Страница:
— Ой! — Брови Грувера зашевелились. — Что бы это ни было, оно должно быть плохим.
— Нет, не плохим, — сказал Мордехай.
Грувер бросил на него вопросительный взгляд.
— Хуже, — уточнил Анелевич, когда они добрались до верха лестницы.
Грувер заворчал. Каждый раз, когда Анелевич отрывал ногу от потертого линолеума, он задумывался, успеет ли снова поставить ее на пол. Это уже было не в его власти. Если Отто Скорцени нажмет кнопку или щелкнет выключателем на радиопередатчике, то Мордехай Анелевич исчезнет, и, возможно, так быстро, что не успеет понять, что он уже мертв.
Он рассмеялся. Соломон Грувер уставился на него.
— Вы принесли такую весть и еще нашли что-то забавное?
— Возможно, — ответил Анелевич.
Именно в эту минуту Скорцени должен быть очень огорчен. Он рисковал жизнью, переправляя бомбу в Лодзь (Анелевич знал, какое мужество для этого требовалось), но по времени он просчитался. Он не сможет взорвать ее сейчас, не разрушив только что достигнутое перемирие между ящерами и рейхом.
Два серьезного вида еврея вышли из комнаты.
— Мы позаботимся об этом, — пообещал один из них Берте Флейшман.
— Благодарю, Михаил, — сказала она и почти натолкнулась на Анелевича и Грувера. — Привет! Я не ожидала увидеть вас здесь.
— Мордехай наткнулся на что-то интересное, — сказал Соломон Грувер.
— Что — один бог знает, потому что он не говорит. — Он посмотрел на Мордехая. — Во всяком случае, пока не говорит.
— Теперь скажу, — сказал Анелевич.
Он вошел в комнату. Когда Грувер и Берта Флейшман вошли за ним, он закрыл дверь и мелодраматическим жестом повернул ключ. У Берты брови поползли на лоб — как только что у Грувера.
Мордехай говорил минут десять, передавая как можно точнее то, что сказал ему Мечислав. Когда он закончил, он понял, что этого слишком мало.
— Я не верю ни единому слову. Это просто проклятые нацисты стараются нас распугать и заставить разбежаться, как цыплят на птичьем дворе. — Грувер покачал головой, повторяя: — Я не верю ни слову.
— Я бы тоже не поверил, если бы сообщение направил нам кто-то другой, а не Ягер, — сказал Анелевич. — Если бы не он, вы знаете, что сделала бы с нами бомба с нервно-паралитическим газом. — Он повернулся к Берте. — А что думаете вы?
— Насколько я себе представляю, не имеет значения, верно это или нет,
— ответила она. — Мы должны действовать так, как будто она существует, не так ли? Мы не можем позволить себе игнорировать это.
— Фу! — сказал с отвращением Грувер. — Мы потратим время и силы и чего мы достигнем? Ничего.
— Возможно, вы правы, и искать нечего, — сказал Мордехай. — Но предположим — только предположим, — вы ошибаетесь, и бомба находится здесь. Что тогда? Может быть, мы найдем ее. Это было бы хорошо: заполучив свою собственную бомбу, мы могли бы управлять ящерами и нацистами. Может быть, ее найдут ящеры, используют это как оправдание и взорвут где-то еще какой-то город — посмотрите, что случилось с Копенгагеном. Или, может быть, ее не найдем ни мы, ни ящеры. Представьте себе, что сорвались переговоры о перемирии! Все, что требуется Скорцени, так это включить передатчик и…
Соломон Грувер поморщился.
— Ладно. Вы убедили меня, черт бы вас побрал. Теперь мы должны попытаться найти эту проклятую штуку — если, как я сказал, ее можно найти.
— Она где-то здесь, в нашей части города, — сказал Анелевич, словно его и не прерывали. — Как мог эсэсовец переправить ее сюда? Где он мог ее спрятать, если он это сделал?
— Насколько она велика? — спросила Берта. — От этого может зависеть, куда он мог ее поместить.
— Она не может быть маленькой и не может быть легкой, — ответил Анелевич. — Если бы так, то немцы могли бы доставлять эти бомбы на самолетах или на ракетах. Поскольку они этого не делают, значит, бомбу нельзя спрятать за чайником в вашей кухне.
