7 Уильям Колдвелл Роско - английский писатель, юрист по образованию.
   8 Джеймс Хэнне - английский литератор, журналист, некоторое время был секретарем Теккерея.
   9 Чарльз Черчилль (1731-1764) - английский сатирический поэт.
   10 Речь идет о круге писателей, которым были посвящены лекции "Английские юмористы XVIII века".
   11 Маргарет Олифант - английская писательница, автор бытовых и "мистических" повестей и романов, например, "Маленькая паломница в незримом мире" (1882), "Осажденный город" (1880).
   12 Лесли Стивен - английский литературовед, видный филолог, создатель и редактор многотомного национального биографического словаря (1882-1900), муж младшей дочери Теккерея Хэрриет Мэрией, составитель первого собрания сочинений Теккерея. Отец Вирджинии Вулф (дочь от второго брака с Д. Дакворт).
   ТЕККЕРЕЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ
   ДЖОРДЖ КРУКШЕНК (1792-1878) {1}
   ИЗ БЕСЕДЫ С М. КОНВЕЕМ {2} НА ПОХОРОНАХ ТЕККЕРЕЯ (1863)
   "Много прекрасных людей покоится на кладбище в Кенсал-Грин, но не было среди них никого правдивее и лучше Мейкписа Теккерея. Как плохо окружающие знали человека, который слыл суровым, холодным и язвительным! На самом деле, он гораздо больше походил на впечатлительную, любящую маленькую девочку", в эту минуту я лучше, чем когда-либо оценил гениальное умение Крукшенка читать по лицам, - пишет Конвей - благодаря его словам мне вдруг стало понятно, что означали складки и морщинки под глазами Теккерея, - то были знаки дивной доброты, изливавшейся на всех, на кого он обращал свой взор... Теккерей учился у Крукшенка в ту пору, когда подумывал стать художником. "Но, - признался Крукшенк, - ему недоставало того терпения, какого требуют от человека и перо, и кисть. Я часто объяснял ему, что художник должен жить как крот: все время роя ход в земле и только изредка выбрасывая на поверхность небольшой холмик, а он отвечал, что тотчас бы сбежал на волю и там бы и остался. Кажется, не было в Лондоне писателя, который не пришел бы на его похороны. Мне особенно запомнилось взволнованное лицо Диккенса".
   ТЕОДОР МАРТИН (1816-1909) {3} ИЗ БЕСЕД
   Охлаждение между Диккенсом и Теккереем, наступившее вследствие баталии в "Гаррик-клубе", завершилось в холле "Атенеума", где сэр Теодор Мартин оказался свидетелем того, как Теккерей догнал у подножья лестницы миновавшего их Диккенса, сказал ему несколько слов - в том роде, что для него невыносимы какие бы то ни было отношения, кроме прежних, и настоял на том, чтобы они обменялись рукопожатием. Диккенс так и сделал, - пишут Г. Меривейл и Ф. Марииалл в "Жизни У. М. Теккерея". "В следующий раз мне довелось увидеть Диккенса, - писал сэр Теодор Мартин, - когда он стоял, устремив взор в разверстую могилу своего великого соперника в Кенсал-Грин. Как он, должно быть, рад, подумалось мне, что они успели протянуть друг другу руки".
   Сэр Теодор считал, что Теккерей был на редкость свободен от писательской зависти, ничто не доказывает этого лучше, чем брошенное вскользь замечание, которое мы находим в письме к Брукфилдам: "Прочтите "Дэвида Копперфилда", ей-богу, он прекрасен и дает сто очков вперед этому типу в желтых обложках, который появился в этом месяце (т. е. "Пенденнису"). То была типичная для Теккерея манера восхищаться. Как-то один известный романист, желая подтвердить свои слова, сослался на Вальтера Скотта. "Не думаю, - возразил ему Теккерей, - чтобы нам с вами пристало говорить о сэре Вальтере Скотте как о равном. Людям, вроде нас, нужно снимать шляпу при одном упоминании его имени"".
