велел сегодня утром поместить у входа в ущелья? Моя стража нуждается в отдыхе.
   – Так как теперь единственные вооруженные люди – эта ваша стража, я и оставил ее в ущельях, – ответил с некоторым смущением лейтенант.
   – Что ты хочешь сказать? Почему же мои люди только одни вооружены?
   – Брат-генерал, я ни в чем не виноват, – промолвил камизар с видом отчаяния. – Это все Ефраим наделал.
   – Ефраим все наделал? Что же он еще такое сделал?– вскричал Кавалье.
   – Вскоре после вашего отъезда из Тревьеса, мы прибыли в этот городок. Страшно измученные, мы сделали привал и поставили ружья в козлы. Я, разумеется, считал своих солдат в безопасности среди наших братьев и не счел нужным ставить часовых при оружии. А пока мы спали, горцы Ефраима унесли его.
   Кавалье вскочил, как бешеный.
   – Горцы Ефраима! – повторил он с пеной у рта. – И вы дали себя так глупо обезоружить?! Но нет, это невозможно! Или же это – низкая измена, и ты сам в ней соучастник, негодяй!
   – Больше двадцати человек наших убиты, очень многие ранены: они желали отнять свое оружие. Отряд Ролана поддержал горцев. Мы должны были уступить: нас было меньше. Ефраим, уходя, сказал мне: «Кавалье осмелился поднять руку на меня, избранника Божия: он изменник. А воины изменника должны быть обезоружены. Если филистимляне нападут на вас и если Предвечный считает вас достойным защищать Его святое дело, Он сумеет вас и так защитить. А я и Ролан, мы средь бела дня двинемся на Монпелье, который падет при пении солдат Предвечного, как пал Иерихон. Господь не одобряет всех этих военных затей, хитростей и планов».
   – Но этот человек взбесился! – вскричал Кавалье. – До такого сумасбродства он еще никогда не доходил. Идти на Монпелье средь бела дня! Да ведь это значит совершенно напрасно дать перебить всех людей и воинов Ролана!.. Слушай, вернись в стан и пошли отряд людей в наши походные кладовые: там у нас есть оружие. Хватит на то, чтобы вооружить батальон, с которым я, прежде всего, пущусь в погоню за Ефраимом, тысяча чертей! Иди! Вечером я приеду в стан. При первой тревоге, дай мне сейчас же знать и пришли мне коня.
   Как только камизар вышел, Кавалье увидел входившую Психею.

ГЕРОЙ И СИРЕНА

   – Простите мне невольную нескромность, – сказала Туанон, опуская глаза. – Я была в соседней комнате, из нее нет другого выхода, как через гостиную. Я не решилась пройти: я все слышала.
   – Ну, так вы видите, как со мной обращаются! Но клянусь Небом, я буду отомщен! – гневно вскричал Кавалье, измеряя комнату большими шагами.
   – Вы! Вы, гений которого столько раз спасал ваших братьев от верной гибели! Вы, душа всего движения!.. Так это верно, что превосходство неминуемо вызывает зависть? Но утешьтесь: этот самый великий полководец, которого вы победили, тоже был жертвой зависти. Отчаянные, злейшие его враги были не в армии, против которой он сражался с такой силой: нет, они были при дворе короля, его государя.
   – О! – сказал Кавалье с мучительной грустью, опуская голову на руки. – Если б вы знали, как это ужасно – держать победу в руках и чувствовать, что она от тебя уходит!
   – Бедный герой! – произнесла Туанон с нежной улыбкой и с оттенком такой проникающей в душу ласки, что Кавалье, удивленный, очарованный, вдруг поднял голову: никогда еще Психея не говорила с ним так задушевно.
   Тронутый, смущенный, он отвечал дрожащим голосом:
   – О, не жалейте меня, сударыня! То, что вы сказали мне сейчас, заставляет меня забыть все мои горести. О, я чувствую, я перенес бы все, если бы... если бы вы когда-нибудь полюбили меня, – произнес он тихо, так что его едва можно было слышать.