— Разумная мысль, — отметил Грувер. — Это существенный аргумент. Количество мест, где может оказаться бомба — если она вообще есть, — ограничено.
Он упрямо отказывался признать, что такое возможно.
— Поблизости от фабрик, — сказала Берта Флейшман. — Это место, с которого надо начать.
— Да, одно место, — сказал Грувер. — Большое такое место. Здесь, вокруг гетто, десятки фабрик. Сапоги, патронные гильзы, рюкзаки — мы делали множество вещей для нацистов и по-прежнему делаем большинство из них для ящеров. И где именно вы хотели бы начать?
— Я скорее начат бы не с них, — сказал Анелевич. — Как вы сказали, Соломон, они слишком велики. У нас может не оказаться достаточно времени. Вероятно, все зависит от того, как скоро ящеры и нацисты рассорятся. Какое же наиболее вероятное место, куда эсэсовский негодяй мог спрятать большую бомбу?
— А как можно определить, какое место он счел подходящим? — спросил Соломон Грувер.
— Он не мог долго находиться в Лодзи. Он хотел спрятать эту штуку на короткое время, убежать и затем взорвать. Ему не требовалось прятать ее очень долго или очень хорошо. Но тут наступило перемирие, которое усложнило его жизнь — и, может быть, спасло наши.
— Если только это не трепотня, чтобы заставить нас побегать, — сказал Грувер.
— Если бы! — заметил Анелевич.
— Я знаю, что мы должны проверить, — сказала Берта Флейшман. — Кладбище и поля гетто южнее него.
Грувер и Анелевич обернулись к ней. В воздухе грязной комнаты словно повис вопрос.
— Если бы я делал эту работу, то выбрал бы именно это место, — воскликнул Мордехай. — Лучше не придумать — ночью спокойно, в земле уже много готовых ям…
— В особенности на полях гетто, — сказала Берта, вдохновленная случайно сделанным предположением. — Там так много братских могил, еще со времен, когда свирепствовали болезни и голод. Кто обратит внимание на одну новую могилу?
— Да, если она где-нибудь и прячется, то именно отсюда надо начать поиски.
— Я согласен, — сказал Мордехай. — Берта, это чудесно. Если даже ты не права, ты заслуживаешь комплимента.
Он нахмурился, раздумывая, действительно ли она воспримет его слова как комплимент. Он почувствовал облегчение, когда понял, что не ошибся.
Она улыбнулась ему в ответ. Когда она улыбалась, она переставала быть незаметной и безымянной. Она не была красивой — в обычном смысле этого слова, — но улыбка придавала ей странное очарование. Она быстро стала серьезной.
— Нам понадобятся бойцы, а не просто землекопы, — сказала она. — Если мы найдем эту ужасную вещь, кое-кто захочет забрать ее у нас. Я имею в виду ящеров.
— Ты снова права, — сказал Анелевич. — Когда мы слили нервно-паралитический газ из нацистской бомбы, то причинили им много опасных неприятностей. Если у нас будет эта бомба, мы перестанем быть просто неприятностью, мы обретем настоящую силу.
— Но не тогда, когда она находится в яме под землей, — сказал Грувер.
— Пока она там, мы можем только взорваться вместе с нашими врагами. Это лучше, чем Масада, но все равно скверно. Совсем скверно. Если мы сможем вытащить бомбу и переправить ее, куда захотим, — хорошо. По крайней мере, для нас.
— Да, — выдохнул Мордехай.
Картины решительных действий пронеслись в его голове — ущерб ящерам и обвинение в том нацистов, тайная переброска бомбы в Германию и настоящая месть за то, что сделал рейх с польскими евреями. Но тут в мечты вмешалась действительность — как это всегда и бывает.
— Есть только одна бомба — если она вообще есть. Мы должны найти ее, мы должны извлечь ее из земли, если она там, — вы правы и в том и в другом, Соломон, — прежде чем сможем думать, что делать с ней дальше.