   ДЖЕЙН БРУКФИЛД (1821-1896) {4}
   ИЗ "ПИСЕМ У. М. ТЕККЕРЕЯ", ОПУБЛИКОВАННЫХ ДЖ. БРУКФИЛД В 1887 ГОДУ, И ИЗ КНИГИ Ч. И Ф. БРУКФИЛД "МИССИС БРУКФИЛД И ЕЕ ОКРУЖЕНИЕ" (1895)
   "Вскоре после того, как мы с мистером Брукфилдом поженились (в 1841 году), он познакомил меня со своим другом первых кембриджских лет мистером Теккереем. Однажды муж без предупреждения явился с ним к обеду. К счастью, в тот день дома была простая, вкусная еда, но меня, очень молодую и не уверенную в себе хозяйку, заботило отсутствие десерта, и я потихоньку послала горничную в ближайшую кондитерскую за блюдом небольших пирожных. Когда его передо мной поставили, я робко предложила гостю самое маленькое: "Не угодно ли пирожное, мистер Теккерей? - С удовольствием, - ответил он, светясь улыбкой, - но, если позволите, не это, а двухпенсовое". Все засмеялись, и робость мою как рукой сняло".
   Генри Хэллему {5}
   2 октября 1847 г.
   "Вышла новая "Ярмарка" {6} - неудачная, не считая отрицательных героев; мистер Теккерей вывел нам еще одну Эмилию - в образе леди Джейн Шипшенкс. Мне бы хотелось, чтобы Эмилия была более зажигательной особой, тем более, что по его словам, описывая ее, он думал обо мне. Вы, должно быть, знаете, он признавался Уильяму, что не копировал меня, но не сумел бы ее выдумать, если бы мы не были знакомы; и все же, хотя в ней есть необходимая доля живости - и она вовсе не флегма, это невероятно скучная и эгоистическая личность..."
   Уильяму Брукфилду
   3 октября 1849 г.
   "...Меня все больше тревожит мистер Теккерей. ...Врачи навещают его по три-четыре раза на дню. Мне жаль, что ты не рядом с ним и он не видит никого, с кем мог бы говорить серьезно и кто на самом деле дал бы ему утешение. В тот день, когда я была у него, он говорил о смерти как о чем-то предстоящем ему, возможно, очень скоро, сказал, что ждет ее без страха и ощущает великую любовь и сострадание ко всему человечеству: хоть многое в жизни ему хотелось бы считать незавершенным, он испытывает, бесконечное доверие к воле Творца, надеется на Его любовь и милосердие и если такова воля Божья, готов умереть хоть завтра и беспокоится только о детях, которых оставляет без средств. Тогда мне не казалось, что ему вновь грозит опасность, заботило меня лишь то, что его волнуют такие разговоры, но сейчас жалею, что я не поддержала эту тему и не дала ему высказаться откровеннее, ибо признания облегчили бы ему душу, - по его словам к нему вернулись счастье и покой, и наша беседа пошла ему на пользу, он сказал, что ты единственный человек, кроме меня, с которым он также мог бы говорить, он упомянул тебя с большой любовью. Сейчас я упрекаю себя за то, что отвлекала его мысли от болезненного состояния, и пыталась позабавить его, рассказывая о том о сем; как знать, вдруг то была его последняя возможность сказать, что он испытывает, умирая, если конец его и вправду близок, чего я не могу не опасаться..."
