Когда спаньель убежал, мне осталось только прислушаться к тому, что происходило наверху, и я тихонько подошел к окну. Живописец и старик вели беседу между собой, а юная мисс молчала.
   «Вам придется, сударь, – сказал старик, – изобразить очень грустное лицо, и так как этой копии суждено в довольно скором времени пережить свой оригинал, было бы желательно придать ей менее мрачное выражение, ибо мне не хотелось бы пугать моих внуков. Разумеется, – продолжал он с доброй улыбкой, – я не из тщеславия вздумал заказать свой портрет в том возрасте и в том состоянии, в каком я сейчас нахожусь; но я думаю, что большинство ваших заказчиков избирает для этого более подходящее время.
   – Не всегда, сударь, – возразил живописец. – Лицо, внушающее столько почтения, как ваше, встречается быть может более редко, чем юные и свежие лица.
   – Вы мне делаете комплимент, сударь, я его принимаю. Мне уже недолго осталось их выслушивать… Люси, я тебя огорчаю, мое дорогое дитя, но неужели ты не можешь смотреть в будущее так же спокойно, как твой отец. Ну, скажи, пожалуйста, кого из нас двоих придется больше жалеть, когда мы расстанемся? Призываю вас в судьи, сударь!
   – Прошу прощения, сударь, но мне как и вашей дочери кажется, что разлука должна пугать вас обоих, так что лучше стараться не думать о ней.
   – Вот именно это я называю слабостью, и от нее то и хотел бы исцелить мою дочь. Я извиняю эту слабость, когда смерть, обманывая законные надежды, поражает цветущую юность, похищая у нее лучшие годы. Но, когда смерть настигает нас в назначенный срок… когда она подобна сну после дневных трудов… когда отец до последнего вздоха наслаждается нежностью любимой дочери и мечтает лишь о том, чтобы заснуть у нее на руках, такая ли уж это печальная картина, чтобы стараться о ней не думать, и так ли уж требуется много сил, чтобы ее созерцать?… Люси, ну зачем эти слезы?… Постарайся, дитя мое, смотреть на все это, как я… и наши дни будут спокойны, и мы будем получать от них радость до последней минуты… и горе покажется нам не столь страшным, если посмотреть ему прямо в лицо, не отягощая его еще более всем тем зловещим и ужасным, что способны придать ему воображаемые страхи и тщетное сопротивление. Простите, сударь, – прибавил он, – но это предмет нашего вечного спора с Люси, и если бы не портрет, который опять навел меня на эти мысли, я бы не позволил себе возобновлять здесь военные действия».
   Я с восторгом прислушивался к этим словам, столь поучительным для меня, и в то же время придававшим еще больше прелести молодой девушке, окружая ее ореолом печали и дочерней нежности. «Как! – думал я. – Превосходные лошади, важные лакеи, карета, – вся эта роскошь, способная удовлетворить самое непомерное тщеславие, а царица, владеющая этим богатством, проливает слезы и грустит при мысли, что она не всегда будет преданно заботиться о своем престарелом отце!»
   В тот же день портрет висел в картинной галерее Это был всего лишь набросок, но я без труда узнал лицо благообразного старца… Оно занимало левую сторону полотна, с правой же стороны оставалось много свободного места, и это произвело на меня плохое впечатление.
   Но когда во время второго сеанса картина исчезла с выставки, хотя на этот раз юная мисс пришла одна, я заключил, что свободное место оставлено для нее, и теперь-то наконец мне удастся увидеть ее черты.
   «Вы мне обещали, мадемуазель, – сказал живописец, – принести эскиз той части парка, на фоне которого ваш отец хотел видеть свой портрет.
   – Я об этом не забыла, – ответила она, – эскиз в карете».
   Она подошла к окну: «John, bring me my album, if you please! [35]…Но я вижу, что Джона здесь нет», – добавила она, улыбаясь.
   Действительно, ее слуги, оставив лошадей на попечении какого-то бедного малого, отправились перекусить в соседнюю кофейню.
   «Позвольте, я принесу!» – сказал живописец.
   Но я его опередил и уже поднимался по лестнице, прижимая к губам альбом юной мисс. Я надеялся добежать до мастерской и хоть с порога взглянуть на ее лицо, но по дороге встретил живописца. «Большое спасибо! право, ты самый чудесный мальчик на свете: такого я еще не видал». И он взял альбом у меня из рук.