   Лицо Туанон вдруг приняло выражение грусти и строгости.
   – Простите меня, я оскорбил вас, но вы не знаете...
   – Я не хочу ничего знать... Все эти откровенности с вашей стороны, как и с моей, могли бы только сделать нас очень несчастными.
   – Нас! Вы сказали нас! – воскликнул Кавалье.
   – Да! – ответила Туанон важно, почти торжественно. – Ведь если бы я вас полюбила, как вы сейчас просили, о, вы не знаете, какие мучения ждали бы нас обоих!
   Кавалье, опьяневший от радости, когда услышал из уст Туанон про возможность любви, воскликнул:
   – Быть любимым вами, вами... и быть несчастным? О, сударыня, это жестокая насмешка! Если бы вы меня любили!– начал он снова со страстью в голосе. – Да ведь при одних этих словах мне кажется, что я теряю разум: родина, слава, честь – все куда-то уходит... О, говорите, говорите еще!
   – Знаете, оставим лучше это! – тихо промолвила Психея. – Вам не понять тех странных, противоположных друг другу чувств, которые борются во мне, когда дело касается вашей личности... Вы бы меня возненавидели, если б я высказала вам свою мысль!
   – Я бы возненавидел вас... Я? Я?... Именем Неба, умоляю вас, объяснитесь.
   Туанон молчала.
   – О, вы, безжалостная! – простонал камизар, совершенно убитый.
   – Нет, это вы не знаете жалости, если заставляете меня говорить с вами о том, что, быть может, составляет мое счастье и мое горе в одно и то же время! Да если бы я уступила этому необъяснимому, непреодолимому влечению, разве я не была бы глубоко несчастна? Ведь между нами всегда будет непроходимая преграда!
   Кавалье подумал, что Туанон замужем и, по каким-то таинственным причинам, выдавала себя за вдову. В нерешительности он сказал:
   – Простите мне, сударыня, смелый вопрос... Помнится, вы сами сказали мне, что вы вдова.
   – Я свободно располагаю собой, – ответила Туанон.
   – В таком случае, сударыня, что же это за страшные препятствия?
   Но тут же, видя строгое, почти презрительное выражение лица Туанон, Жан опустил глаза и медленно повторял ее слова, точно стараясь разгадать их смысл. Затем он вдруг встал и произнес с горечью:
   – А, наконец, я сообразил. Вы – графиня, вы важная дама! Вы, разумеется, покраснели бы от стыда, если бы полюбили простого севенского крестьянина! О, я был сумасшедший, дерзкий глупец! Сознавая себя пленницей, вы боялись, чтобы ваше положение не оказалось слишком тяжелым и подарили мне несколько приятных слов. Вы презирали меня и боялись. Да и разве, черт возьми, я заслуживаю чего-нибудь лучшего? Простите, графиня, простите, что я забыл, кто вы и кто я!
   Туанон, не отвечая ни слова, сделала шаг по направлению к выходу. Кавалье быстро подошел к ней и произнес повелительным голосом, в котором слышалось, однако, отчаяние.
   – Останьтесь!..
   Психея все шла к двери.
   – Останьтесь, останьтесь! – закричал камизар, хватая ее с силой за руку.
   – Вы здесь хозяин, милостивый государь: я повинуюсь силе.
   – Я хозяин? – воскликнул Кавалье в отчаянии. – Она остается, но ненавидит, презирает меня!.. Она, видите ли, уступает грубой силе! Идите, идите, сударыня! Вы свободны. Извольте, я даю вам пропуск. Уезжайте, оставьте меня!.. Вы не знаете, сколько зла вы причинили мне, сколько зла вы сейчас еще причиняете... О, все на меня обрушивается сразу!
   Опустившись в кресло, он положил голову на стол.
   – Будете ли вы настолько благородны, что дадите мне свободу или нет, во всяком случае, вы узнаете правду, вы узнаете, почему я вам удивляюсь и в то же время ненавижу, – гордо проговорила Туанон.