   УИЛЬЯМ БЛЭНЧЕРД ДЖЕРРОЛД (1826-1884) {7}
   ИЗ КНИГИ "ЛУЧШИЕ ИЗ ЛУЧШИХ: ДЕНЬ С ТЕККЕРЕЕМ" (1872)
   Можно ли забыть, хоть раз увидев, эту осанистую фигуру и величественную голову? Вот он идет, всегда один, без спутников, по холлу "Реформ-клуба" или по тихим просторным коридорам "Атенеума", высматривая уголок, где можно поработать час-другой, исписывая четким почерком, таким же, как у Питера Каннигэма или Ли Ханта, крохотные листки бумаги, которые всегда были у него в кармане; вот он глядит в окно задумчивым или печальным и усталым взором; неторопливо шествует по Флит-Стрит в сторону Уайт-Фрайерз или в "Корнхилл" {8} - странная фигура, словно случайно сюда забредшая. Кто из знавших его не помнит, как славный старина Теккерей - так называли его нежно близкие друзья - в каком-либо похожем состоянии духа следует в одно из этих мест? Он, как и Диккенс, был яркой и производившей неотразимое впечатление личностью. Наверное, не было на свете двух людей, так не похожих по уму и по характеру, как два этих писателя, увенчанные мировым признанием, и все же по силе воздействия на окружающих они были и равны, и сходны. У Диккенса эта сила была быстрая, живая, дышавшая здоровьем, словно исходившая от мощного мотора, разогреваемого изнутри огнем, у Теккерея она была спокойная, величественная, легко и широко струившаяся, будто поток великолепного и полноводного ручья. О внешнем виде и осанке Готорна кто-то сказал, что они "скромно величавы", я нахожу, что это очень верно и по отношению к Теккерею. Я много раз дивился про себя тому, что два этих великих человека производят, как мне казалось, одинаковое впечатление, поражая людей одними и теми же особенностями, физическими и умственными. Как и Готорн, Теккерей шел по жизни "одинокий, словно туча", впрочем, то была туча с серебряной изнанкой, о чем нам всем не нужно забывать. Оба бывали печальны и серьезны, когда считали, что на них никто не смотрит, и оба при случае были "замечательно подвержены веселью". В обоих зачастую проглядывало что-то мальчишеское, впрочем, это заметно и в таланте Диккенса, и в даре моего отца.
   ДЖОН ЭВЕРЕТТ МИЛЛЕС (1829-1896) {9}
   ИЗ КНИГИ ДЖОНА ГИЛЛЯ МИЛЛЕСА "ЗАПИСКИ СЫНА ХУДОЖНИКА" (1899)
   Мои отец и мать всегда считали Теккерея одним из самых обаятельных людей, какие только встречались им в жизни. Хотя в его романах, изображающих пороки человеческой натуры, можно заметить порой следы цинизма, сам он нимало не грешил им, напротив, для людей, близко его знавших, то был самый отзывчивый и добросердечный друг, отзывчивый порой сверх всякой меры. Он воспитывал в течение нескольких лет наравне со своими детьми дочь покойного друга {10} и в день ее венчания так горевал от мысли о предстоящей разлуке, что пришел искать утешения в студию моего отца, где просидел полдня с глазами, полными слез...
   [Уилльямс Миллес, брат художника, рассказывает следующую интересную историю.., показывающую бренность земной славы, сколь высоко бы ни ценили ее люди:] "Я как-то раз сидел с братом на Кромвел-Плейс и вдруг вошел сияющий от счастью Теккерей - в такое состояние восторга привела его слава моего брата: в витринах всех без исключения магазинов, притязавших на причастность к продаже предметов искусства, были выставлены гравюры с картин Миллеса. По дороге Теккерею попалось бессчетное количество "Приказов о демобилизации", "Черных брауншвейгцев", "Гугенотов", и он нам заявил, что Джон Миллес сегодня самая большая знаменитость. Затем он коснулся своего собственного злосчастного невезения, преследовавшего его на первых порах в литературе, рассказал, как предлагал издателям некоторые свои сочинения, впоследствии признанные лучшими образцами английской литературы, и как все они намекали насмешливо, что после Диккенса никто не станет его читать..."
   [Из письма Джона Миллеса (27 дек. 1863 г.) жене:] "Ты, несомненно, будешь потрясена, как был я сам, кончиной бедного Теккерея. Впрочем, я, честно говоря, надеюсь, что это известие достигло тебя раньше, чем настоящее письмо. Утром слуга нашел Теккерея мертвым, все, разумеется, в смятении и горе. Домашние первым делом послали за Чарли Коллинзом {11} и его женой... Теккерея нашли лежащим на спине, голову он обхватил руками, терзаясь, видно, страшной болью. Все тут потрясены его смертью и только о ней и говорят..."
   [В другом письме от 31-го декабря (того же 1863 года) он продолжает:] "Вчера я поехал на похороны в карете Теодора Мартина. Какое горестное зрелище и, к тому же, беспорядочное. Толпа каких-то женщин, пожаловавших, должно быть, из любопытства, в платьях, переливавшихся всеми цветами радуги, вокруг могилы то и дело сверкали красные и голубые перья! Друзья и искренне скорбевшие не могли к ней подойти, близким людям пришлось протискиваться сквозь толпу, чтобы занять свои места во время погребения. Мы все пришли из церкви после службы, но к могиле уже нельзя было подступиться. Бросалось в глаза полное отсутствие тех, кого именуют высшим светом, что меня крайне удивило. Никто из этого сословия, среди которого у него было такое множество знакомых, не приехал. Зато художники почти все были тут, их было даже больше, чем писателей..."