   Я вернулся на свой пост менее поспешно, чем покинул его и совершил большую сшибку: я пропустил слова, каждое из которых было для меня бесценно.
   «…Какой любезный мальчик! Так он знает английский язык?
   – Очень хорошо. Обычно он служит мне толмачом в переговорах с вашими соотечественниками… Славный юноша! Жаль, что ему не суждено стать художником, это так бы ответило его склонностям и дарованиям…»
   Живописец встал. «Я хочу вам показать… – продолжал он, – вот! Это эскиз, который он однажды набросал из моего окна… взгляните: озеро, часть здания тюрьмы… истрепанная шляпа, вывешенная, чтобы прохожие бросали в нее милостыню, напоминает о несчастном узнике, для которого эта прекрасная природа невидима.
   – Отличная композиция! – сказала она, – и сколько в ней чувства!… Но зачем подавляют склонность, столь ярко выраженную?
   – Это его опекуны: они хотят сделать из него юриста.
   – Опекуны!… Значит он сирота?
   – С давних пор. Кроме старого дяди, который взял на себя заботу о его воспитании, у него никого нет.
   – Бедное дитя!» – промолвила молодая англичанка голосом, полным сочувствия.
   Ее слова опьянили меня. Она меня пожалела; этого было достаточно, чтобы я возгордился тем, что я сирота, и самое большое горе моей жизни превратилось для меня в блаженство.
   О как бы я хотел еще задержать на себе ее внимание! Но вместо этого высшего счастья она переменила предмет разговора, и я узнал из нескольких слов, что через неделю она возвращается в Англию. Что будет со мной, когда я останусь с глазу на глаз с г-ном Ратеном? Я предался безутешной печали.
   «Англия! чудесная страна, к которой плывут корабли! Свежая зелень берегов, тенистые парки, куда приходят юные мисс развеять свою грусть!… А здесь ничего не чарует моих глаз, здесь все так немило!» И я равнодушно смотрел на озеро.
   «Когда она будет далеко отсюда… Когда ее увидят другие страны! Когда в полуденный час она будет ехать по пыльным дорогам, глядя на зеленые деревья, на луга… о почему не будет меня ни на этих лугах, ни под этими деревьями?… Юная мисс, вы уезжаете? Ах, почему я не держу под уздцы ее лошадей, и мне не грозит опасность быть ими растоптанным? Она бы испугалась за меня, она бы опять пожалела меня!» Мне казалось, что без ее сочувствия не стоило и жить.
   Сеанс закончился. Все время думая о ней, я с жадным нетерпением ожидал, когда портрет появится в галерее; но наступил вечер, а портрета все не было, и следующие дни прошли в таком же бесплодном ожидании. И вот, очутившись однажды у окна, я не смог устоять перед желанием проникнуть в мастерскую живописца, чтобы разглядеть черты той, которая царила в моем сердце. Читатель видел, какая за этим последовала катастрофа, и как я оказался среди всех разрушений, погруженный в раздумье. Я продолжаю свой рассказ.
   На этот раз я отчетливо сознавал, что погиб безвозвратно. Мало того, что я повинен во лжи и в порче Эльзевира, я вдобавок взломал дверь, читал запрещенные книги, убежал из своего заключения, вылез на крышу, учинил разгром в мастерской живописца, повалил манекен, продырявил картину!… Ужасная цепь преступлений, первое звено которой держал в своих руках г-н Ратен, а именно – мой беспричинный смех.
   Что делать? Навести порядок, все исправить, поставить на место? Невозможно: содеянное зло было слишком велико. Сочинить какую-нибудь басню? Только что, когда дело коснулось майского жука, я убедился, что это не так просто. Покаяться? ни за что на свете! Пришлось бы сознаться, что я влюблен, и я уже видел, как при малейшем подозрении в подобной безнравственности, вся стыдливость г-на Ратена ударит ему в голову, и он уничтожит меня одним взглядом.
 
   Я принял решение вернуться в свою комнату, запереть за собой дверь и приняться за учение с большим, чем когда-либо, рвением, как для того, чтобы отогнать мой навязчивый страх, так и для того, чтобы изменить о себе мнение г-»а Ратена. Он, бесспорно, будет доволен моей нравственностью, если я представлю ему обильную порцию тщательно выполненных уроков, написанных хорошим почерком и говоривших об отменном прилежании. Однако день клонился н вечеру, и я решил отложить на несколько минут мой уход, чтобы в темноте ускользнуть от взглядов узника, когда мне придется снова пройти по крыше.