   Кавалье поднял голову и посмотрел на нее с удивлением и горечью.
   – Ах! – продолжала она. – Если я говорю о непреодолимой преграде, вы напрасно воображаете, что дело идет о ничтожном различии в положении между мной и вами. Разуверьтесь, пожалуйста! К несчастью, не ваше происхождение заставило бы меня краснеть...
   – А что же, наконец, вы ставите мне в упрек?
   После довольно долгого молчания Психея заговорила торжественно:
   – Послушайте, я могу с вами говорить совершенно откровенно: ведь скоро мы расстанемся навсегда. Когда я скова попала в ваши руки, какая-то необъяснимая судьба докончила то, что сначала было только простой благодарностью. Один раз я уже обязана была вам жизнью: я этого не забыла. В плену каждый день я слышала с каким восторгом все вокруг говорили о вас. Пораженная всем, что было романтического в вашей жизни, полная благодарности, я мало-помалу была затронута... увы, слишком затронута...
   – Так это правда? – воскликнул Кавалье.
   – Но вскоре, – продолжала Психея, не отвечая севенцу, – вскоре, и к несчастью слишком поздно, для того, чтобы изгнать ваш образ из моих дум, я узнала, что если ваш гений мог вызвать восторг, ваш личный нрав, безжалостный и черствый, должен был внушить глубокое отвращение. В один прекрасный день передо мной открылись все ваши хладнокровные, низкие варварства...
   – Что вы хотите сказать? Какие варварства?
   – Тогда я возненавидела это роковое чувство, которое невольно сохраняла к вашей личности...
   – Но клянусь честью, никогда в жизни не был я ни изменником, ни трусом, ни жестоким: я всегда честно и открыто нападал на врага!
   – А эти женщины и дети католиков, зарезанные, на развалинах ваших храмов?
   – Клянусь святой памятью моей матери, все это клевета! Вы сами видели, как я расправился с черными камизарами за их жестокости.
   – А станете ли вы отрицать, что священник был подвергнут самым мучительным пыткам в вашем стане за то, что не согласился совершить святотатства?
   – Я отрицаю это! Клянусь моей матерью, отрицаю.
   – Вы отрицаете и то, что с самого начала вы задержали нескольких офицеров из королевской армии и с тех пор каждый день, с каким-то утонченным варварством, подвергаете их всевозможным мучениям?
   Тут Психея, несмотря на все свое самообладание, не могла преодолеть некоторого волнения, говоря в первый раз так открыто о Танкреде. Она с ужасом ждала ответа.
   – Это ложь! – вскричал он. – Единственный офицер королевской армии, которого я задержал, как заложника, это – маркиз де Флорак. Он попал в мои руки безоружный и раненый. Я не захотел его убить, а между тем этот человек, злоупотребляя своей властью, нанес мне прежде самое унизительное, самое кровавое оскорбление. И этот самый человек был безжалостен, низок по отношению к... Да какое вам дело до всего этого? Повторяю, этот офицер просто в плену.
   – В плену! Да ведь если вы щадите его жизнь, то разве только для того, чтобы дать ему почувствовать тысячу смертей! Скажите, что это неправда! – прибавила она с горечью и негодованием, которого не в состоянии была скрыть. – Я сама, за время моего пленения, не раз слышала от ваших же камизаров о тех медленных мучениях, которым вы подвергали ваших пленников.