   ЭНН ТЕККЕРЕЙ РИТЧИ (1837-1919) {12}
   ИЗ "БИОГРАФИЧЕСКИХ ЗАМЕТОК" (1888)
   ...Когда мы жили на улице Янг, воскресные утра, свободные от занятий, мы проводили обычно в отцовском кабинете, помогая ему в работе над гравюрами, он часто поручал нам соскребать неудачные рисунки и смывать мел с досок. Мне навсегда запомнился тот страшный день, когда я смыла законченный рисунок, которого в холле дожидался рассыльный из "Панча". Порою, к нашей радости, нас звали вниз из находившейся в верхней части дома классной комнаты, где мы по будням готовили уроки, - отец посылал за нами, чтобы мы позировали для рисунков, которые он делал для "Панча" и для "Ярмарки тщеславия". Позже, когда мне исполнилось четырнадцать лет, он стал использовать меня как секретаря - диктовал свои книги.
   Закончив дневную порцию работы, отец любил полную смену декораций, смену мыслей. Мне кажется, что он всегда готов был сменить чернильницу на кисть. Порой он отправлялся в город на крыше омнибуса или в карете, подчас брал и нас, мы совершали в кэбах (которые предпочитали всем прочим видам экипажей) долгие прогулки, разъезжая по Хэмпстеду, Ричмонду, Гринвичу или, наведываясь в дальние кварталы города, заглядывая в ателье к художникам: к Дэвиду Робертсу, Кэттермолю, Эдвину Лэндсиру...
   Могу тут также засвидетельствовать, что однажды к нашей двери подкатил кэб, откуда выпорхнула крохотного роста дама, самая прелестная и ослепительная, какую только можно вообразить себе, она необычайно нежно и с блистательной учтивостью поздоровалась с моим отцом и через минуту, вручив ему большой букет свежайших фиалок, снова упорхнула. Больше я никогда не видела очаровательную маленькую особу, копией с которой, как многие считали, была Бекки, отец только смеялся в ответ, когда его об этом спрашивали и так ни разу до конца и не признался. Он повторял не раз, что никогда сознательно не списывает ни с кого своих героев. Но, несомненно, разговоры о прообразах доходили до него. Что касается прототипов "Ярмарки тщеславия", то я на эту тему приведу цитату, совершенно справедливую, по моим воспоминаниям. Чарлз Кинсли пишет: "Я слышал не так давно историю о нашем самом серьезном и гениальном юмористе, который выказал себя недавно нашим самым серьезным и гениальным романистом. Одна дама сказала ему: "Я в восхищении от вашего романа, герои так естественны, все, кроме баронета, которого вы, конечно же, утрировали, у людей его ранга не встретить такую грубость нрава". Писатель засмеялся в ответ: "Он чуть ли не единственный портрет с натуры во всей книге...""
   В ту пору гравюры нанимали важное место в нашей жизни, дом был завален оттисками, рисунками, блокнотами с набросками, альбомами с наклейками. Друзья нередко служили моделями для гравюр и офортов... Одна наша юная приятельница, Юджиния Кроу, часто позировала моему отцу, по очереди представляя то Эмилию, то девиц Осборн, а мы с сестрой, гордые оказанным доверием, изображали детей, дерущихся на полу. Помню целую композицию, состоявшую из вышеупомянутой Юджинии-Эмилии с диванной подушкой на руках вместо младенца и высокого стула на том месте, где полагалось стоять Доббину с игрушечной лошадкой под мышкой, которую он принес своему крестнику...
   Мне помнится то утро, когда должна была умереть Эллен Пенденнис. Отец сидел за столом в своем кабинете и писал. Сидел он всегда лицом к двери. Я вошла в комнату, но он махнул рукой, чтобы я удалилась. Через час, смеющийся и сконфуженный, он поднялся в нашу классную со словами: "Не знаю, что обо мне подумал Джеймс, тотчас после тебя он вошел ко мне с налоговым чиновником и застал меня в слезах - я оплакивал Эллен Пенденнис..."