   Я воспользовался этими минутами, чтобы удовлетворить свое любопытство. После недолгих поисков я нашел ее портрет; он был приставлен лицом к стене; я приподнял его и поднес поближе к свету.
   Портрет был почти закончен. Юная мисс сидела в грациозной позе рядом с отцом, и ее нежная ручка небрежно покоилась на шее красивого спаньеля. Древние буки бросали тень на эту сцену, а в просвете между деревьями, высоко над морем, среди зелени газонов виднелся прекрасный замок.
   При виде этих изящных черт, одухотворенных трогательным выражением кротости и печали, мной овладели самые нежные чувства, но я тотчас же предался горьким сожалениям о том, что я ничто для нее, и что она скоро уедет. Не отводя от нее очарованного взгляда, я твердил ей: «Почему, почему ты не моя сестра? Какого нежного и покорного брата ты бы нашла во мне! Вместе с тобой я бы нежно заботился об этом старике! Как прекрасна зелень там, где ты!.. Как чудесны были бы пустыни, если бы мы были вместе с тобой!… Люси!… Моя Люси!… Любимая моя!»
   Стемнело. Я с грустью расстался с портретом и мигом очутился в своей комнате, как раз в ту минуту, когда мне принесли ужин и свечу.
 
   В том состоянии возбуждения, в каком я находился, я не чувствовал ни голода, ни желания спать; я хотел лишь поскорей засесть за работу, чтобы представить г-ну Ратену – в какой бы момент он меня ни застал – явные доказательства моего трудолюбия и полного исправления.
   После Цезаря Вергилий; после Вергилия Бурдон [36]; после Бурдона три страницы сочинения; после трех страниц… я заснул.
   Я был очень удивлен, когда на рассвете меня разбудил чей-то голос, громко распевавший псалмы. Я прислушался…, это был узник. Он продолжал петь уже несколько тише и наконец умолк. Это благочестивое занятие почти изменило мое мнение о нем в лучшую сторону. «Вы хорошо поработали этой ночью?… – спросил он меня после некоторого молчания.
   – Вы так поете каждое утро? – перебил я его.
   – С детства… как вы думаете, разве бы я мог без утешения религии вынести мое несчастье?
   – Нет. Я только удивляюсь, что религия не удержала вас от преступления, которое привело вас в тюрьму.
   – В этом преступлении я не повинен. Бог допустил, чтобы мои судьи впали в заблуждение; да свершится воля божья! Я бы покорился судьбе, – прибавил он, – если бы • кроме пищи телесной у меня был бы и хлеб для души…, но у меня нет Библии!
   – Как! – воскликнул я. – Вам не позволяют иметь Библию?
   – Ничего не позволяют тому, кого считают достойным презрения.
   – Вы должны иметь Библию! Я хочу, чтобы у вас была Библия! Я готов принести вам свою!
   – Добрый юноша, – сказал он тоном, полным признательности, – проникнуть ко мне? Невозможно. Да я бы не согласился на это. Вид моего отвратительного жилища не должен омрачить ваш взор… Но сказать ли, что побудило меня к вам обратиться? Вчера, видя, как поднимаются к вам на веревке пирожки, я подумал с завистью: «Неужели не найдется сердобольной души, которая таким же образом доставила бы хлеб жизни бедному узнику?»
   И вдруг меня осенила мысль: «У вас есть веревка?
   – Провидение, – подхватил он, – позволило мне иметь веревку, которую я сохранил лишь для этой единственной цели…
   – У вас будет Библия! – закричал я, перебив его, – у вас будет Библия!!!»
   И, ликуя при мысли, что я в самом деле могу быть полезен несчастному, я стал торопливо искать свою Библию среди книг, которые накануне затолкал в шкаф.
   В то время, как я занимался поисками, мне показалось, что из тюрьмы до меня доносятся приглушенные стоны. Я прислушался. «Это вы?» – спросил я узника.
   Он ничего не ответил, но стоны становились все громче и жалобнее.
   «Что такое? Что с вами? – волнуясь, крикнул я.
   – Ужасно больно… – отвечал он, – и ничем нельзя помочь. Кандалы на одной ноге слишком тесны, и на ней появилась опухоль. Железо врезается в нее… Ай, – вскричал он, прервав себя.