   – Будь я проклят отцом моим, если у меня в руках есть хоть еще один заложник, кроме Флорака! Что же касается этих мнимых мучений, то если бы вы только знали, происхождение этих толков, вы, может быть, похвалили бы меня, вместо того чтобы обвинять. Да, – продолжал он, видя удивление на лице Туанон. Послушайте! Однажды, немного спустя после моей первой победы над сен-серненскими драгунами, наши люди, выведенные из терпения жестокостями кадет Св. креста, потребовали в отместку казни Флорака, который уже был моим пленником. Не желая подвергать казни человека, совершенно беззащитного, желая в то же время успокоить моих камизаров, я ответил им с мрачным видом, что те медленные мучения, которым я будто бы подвергаю Флорака, были в тысячу раз ужаснее смерти. Так как всем было известно, что я имел слишком справедливые основания лично ненавидеть маркиза, никто и не удивился этой утонченной варварской мести с моей стороны. Мне поверили – и этот человек избег страшной участи, ожидавшей его. О, сударыня, и вы могли считать меня жестоким – меня, который, имея в своей власти своего смертельного врага, не захотел отдать его на растерзание, – меня, который еще недавно приказал по возможности облегчить этому человеку его плен! Ведь удивительное дело! С тех пор, как я полюбил вас, моя ненависть к этому человеку мало-помалу переходила в спокойное презрение. А эта ненависть была так глубока, что была почти добродетелью, и моя жажда мести была чуть ли не обязанностью! Теперь же... стыдно сказать... я не чувствую этой ненависти, этого долга мести.
   Никогда, быть может, Психея не подвергалась такому тяжелому испытанию. Счастье, охватившее ее при сознании, что Флорак в безопасности, надежда спасти его, великодушие молодого севенца – все это так на нее подействовало, так растрогало ее, что слезы, самые горячие слезы, которые она когда-либо проливала, полились рекой из ее глаз. Опустившись на колени, она сложила руки в какой-то чуть ли не благоговейной признательности и воскликнула:
   – Слава тебе, Господи, Боже мой! Его благородство так же велико, как его мужество.
   Это движение, эти слова, так горячо обращенные к Небу, не могли быть для Кавалье ничем иным, как самым верным доказательством любви Туанон. Совершенно растерянный, не смея верить своим ушам, он смотрел на нее с обожанием. Сердце его билось так сильно, что грозило разорваться. Он не мог найти ни одного слова, когда молодая женщина поднялась, наконец, и одарила его взглядом, полным счастья и благодарности. Но Туанон без малейшего колебания продолжала свое дело: ведь покорение Кавалье должно было обеспечить и свободу Танкреду, и прощение герою севенского движения, которого король, наверно, не замедлит назначить на пост, соответствующий его геройской храбрости, так плохо оцененной самими мятежниками.
   Поглядев на Жана несколько минут в молчании, Туанон протянула ему руку и сказала:
   – О, благодарю, благодарю вас за то, что вы – самый благородный из людей! Вы не знаете, в каком я восторге, видя, что все мои несправедливые подозрения рассыпались прахом!
   – Ну что же, а теперь, теперь вы все еще устыдились бы сознаться в вашей любви ко мне... если бы вы любили меня? – робко спросил севенец, сжимая в своих пылающих руках руку Туанон.
   – Слушайте! – сказала Психея повелительным и вместе с тем чарующим голосом. – Вы успокоили меня относительно моей привязанности к вам. Но этого мало. Если бы я вас любила! Я, разумеется, не покраснела бы от стыда, но не покраснела бы еще и от гордости, а вы не знаете, как я честолюбива, – не для себя, а для вас! Я была бы так довольна, моя гордость была бы так удовлетворена, если бы я видела вас на посту, предназначенном вам вашим гением, – не во главе диких фанатиков, безжалостных, неспособных вас понять, недостойных быть под вашим начальством, а во главе храбрых солдат, во главе храбрых офицеров королевской армии.
   – О, можете ли вы думать об этом? Чтобы я отказался от своего дела!
   – Молчите! Я знаю, что вы хотите мне сказать! – воскликнула Психея, дотрагиваясь маленькой ручкой до рта Кавалье. – Вы собираетесь говорить об измене. Вы хотите сказать, что было бы низостью вести переговоры с королем Франции, как это сделал когда-то герцог Роган, о котором я так часто слышала здесь в ваших же горах. На все это отвечу вам, что я слишком люблю вас, чтобы советовать вам что-нибудь низкое.