   Отец не раз нам признавался, что порой переживает нечто вроде ясновидения. Описывая ту или иную местность, он иногда и сам не мог поверить, что не бывал там прежде, изображая одно из сражений в "Эсмонде", он словно видел каждую подробность, каждую малость первого плана, рассказывал он, - и камыши, росшие у ручейка, и выступ берега, который тот огибал. В одном из писем к матери мне встретилось следующее подтверждение тому: "Я рад был, что Бленхейм, - писал он в августе 1852 года, - оказался точно таким, каким я воображал его себе, только немного побольше, мне кажется, что я и впрямь бывал здесь раньше, так вид его похож на то, чего я ждал"...
   Он редко сохранял свои рисунки, да и мы не сберегали их заботливо. Привычный поток картинок и набросков тек мимо нас, мы их любили, но не придавали им значения, и потому из бесчисленного множества его работ лишь некоторые остались в семейном архиве. Помню, когда я была ребенком, мне дали для игры огромный альбом с наклейками и разрешили делать что захочется, и лишь однажды, помню, он спросил меня, зачем я это сделала, когда увидел, как я изукрасила его наброски, истыкав их концами ножниц. В последующие годы, я, по его приказу, смывала рисунки с множества досок, однажды даже в своем усердии смыла плод трудов целого дня. Однако он никогда не хотел передоверять нам слишком многое - он очень дорожил своей работой, все, что было связано с его писательством и с искусством иллюстратора, исполнено было для него самого глубокого смысла, неистощимого интереса и новизны... И только когда дело доходило до гравировальной иглы и до резца, - рисунки нужно было перевести на доску или сталь, - он начинал жаловаться, что ему не достает легкости, и мы всегда мечтали о том, чтоб его картинки попадали в книги в первоначальном виде, без промежуточных воплощений в другие материалы, без посредничества гравера и типографа. Подобные попытки совершались раза два, но так из этого ничего не вышло...
   Когда он сочинял стихи, они приводили его в гораздо большее волнение, чем проза. Бывало, страшно возбужденный, он входил в комнату и говорил нам: "Еще четыре дня ушло напрасно. Я ничего не написал. Четыре рабочих утра потрачены на то, чтобы произвести на свет шесть строк". Но после некоторых борений все налаживалось. Воспоминание о том, как он писал маленький стишок "Рыбак и Рыбачка", сохранилось в жизнеописании леди Блессингтон: он было в отчаянии совсем хотел оставить эту стихотворную затею, но под конец ему пришли в голову очаровательные строчки. У меня доныне хранятся полуразорванные черновики его стихов, каждый второй написан карандашом...
   И дома в Лондоне, и в солнечном Париже, и в зимнем Риме, где нам пришлось довольно трудно, работа над "Ньюкомами" двигалась вперед... Как я уже отмечала, он обычно диктовал, но, подойдя к критическому месту, отсылал записывавшего и сам садился за перо. Он всегда говорил, что лучше всего ему думается с пером в руке: перо для писателя, что палочка для волшебника - оно повелевает чарами...