   – Ну и как же вы, как же вы, бедняга?
   – …и причиняет мне ужасную боль. Я не спал всю ночь и потому видел, как вы работали.
   – Несчастный, и вы не попросили, чтобы вам помогли?
   – Меня посещают только раз в пять дней… Ай!… еще три дня…и я попрошу их…
   – О, как мне вас жалко! А не могу ли я чем-нибудь?…
   – Ничем! ничем! бедное дитя… Надо было бы… но мне уже легче от того, что вы меня пожалели… надо было бы… О! Ай! Ай!…
   – Что надо было бы?
   – О боже милосердный!… Кровь так и льется! Если бы подпилить немного железо… ослабить…
   – Напильник! – закричал я, – нужен напильник! Подождите! в моей Библии»…
   У меня был напильник (при моем знании латыни я еще и столярничал подобно Эмилю) [37], и я быстро вложил его в Библию. Но, перевязав книгу бечевкой, я с отчаянием вспомнил, что я – взаперти. Между тем узник продолжал причитать самым жалобным образом, и его стоны раздирали мне сердце. Я уже подумывал взломать замок моей двери, как вдруг увидел старьевщика, проходившего по улице, и очень обрадовался.
   «Слушай! – закричал я ему, – привяжи все это к веревке, ты видишь, она висит на стене. Живее! живее! надо помочь одному бедняге».
   Старьевщик привязал сверток к веревке, и она быстро поднялась вверх, В это мгновение отворилась дверь. Это был г-н Ратен. Он застал меня за работой.
   «Вчера, сударь, – сказал он мне, – я был так возмущен вашим поведением, что забыл задать вам уроки на эти два дня…
   – Я их сделал», – сказал я весь дрожа.
   Г-н Ратен просмотрел сделанные мною уроки с некоторым недоверием: уж очень это было неожиданно. Затем, убедившись, что я действительно поработал в моем заточении, он сказал:
   «Я хвалю вас за то, что вы по собственному почину избежали пагубного влияния праздности. Праздный юноша способен на самые скверные поступки, ибо находится во власти дурных мыслей, которые в вашем возрасте осаждают ленивые умы. Вспомните Гракхов, которые доставляли радость их матери [38] потому лишь, что с ранних лет были благонравны и прилежны.
   – Да, сударь! – сказал я.
   – Вы даже не нашли времени поесть? – продолжал г-н Ратен, заметив, что моя пища осталась нетронутой.
   – Нет, сударь!
   – Я с радостью вижу действие глубокой печали, которую вы должны были испытывать, вспоминая о вашем вчерашнем поведении.
   – Да, сударь!
   – И вы серьезно размышляли по этому поводу?
   – Да, сударь!
   – Вы хорошо поняли, что беспричинный смех довел вас до забвения всякой почтительности?
   – Да, сударь! (В эту минуту кто-то поднимался по лестнице!)
   – А потом и до греха лжи… (Дверь в мастерскую живописца отворилась!)
   – Да, сударь! (Послышался возглас изумления!!!)
   – Что это за шум?…
   – Да, сударь!» (Раздались восклицания, громкие крики, проклятия; я был близок к обмороку!!!)
   Собрав, однако, все свои силы, чтобы отвлечь внимание г-на Ратена от проклятий, доносившихся сверху, я сказал ему:
   «Когда вы покинули меня вчера…
   – Подождите!» – перебил он меня, все внимательнее прислушиваясь к тому, что происходило в мастерской.
   И верно: шум был ужасный.
   – «Погибло! все погибло! – вопил живописец. – Кто-то влез в окно»… Живописец подошел к окну. «Жюль, ты со вчерашнего дня не выходил из своей комнаты?
   – Нет, сударь! – ответил, выступив вперед, г-н Ратен, – и по моему приказанию.
   – Черт побери! мою мастерскую разгромили, картины уничтожили, мольберт поломали!… ваш ученик должен был все это слышать…
   – Не откажитесь выслушать бедного заключенного? – послышался голос из окошка епископской тюрьмы, – я все видел, я все вам расскажу.
   – Говорите…
   – Так знайте, сударь, вчера вечером на крыше как раз перед вашим окном собралось большое общество. Четыре кота и одна кошка. Вам известно, что когда господа коты жаждут любовных утех…
   – Покороче! – сказал г-н Ратен.