— Если мы отправимся из гетто вместе с половиной бойцов, остальные люди поймут, что мы преследуем какую-то цель, если даже не поймут, какую именно, — сказал Грувер. — Мы не хотим этого, не так ли? Сначала найдем, затем посмотрим, сможем ли мы ее вытащить без лишнего шума. Если не сможем… — Он пожал плечами.
— Мы пройдем через кладбище и поля гетто, — заявил Анелевич: если он здесь командир, он приказывает. — Если мы что-нибудь найдем, то решим, что делать дальше. Если же ничего не найдем, — он тоже пожал плечами, — мы тоже решим, что делать дальше.
— А если кто-нибудь спросит нас, что мы делаем там, как мы ему ответим? — спросил Грувер.
Он был большим мастером находить проблемы. С решением проблем у него было хуже.
Хороший вопрос. Анелевич почесал голову. Им потребуется объяснение, причем достаточно безвредное и убедительное. Берта Флейшман предложила:
— Мы можем сказать людям, что подыскиваем места, где никто не похоронен, чтобы можно было вырыть в этих местах могилы на тот случай, если нам придется воевать внутри города.
Анелевич поразмышлял над этим, затем кивнул — как и Соломон Грувер.
— Это лучше, чем то, что приходило в голову мне. Послужит неплохим прикрытием на ближайшие дни, хотя — бьюсь об заклад — там не так уж много свободного места.
— Слишком много могил, — тихо сказала Берта.
Мужчины склонили головы.
Кладбище и поля гетто рядом с ним находились в северо-восточном углу еврейского района Лодзи. Здание пожарной команды на Лутомирской улице располагалось на юго-западе — в двух, может быть в двух с половиной, километрах от него.
Начался мелкий дождь. Анелевич благодарно взглянул на небеса: дождь обеспечил им большую скрытность.
Белобородый раввин читал похоронную молитву над телом, завернутым в простыню: дерево для гробов уже давно сделалось роскошью. Позади него, среди небольшой толпы скорбящих, стоял сгорбленный человек, прижимая обе руки к лицу, чтобы скрыть рыдания. Может быть, это его жена уходила в грязную землю? Мордехай никогда не узнает.
Он и его товарищи шли между надгробий — некоторые стояли прямо, другие покосились, словно пьяные, — в поисках свежей земли. Трава кое-где на кладбище была по колено: за ним плохо ухаживали с тех пор, как немцы захватили Лодзь, почти пять лет назад.
— Она поместится в обычную могилу? — спросил Грувер, задержавшись возле одной, которой не могло быть более недели.
— Не знаю, — ответил Анелевич. Он сделал паузу. — Нет. Наверное, нет. Я видел обычные бомбы размером с человека. Самолет такие бомбы поднимает. Та, что есть у немцев, должна быть больше.
— Тогда мы напрасно теряем здесь время, — сказал пожарный. — Нам надо идти на поля гетто, к братским могилам.
— Нет, — сказала Берта Флейшман. — Там, где бомба, — это не должно выглядеть, как могила. Они могли сделать вид, как будто там был ремонт труб или что-то еще.
Грувер потер подбородок, затем согласился:
— Вы правы.
Пожилой человек в длинном черном пальто сидел возле могилы, старая шляпа, надвинутая на глаза, защищала его лицо от дождя. Он закрыл молитвенник, который читал, и сунул его в карман. Когда Мордехай и его товарищи проходили мимо, он кивнул им, но не заговорил.
Прогулка по кладбищу не выявила никаких новых раскопов размером больше обычных могил. Грувер, на лице которого было написано: «а что я вам говорил?», Мордехай и Берта направились на юг — в сторону полей гетто.
Здесь могильных памятников было меньше, и многие из них, как сказал Соломон Грувер, означали, что в одной могиле погребено множество тел: мужчины, женщины, дети, умершие от тифа, от туберкулеза, от голода, может быть — от разбитых сердец. На многих могилах росла трава. Теперь дела обстояли заметно лучше. После ухода нацистов времена изменились, и могилы были Теперь одиночными, а не братскими.
Берта задержалась перед одним крупным захоронением: единственным надгробием служила обычная доска, отмечающая место вечного упокоения несчастных там, внизу, да и она повалилась. Нагнувшись, чтобы выправить ее, Берта нахмурилась.