   Отец часто заговаривал с нами о "Дени Дювале", постоянно о нем думал, тревожился. Помню, он говорил, что "Филиппу" не хватает фабулы и эта новая работа непременно завоюет признание, нужно вот только написать ее как следует. У него появилась привычка носить в пальто главу - другую и часто вытаскивать странички из кармана, чтоб бросить взгляд на какое-нибудь место. Он признавался, что им владеет суеверное чувство, будто писать необходимо ежедневно хотя бы одну-единственную строчку, здоров он или болен. Сколько помнится, он лишь однажды попытался продиктовать какое-то место из "Дени Дюваля", но очень быстро отказался от этой мысли, объяснив, что должен писать сам... От этой поры у меня осталось одно приятное воспоминание. Однажды летним вечером, очень довольный и оживленный, он вернулся после небольшой поездки в Уинчелсиа и Рай. Он был просто очарован этими старыми городками, осмотрел и зарисовал старинные ворота, побывал в древних храмах, в домах давней постройки, стоявших некогда у моря, но отступивших потом вглубь суши. Уинчелсиа оправдал его самые смелые надежды. В те последние, закатные дни он постоянно хворал, и когда к нему ненадолго возвращалось здоровье и веселье, в доме воцарялся праздник. Моя золовка, в ту пору совсем еще девочка, впоследствии записала некоторые свои воспоминания: "Из посещений Пэлас-Грин в дни моего отрочества мне ярче всего запомнилось, как мистер Теккерей работал над "Дени Дювалем". То было летом 1863 года, писатель был, по-моему, совершенно счастлив вновь после долгого перерыва отдаться стихии исторического романа. Конечно, я тогда не сознавала этого, а только видела, что все вокруг проникнуто "Дени Дювалем", с каждым днем набиравшим силу. О ходе работ мы узнавали из бесед писателя с дочерьми, говорил он и с моей сестрой и со мной - он очень любил нашего отца... Порою вдохновение заставляло себя ждать, порою возвращалось и подчиняло себе и автора, который ловил благоприятную минуту, и всех в доме. Карету подавали к крыльцу, она стояла час, другой - мистер Теккерей не появлялся, а его дочери лишь радовались, что из-под его пера каждые десять минут выходит новая страница. Наконец, сияя счастьем, он показывался в дверях, усаживался рядом с нами, и мы отправлялись в Уимблдон или Ричмонд. По дороге он вслух читал все вывески на всех встречавшихся нам лавочках - подбирал имена для контрабандистов, которых собирался ввести в роман, и комментировал каждую фамилию. Его присутствие наполняло смыслом каждую минуту. Вспоминая это время, я и сейчас, хоть знаю, что последовало дальше, не думаю о том, что книга осталась недописанной..." Всего за несколько дней до смерти отец сказал, вернувшись после прогулки, что до сих пор не может привыкнуть к тому, что столько незнакомых людей раскланивается с ним на улице, при виде него они снимали шляпу. Он был очень приметной фигурой, нельзя было пройти мимо него, не обратив внимания, не удивительно, что прохожие узнавали его, как Теннисона, Карлейля и других известных людей своего времени...
   Последнюю неделю он не лежал в постели, только больше обычного был дома... Он столько раз болел и поправлялся, что мы с сестрой цеплялись за эту надежду, но бабушка была встревожена гораздо больше нашего. Однажды утром он почувствовал, что болен, послал за мной, чтобы отдать кое-какие распоряжения и продиктовать несколько записок. То было за два дня до Рождества. Умер он внезапно в канун Рождества, на рассвете 24 декабря 1863 года. Он не жалел, что умирает, - так он сказал за день или за два до смерти... Сейчас я вспоминаю, как это ни больно, что весь последний год он ни одного дня не ощущал себя здоровым. "Не стоит жить такой ценой, - сказал он как-то, - я был бы рад уйти, только вы, дети, меня удерживаете". Незадолго перед тем я вошла в столовую и увидела, что он сидит, глядя в огонь, с каким-то незнакомым мне выражением, не помню, чтобы у него был раньше такой взгляд, и вдруг он промолвил: "Я думал о том, что вам, детям, пожалуй будет невесело жить, когда меня не станет". Другой раз он сказал: "Если я буду жить, надеюсь, я смогу работать еще лет десять, глупо думать, что человек в пятьдесят лет оставит работу". "Когда меня не станет, не допускайте, чтобы описывали мою жизнь: считайте это моим завещанием и последней волей", - это также были его слова.
   Я уже многого не помню из того, что он говорил, но и сегодня словно вижу, как он проводит рукой по волосам, смеется, наливает чай из своего серебряного чайничка, рассматривает себя в зеркале и говорит: "Пожалуй, с виду я здоров, не правда ли?"
   КЕЙТ ПЕРУДЖИНИ ДИККЕНС (1839-1920) {13}
   ИЗ СТАТЬИ "ТЕККЕРЕЙ И МОЙ ОТЕЦ"
   ("Пэлл Мэлл", 1864 г.?)