   – …они очень громко мяукают. А кошечка была кокетлива…
   – Покороче, говорю вам, – повторил г-н Ратен, – это к делу не относится.
   – Прошу прощения, сударь, но если бы не кокетство этой дамы и не ревность четырех кавалеров…
   – Жюль, – сказал мне г-н Ратен, – выйдите на минуту на лестницу!»
   Я не заставил себя просить.
   «…Все было бы тихо и мирно, – продолжал узник. – Они как нельзя более нежно мяукали, но дама никого не слушала и бархатной лапкой наводила лоск на свою мордочку. Ни дать, ни взять Пенелопа среди женихов [39]
   – А что потом? – спросил живописец. – Немного побыстрее…
   – А потом один из котов вдруг позволил себе вцепиться когтями в морду другого поклонника, тому это не понравилось, остальные вмешались, бах, трах! это был сигнал: началась война не на жизнь, а на смерть! Вce слилось в сплошной шерстяной клубок, из которого торчали когти и зубы. Это был, черт побери, настоящий кошачий концерт. Пока коты дрались, Пенелопа прыгнула в мастерскую, весь клубок за ней… Больше я ничего не видел. Но слыша, какой шабаш там происходил, я понял, что они должно быть опрокинули какой-то предмет, затем еще что-то свалили. Это было около восьми часов вечера».
   Меня очень унизила услуга, которую оказал мне узник, тем более, что его наглая ложь после стольких благочестивых фраз, его шутовской тон после стольких жалоб на страдания сразу уничтожили сочувствие, которое вызвал во мне этот человек. Я уверен, что если бы не присутствие г-на Ратена, я бы нашел в себе силы тут же изобличить его и во всем признаться живописцу. Но в моем преступлении была замешана любовь, и высокая добродетель г-на Ратена казалась мне огромным зловещим утесом, о который при малейшем подозрении с его стороны, я разобьюсь вдребезги.
   В то время, как все это происходило, к дому подкатила коляска; юная мисс и ее отец уже поднимались по лестнице. «Сейчас у меня должен быть сеанс! – в отчаянии вскричал живописец. – Узник, вы нам рассказываете басни! Вот этот портрет я поставил лицом к стене, а сейчас он повернут к свету. По вашему мнению коты поворачивают портреты? Ко мне влезли, ко мне влезли в окно!… Жюль, ты что-нибудь видел?
   – Жюль, прогоните собаку!» – приказал мне г-н Ратен. Надобно вам сказать, что в это мгновение прекрасный спаньель обнюхивал новый дождевой зонтик г-на Ратена. Я поспешил прогнать собаку на чердак и таким образом дать живописцу время забыть его роковой вопрос.
   Когда я вернулся, он и в самом деле был занят своими посетителями, извиняясь перед ними за то, что принимает их среди такого чудовищного беспорядка.
   «Если бы вы не уезжали завтра, – сказал он, – я попросил бы вас отложить на следующий раз последний сеанс.
   – К сожалению мы не можем отложить наш отъезд. – ответил старик, – но, ради бога, не стесняйтесь, пусть наше присутствие не помешает вам в розысках преступника». Тогда живописец сам поднялся на крышу, желая оглядеться вокруг.
   К счастью г-н Ратен, – бесконечно далекий от мысли, что я мог принимать участие в этом деле, – тщательно упаковав свой зонтик в чехол, снова подошел к столу и стал перелистывать мои книги, отмечая места, которые я должен был выучить. «Принимая во внимание, работу, которую вы мне представили, – сказал он, – и ваше очевидное желание исправиться…» Тут вошел живописец и, весь поглощенный своей мыслью, спросил:
   «У вас есть, кажется, еще одна комната, сударь?… А, вот она! Не были бы вы так добры открыть ее мне? Вылезть на крышу можно только оттуда, и сейчас мы посмотрим, как смогли проникнуть в мою мастерскую.
   – Охотно, сударь», – ответил г-н Ратен. И, взяв ключ из ящика, он вставил его в замочную скважину, кое-как приведенную в порядок моими стараниями, тогда как я, замирая от страха, делал вид, что усердно тружусь.
   В то время, как они приступили к осмотру, до меня донесся шум из тюрьмы. Раздавались возбужденные голоса, и моего слуха коснулось несколько зловещих слов; часовой стоял на страже, двое прохожих остановились узнать, чем кончится эта сцена.