— Что это такое? — спросила она.
Мордехай не мог видеть, что привлекло ее внимание, пока не подошел ближе. А подойдя, тихо присвистнул. Вдоль доски тянулся провод с изоляцией цвета старого дерева, его держали два загнутых гвоздя. Гвозди были ржавыми, так что держали плохо. Провод заканчивался на верхнем крае доски, но шел снизу, из-под земли.
— Радиоантенна, — пробормотал он и дернул. Она не поддавалась. Он рванул изо всех сил. Проволока оборвалась, и он качнулся назад. Он раскинул руки, чтобы удержаться от падения. — Что-то внутри, явно постороннее, — сказал он.
— Не может быть, — проговорил Соломон Грувер. — Земля-то совсем не тронутая… — Он умолк, не договорив, и опустился на колени, не беспокоясь о том, что сделает мокрая трава с его брюками. — Посмотрите! — удивленно воскликнул он.
Мордехай Анелевич опустился рядом и снова присвистнул.
— Дерн был вырезан кусками, а затем уложен обратно, — сказал он, проводя рукой по стыку. Если бы дождь был сильнее и земля размягчилась, обнаружить это было бы невозможно. По-настоящему восхитившись, Анелевич пробормотал: — Они сделали мозаику и, когда все закончили, уложили кусочки обратно в том же порядке.
— А где же земля? — потребовал ответа Грувер, как будто Анелевич сам украл ее. — Если они закопали эту штуку, у них должна была остаться лишняя земля — и ее надо было бросить по сторонам ямы, когда они ее копали.
— А что, если они сначала расстелили брезент и выбрасывали землю на него? — предположил Мордехай. — Вы не представляете себе, какими аккуратными и предусмотрительными могут быть нацисты, когда делают что-то подобное. Посмотрите, как они замаскировали антенну. Они не оставляют ни малейшей возможности обнаружить что-нибудь важное.
— Если бы эта доска не повалилась… — потрясенно сказала Берта Флейшман.
— Бьюсь об заклад, она так и стояла, когда эсэсовские ублюдки были здесь, — сказал ей Анелевич. — Если бы не ваш зоркий глаз, обнаруживший антенну…
Он изобразил аплодисменты и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ. Она и в самом деле становится необычной, когда улыбается, подумал он.
— Где же земля? — повторил Соломон Грувер, упорствуя в своих подозрениях и не замечая застывших в немой сцене товарищей, — Что они с ней сделали? Они не могли ее высыпать всю обратно.
— Хотите, чтобы я угадал? — спросил Мордехай. Пожарный кивнул. — Если бы я проводил эту операцию, я погрузил бы землю в ту же телегу, в которой привез бомбу, и отвез бы ее прочь. Накрыл бы брезентом — и никто бы ничего не заподозрил.
— Думаю, вы правы. Думаю, именно так они и сделали. — Берта Флейшман посмотрела на оторванную проволоку. — Теперь бомба не сможет взорваться?
— Не думаю, — ответил он. — По крайней мере, теперь они не смогут взорвать ее по радио, что уже хорошо. Если бы им не требовалась антенна, они не стали бы ее здесь ставить.
— Слава богу, — сказала она.
— Так, — сказал Грувер с таким выражением, словно он по-прежнему не верит им. — Значит, теперь у нас есть своя бомба?
— Если мы разберемся, как взорвать ее, — ответил Анелевич. — Если мы сможем вытащить ее отсюда так, чтобы не заметили ящеры. Если мы сможем перевезти ее так, чтобы — боже упаси — не взорвать ее вместе с собой. Если мы сможем все это сделать, тогда мы получим собственную бомбу.
* * * Со лба Ауэрбаха лил пот.
— Давай же, дорогой. Ты и раньше это делал, помнишь? Давай! Такой сильный мужчина, как ты, может сделать все, что захочет.
Ауэрбах внутренне собрался, вздохнул, буркнул про себя — и с усилием, для которого ему потребовалась вся энергия без остатка, тяжело поднялся на костыли. Пенни захлопала в ладоши и поцеловала его в щеку.
— Боже, как тяжело, — сказал он, с трудом дыша.