   – Вы меня любите! Вы любите! – вскричал Кавалье, опьяненный восторгом. – Повторите это слово: я хочу еще раз услышать его.
   – Ах, какой нескладный! Вот теперь он заставит меня отрицать то, что у меня вырвалось нечаянно! – сказала Туанон кокетливым тоном, полным плутовства и изящества, и продолжала уже с оттенком настоящей нежности: – Выслушайте меня! Когда я говорила о стыде, об угрызениях совести, я еще считала вас способным на холодные жестокости: вы оправдались в моих глазах. Но непреодолимая преграда все еще будет разделять нас, пока вы будете мятежником, пока будете вести и поддерживать гражданскую войну во Франции.
   – Что? Вы требуете, чтобы я унизился до того, чтобы просить милости, в которой мне еще, чего доброго, будет отказано?
   – Мой герой не создан, чтобы просить милости. Если б его заботы о славе были так же страстны, как желание нравиться мне, он просто и открыто предложил бы господину Вилляру перемирие и свидание. На этом свидании он твердо заявил бы маршалу все, что он считает долгом потребовать для своих, он вместе с маршалом обдумал бы средства для того, чтобы положить конец этой братоубийственной войне. Послушайте меня! – продолжала Туанон, сжимая в своих ручках руки севенца. – Послушайте совета искреннего друга. Никогда вам не представится больше такого удобного случая выйти из почти отчаянного положения, в которое поставили вас зависть и ревность ваших товарищей по оружию. Вы сами сказали: без них вы ничего не можете сделать, а ведь вы сейчас окончательно, навсегда с ними разошлись. Вы только что одержали блестящую победу над королевским войском: вы еще можете многого потребовать. Завтра, быть может, уже будет известно, что в вашем стане произошло раздвоение: и тогда, кто знает, не будет ли вам отказано в ваших самых законных требованиях?
   – Временное перемирие, – промолвил Кавалье, очевидно, колеблясь. – Еще согласится ли маршал?
   – Можете ли вы сомневаться в этом? Попытайтесь, наконец. Чего вам опасаться? В крайнем случае вам откажут. Но что же это в сравнении с тем, чего вы можете ждать в том случае, если вам удастся сблизиться? Притом же я уверена, что между людьми высшей породы всегда найдется точка сближения. Я убеждена, что Вилляр вам разрешит многое, в чем он наверно отказал бы другому. Ведь вся Европа вместе с ним должна удивляться вам. Вы знаете, что вам писал герцог Савойский и что велела вам написать от своего имени английская королева.
   – Но, но... Просить о перемирии и устраивать свидание без согласия других полководцев – это значит изменить, – промолвил Кавалье в нерешительности.
   – Изменить! – воскликнула Туанон. – После этого как же вы назовете поведение этих ваших начальников, которые отказали вам в повиновении, обезоружили ваших солдат, разрушили ваши планы и довели ваше дело почти до отчаянного положения?
   Это последнее соображение снова зажгло гнев севенца против Ефраима и он вскричал:
   – О, если б не они, сегодня маршал Вилляр, быть может, просил бы перемирия и свидания у Жана Кавалье!
   – В сущности, какая же тут разница?
   – Но кого же я пошлю к маршалу? Здесь нужен человек верный и скромный.
   – Разве между вашими людьми, между офицерами у вас нет такого?
   – Одному из моих офицеров я, пожалуй, мог бы поручить это дело.
   – Конечно. Вот и чудесно... Однако вот о чем я думаю: ну, а если Вилляр вдруг откажет, если он обойдется с вашим посланником, как с бунтовщиком?
   – Вы правы! – воскликнул Кавалье. – И я нисколько не желаю подвергать кого бы то ни было из моих этой страшной участи.