   «Вот веревка, – послышался чей-то голос.
   – Напильник! напильник! – закричал кто-то еще. – Смотрите, вот он под камнем.
   – Да, это его носовой платок! – произнес в ту же минуту г-н Ратен. – Возможно ли?… Жюль!»
   Дверь была открыта. Я выбежал, спотыкаясь, желая в эту минуту лишь одного – избавиться от невыносимых мук стыда и страха. Пробежав шагов сто по улице и, оглянувшись, я увидел честного старьевщика, который входил в наш дом, показывая судебному чиновнику дорогу в мое жилище; тут я ускорил свой бег, и, свернув на соседнюю улицу, изо всех сил помчался к городским воротам, через которые проскользнул не без тайного трепета перед жандармами, спокойно стоявшими на своем посту.
   Удаляясь все дальше от города, я имел время поразмыслить о своем положении, которое казалось мне безысходным. Возвратиться назад, значило наверняка попасть не только в руки г-на Ратена, но и – жандармов, и эта мысль внушала мне панический ужас. Подгоняемый этими размышлениями, я, не останавливаясь, достиг луга, граничившего с Коппе, и присел, наконец, на чужой земле [40].
   Но даже в этом уединенном месте я не чувствовал себя в безопасности от преследований правосудия. Я беспрестанно поглядывал на большую дорогу и каждый раз, когда коровы, осел или телега поднимали на ней пыль, я воображал, что по моим следам уже брошена во все стороны жандармерия. Тревога моя возрастала, и я принял окончательное решение продолжать свой путь до Лозанны, где жил тогда мой дядя И я снова пустился в дорогу,
   В любом возрасте грустно быть изгнанником, но каково это для ребенка, который находится так близко от отчих мест! Не более трех миль отделяло меня от родного города, но мне казалось, что затерявшись в беспредельной вселенной, я навеки лишился всякой поддержки, всякого пристанища. Итак я шёл с тяжелым сердцем по берегу озера, которое так недавно улыбалось мне, когда я глядел на него из окна. Тоскливое чувство все больше и больше овладевало мной по мере того, как я продвигался вперед и страх мой ослабевал. Раза два или три я присаживался на обочине дороги; грусть моя была так велика, что я чуть было не поддался искушению вернуться обратно и вымолить прощение у моего учителя.
   Но было слишком поздно. К тому же я прошел столько, что был уже ближе к Лозанне, чем к Женеве, ближе к.моему дяде, чем к моему учителю. Последнее обстоятельство сильно меня ободрило; я успокоился и снова начал думать о юной мисс и плести кружево сладостных мечтаний, которые так пленяли меня еще вчера в тот же самый час. Среди этой волшебной природы образ моей возлюбленной казался моему сердцу еще милее; он сливался с чистотой неба, нежными красками гор, свежей.прелестью берегов, и изгнание уже не казалось таким печальным.
   Сколько жизненной силы у юности! Неужели это я о себе рассказал? Неужели это я был тем мальчиком, который так легко шагал по берегу озера, глядя с любовью на лазурные волны, на зеленые склоны Савойских гор, на старинный замок Эрманс [41] и наполнял своим живым чувством все окружающее?
   Когда наступили сумерки, я свернул с дороги в поисках приюта у крестьян и получил его взамен единственной монеты, которая у меня нашлась. Я разделил с ними ужин и ночлег под деревенской крышей, а на рассвете покинул их, чтобы продолжать дальше мой путь,
   Я убежал из дому без фуражки. Лучи восходящего солнца обжигали мне лицо Я останавливался под крытыми входами в дома подышать немного прохладой, но взгляды фермеров и прохожих изгоняли меня из этих убежищ. Я все время опасался, как бы причиною их любопытства не было подозрение, что я совершил нечто преступное, однако единственным поводом для этого были мой возраст и мой странный наряд.
   Пройдя тихую деревеньку под названием Алламан, видишь слева великолепные дубы, образующие опушку обширного леса. Если посмотреть, сидя в тени этих деревьев, на гладь озера, то со стороны Валлиса [42] взор встречает величественные отроги Альп; если же обратиться в сторону Женевы, то видишь мягкие очертания отдаленных вершин, в конце концов сливающихся с небесною далью. Я не смог устоять перед очарованием этого тенистого уголка и присел, чтобы съесть кусок хлеба, который мне дали крестьяне.