Может быть, он проявил легкомыслие, может быть, он слишком долго лежал, но ему показалось, что земля заколыхалась у него под ногами, как пудинг.
Обходясь одной ногой и двумя костылями, он чувствовал себя неустойчивым трехногим фотографическим штативом.
Пенни отошла от него на пару шагов, к выходу из палатки.
— Иди ко мне, — сказала она.
— Не думай, что я уже могу, — ответил Ауэрбах.
Он пробовал костыли всего лишь в третий или четвертый раз. Начать передвигаться на них было так же тяжело, как завести старый мотор «Нэша» в снежное утро.
— О, бьюсь об заклад, ты сможешь.
Пенни провела языком по губам. От полного внутреннего опустошения она перешла в состояние полного бесстыдства, минуя промежуточные стадии.
Ауэрбах иногда задумывался, не две ли это стороны одной и той же медали. Но именно сейчас времени размышлять у него не было. Она позвала:
— Если подойдешь ко мне, вечером я…
То, что сказала она, притянуло бы к ней мужчину, пострадавшего даже сильнее, чем Ауэрбах. Он наклонился, подпрыгнул на здоровой ноге, выбросил вперед костыли, подтянул тело, поймал равновесие, выпрямился, затем повторил это еще раз и оказался рядом с ней.
Снаружи раздался сухой голос:
— Это лучшее побуждение к физиотерапии, о котором я когда-либо слышал.
Ауэрбах едва не упал. Пенни ойкнула и стала цвета свеклы, растущей в Колорадо повсюду.
По тому, как начало жечь его собственное лицо, Ауэрбах решил, что и он такого же цвета.
— Ух, сэр, это не… — начал он, но тут его язык запнулся.
В палатку вошел доктор. Это был молодой парень, не из местных и не из плененных ящерами врачей.
— Послушайте, меня не волнует, что вы собираетесь делать, не мое это дело. Вот если от этого вы, солдат, начнете ходить, то это меня уже касается. — Он рассудительно сделал паузу. — По моему профессиональному мнению, после такого предложения и Лазарь бы поднялся и пошел.
Пенни покраснела еще больше. У Ауэрбаха же опыта общения с армейскими докторами было побольше. Они всегда старались привести вас в замешательство и делали это довольно успешно. Он спросил:
— А кто вы, сэр?
У доктора на погонах были золотые дубовые листья.
— Меня зовут Хэйуорд Смитсон…
Доктор вопросительно замолчал.
Ауэрбах назвал себя и свой чин. Затем и Пенни Саммерс, заикаясь, назвала свое имя, истинное. Ауэрбах не удивился, что здесь она называла себя вымышленным именем. Майор Смитсон продолжил:
— Теперь, когда действует перемирие, я прибыл из Денвера с инспекцией, чтобы проверить, как ящеры заботятся о раненых пленных. Я вижу, вы получили казенные костыли. Это хорошо.
— Да, сэр, — ответил Ауэрбах. Его голос был слабым и сиплым, словно после пятидесяти пачек «Кэмела», выкуренных за полтора часа. — Я получил их позавчера.
— Их дали неделю назад, — сказала Пенни, — но Ране — извините, капитан Ауэрбах — совсем не мог двигаться до позавчерашнего дня.
Ауэрбах ожидал, что Смитсон снова вернется к обсуждению предложенного Пенни средства заставить раненого ходить, но, к его облегчению, Смитсон оказался милосердным. Может быть, еще раз пошутить показалось ему излишним.
— Вас ранили в грудь и в ногу, да? И они вас вытащили?
— Да, сэр, — ответил Ауэрбах. — Они сделали для меня все, что могли, ящеры и люди, которые помогали им. Правда, временами я чувствовал себя подопытным кроликом, но теперь я на своих двоих — впрочем, пока на одной,
— вместо того чтобы занимать место на городском кладбище.
— Больше бодрости, капитан, — сказал Смитсон. Он вынул из кармана блокнот с листами, сшитыми спиралью, авторучку и что-то записал. — Должен сказать, на меня произвели благоприятное впечатление те возможности, которыми располагают ящеры. Они делали для пленных все, что только могли.