   Мы с сестрой знали обеих дочерей Теккерея с детских лет, но только вскоре после моего замужества мне представился случай познакомиться с их великим отцом... Как-то утром я быстро шла по направлению к Хай-Стрит, низко опустив голову, чтобы укрыть глаза от солнца, как вдруг что-то огромное и высокое преградило мне дорогу и чей-то веселый голос произнес: "Куда, красавица, спешишь?" - Я испуганно подняла глаза - передо мной стоял мистер Теккерей - и ответила: "Спешу я в лавку, добрый сэр". - "Позволь пойду с тобою дорогою одною" {14}, - и он галантно предложил мне руку, но повел отнюдь не в лавку, а в Кенсингтон-Гарденз, и пока мы расхаживали туда-сюда по его любимой дорожке, он говорил мне: "Ну, теперь, как и положено злому, старому великану, а я и есть тот самый великан, я захватил в плен прекрасную принцессу, привел ее в свой заколдованный сад и теперь хочу, чтобы она рассказала мне о другом известном ей великане, который заперся в своем замке в Грейвсенде". Так начались наши бесконечные беседы о моем отце - предмете для Теккерея бесконечно занимательном. Образ жизни отца, его повседневные рабочие навыки, симпатии и антипатии - все было полно для Теккерея неизбывного очарования, мои рассказы он мог слушать бесконечно. Порою, но то уже было много позже, он критиковал сочинения отца, а я, узнав его поближе и осмелев, всегда была готова встать на защиту того, кто был, на мой взгляд, едва ли не полным совершенством, и горячо ему возражала, хотя его замечания никогда не грешили суровостью и были всегда мудры и обоснованы. Стоило ему подметить на моем лице первые признаки обиды, как глаза его начинали весело поблескивать, и вскоре я догадалась, что он поддразнивает меня для собственного удовольствия...
   Одно время добрые отношения между моим отцом и Теккереем омрачились недоразумением, которого могло бы и не быть, если бы его не раздули своим неосторожным вмешательством некоторые друзья, которые считали, что действуют из лучших побуждений и стараются поправить дело. Но облако враждебности по-прежнему висело в воздухе, напоминая промозглый, густой туман, спустившийся на землю после теплого, безмятежного дня, - холод разрыва сменил приятельство недавних дней. Я знаю, что Теккерей немало размышлял над происшедшим, но долгое время обходил эту тему молчанием. Однажды, - это было в моем доме - он вдруг произнес: "Нелепо, что нам с вашим отцом досталась роль ярых противников. - Да, в высшей степени нелепо. - Что может примирить нас? - Не знаю, право, разве только... - Вы хотите сказать, что я должен принести извинения, - подхватил Теккерей, живо ко мне повернувшись. - Нет, не совсем так, - пробормотала я неуверенно, - но если бы вы могли сказать ему несколько слов... - Вы знаете, что он виновнее, чем я. - Пусть так, продолжала я, - но он стеснительнее вас, ему заговорить труднее, к тому же, он не знает, как вы воспримите его слова. Боюсь, что он не сможет извиниться. - Что ж, значит, примирение не состоится, - ответил он решительно, сурово глядя на меня через очки. - Как жаль, - сказала я сокрушенно. Затем наступила довольно продолжительная пауза. - А мне откуда знать, как он воспримет мои слова? - обронил он задумчиво через минуту. - О, я могу за это поручиться, - ответила я, обрадовавшись, - мне даже не нужно рассказывать ему о нашем сегодняшнем разговоре, я не передам ему ни слова, только заговорите с ним, дорогой мистер Теккерей, только заговорите, вы сами увидите". Теккерей и в самом деле заговорил с ним, после чего пришел к нам домой с сияющим лицом, чтоб рассказать о происшедшем. "Как это было? спросила я его. - О, ваш батюшка сказал, что он не прав и принес свои извинения. - Настала моя очередь глядеть на него с суровостью: - Вы же знаете, что ничего этого не было, нехороший вы человек. Расскажите мне лучше, как все произошло на самом деле. - Он посмотрел на меня очень добрым взглядом и произнес совсем просто: Мы встретились в "Атенеуме", я протянул ему руку, сказал, что мы наделали довольно глупостей или что-то в том же роде, ваш отец ответил мне сердечным рукопожатием, и вот мы вновь друзья, благодаренье Богу!"