   – Я думаю, в таком случае нужно отыскать такого посла, который по самому положению своему был бы обеспечен от всякого насилия, – сказала Туанон в раздумье и затем прибавила самым наивным тоном: – Мне приходит на мысль, что лучше всего было бы послать к маршалу того офицера королевской армии, которого вы держите в плену. Такое великодушие, безусловно, расположило бы Вилляра в вашу пользу... Но, нет, нет! – воскликнула Туанон, испугавшись при мысли, что она, быть может, зашла уж слишком далеко. – Нет, нельзя знать, что может случиться потом: лучше сохранить этого заложника, а к маршалу послать кого-нибудь другого.
   – Разумеется, Флорак был бы верным послом, – сказал Кавалье, нахмурившись. – Но выпустить его, который сделал мне столько зла! Никогда, никогда!
   Воспоминание об обиде, нанесенной ему Флораком, снова пробудили в Жане все чувство злобы против католиков вообще.
   – В сущности, – сказал он, – дело мое вовсе еще не такое пропащее, как вам кажется. С моими людьми я отлично могу защищаться в горах; у меня будет меньше союзников, зато никто меня не будет стеснять.
   – О, да, да! – с живостью и самым чарующим голосом заговорила Туанон. – О чем я только думала, когда убеждала вас положить конец этой войне?! У меня просто ум помутился. Слава Богу, что вы вовремя открыли мне глаза, пока еще не поздно. Продолжайте войну! Беритесь снова за вашу шпагу, а я снова надену свою маску равнодушия: пусть же то, чего я не сумела скрыть, снова войдет в мое сердце и со временем сгладится. Я не буду больше вам говорить о том дивном волнении, которое овладевает мною, когда я слышу вас. Когда я буду с вами разговаривать, мой голос не будет больше дрожать помимо моей воли. Мои глаза не увидят больше этих черт, на которые они слишком охотно глядели и которых им лучше было не встретить никогда.
   Туанон остановила на севенце томный взгляд, полный нежности, такой глубокий и вместе страстный, что Кавалье, теряя голову, забывая только что принятое решение, упал перед ней на колени и, сложив руки, взмолился:
   – Ради Бога, не смотрите так на меня!
   – В конце концов, – продолжала Туанон, точно беседуя уже сама с собой, – Провидение спасет меня от моей слабости, делая это свидание невозможным: ведь он и Вилляр наверно поняли бы друг друга... Эти два великих полководца сошлись бы – и пала бы последняя преграда, разделяющая нас... О, нет, нет! Мое счастье было бы слишком велико! Я слишком гордилась бы своим севенским героем, которого все женщины ревновали бы ко мне, которого Людовик Великий с торжеством показывал бы всей Европе!
   Невозможно передать, каким страстным и вместе с тем целомудренным голосом Туанон произнесла последние слова.
   – Поклянитесь мне, что ваша рука будет принадлежать мне, когда я сложу оружие, – и я клянусь, что сложу его, если только условия, предложенные мне Вилляром, не будут постыдны для меня и для всех моих! – воскликнул севенец. – Произнесите эту клятву – и маркиз уедет с письмом к маршалу.
   – Как только вы сложите оружие, клянусь вам, моя рука будет вам принадлежать, если вы ее у меня попросите, – проговорила Туанон взволнованным голосом и при этом невольно вздрогнула, подумав, какое клятвопреступление она совершила.
   Севенец поднял руку к небу и произнес торжественно:
   – Жан Кавалье вам клянется памятью своей матери, что он обязуется перед вами, как вы перед ним. Раньше чем через час маркиз будет на дороге к маршалу.
   В эту минуту дверь гостиной внезапно отворилась и вошла Изабелла.

НЕВЕСТА

   Изабелла, очень бледная, была вся в черном. Психея вздрогнула: она подумала, что сейчас откроется ее любовь к Танкреду. Она решила, что севенка пришла для того, чтобы спасти Кавалье от поставленной ему ловушки. А он не мог скрыть своего нетерпения и досады. Появление Изабеллы живо напомнило ему, что и ей он дал такую же торжественную клятву жениться.