— Они хорошо обращались со мной, — сказал Ауэрбах. — Это все, что я могу вам сказать. Вчера я вышел из этой палатки в самый первый раз.
— А как вы, мисс… э-э… Саммерс? — спросил майор Смитсон. — Полагаю, капитан Ауэрбах не единственный пациент, которого вы выходили?
Ауэрбах искренне надеялся, что является единственным пациентом, которого Пенни лечила таким своеобразным способом. Он боялся, не заметила ли она некоторой двусмысленности в вопросе, и ему стало приятно, когда он понял, что нет.
— О нет, сэр. Я работала во всем лагере. Они и в самом деле делали все, что в их силах. Я считаю так.
— У меня тоже создалось такое впечатление, — сказал, кивнув, Смитсон.
— Они делали все, что могли, но я думаю, они были ошеломлены. — Он устало вздохнул. — Думаю, сейчас весь мир ошеломлен.
— И много здесь раненых, сэр? — спросил Ауэрбах. — Как я сказал, я немногое видел из того, что за пределами палатки, и никто не рассказывал мне, что здесь, в Карвале, так много раненых пленников. — Он бросил взгляд на Пенни, казавшийся осуждающим. Для других медсестер, для измученных врачей-людей и для ящеров он был всего лишь одним из раненых военнопленных
— для нее же, как он полагал, он значил нечто большее.
Но Смитсон ответил невнятно:
— Это не только раненые солдаты, капитан. Это… — Он покачал головой и не стал объяснять. — Вы стоите на ногах уже некоторое время. Почему бы не выйти и не посмотреть самому? Рядом с вами будет доктор, и кто знает, что мисс Саммерс сделает для вас или с вами после этого?
Пенни снова вспыхнула. Ауэрбаху хотелось врезать доктору в зубы за такие разговоры о женщине в ее присутствии, но он был бессилен. И ему было любопытно, что произошло в мире за пределами палатки, и он уже постоял на ногах какое-то время, не свалившись.
— Хорошо, сэр, ведите, — сказал он, — но не слишком быстро, я ведь не собираюсь выиграть состязание в скорости ходьбы.
Хэйуорд Смитсон и Пенни подняли входной клапан двери, чтобы Ране мог выйти наружу и осмотреться. Он двигался медленно. Когда он вышел на солнце, то остановился, мигая, пораженный яркостью света. И слезы, которые потекли из его глаз, были вызваны не солнцем, а радостью: он вышел из заточения, пусть даже совсем ненадолго.
— Идемте, — сказал Смитсон, пристраиваясь слева от Ауэрбаха.
Пенни Саммерс немедленно пристроилась по другую сторону от раненого. Медленная процессия двинулась по проложенной ящерами дороге между рядами палаток, скрывавших раненых людей.
Может быть, здесь и не было такого уж большого количества раненых, но все же для них потребовался целый палаточный городок. Ауэрбах время от времени слышал человеческие стоны, доносившиеся из ярко-оранжевых скользких куполов. Доктор и медсестра поспешили увести Ауэрбаха подальше. Это показалось ему неприятным. Смитсон поцокал языком.
По тому, как он говорил, здесь могла находиться половина Денвера, но — не похоже. Ауэрбах терялся в догадках, пока не добрался до перекрестка своего ряда палаток с другим, перпендикулярным. Если посмотреть от перекрестка в одну сторону, то можно было увидеть то, что осталось от небольшого городка Карваля — другими словами, почти ничего. А если посмотреть в другую сторону, наблюдалась совсем другая картина.
Он не мог и предположить, сколько беженцев поселилось в примыкающем к ровным рядам палаток городке, построенном из всякого хлама.
— Это просто новый Гувервилль, — сказал он, недоверчиво рассматривая его.
— Это хуже, чем Гувервилль, — мрачно ответил Смитсон. — В большинстве Гувервиллей для строительства хижин использовались ящики, доски и листовой металл. Здесь, в центре этого ничто, таких материалов осталось немного. Но люди все равно идут сюда, за многие мили.
— Я видела, как все это происходит, — сказала Пенни, кивнув. — Здесь есть пища и вода для пленных, поэтому люди идут сюда в надежде тоже получить что-нибудь. Людям больше некуда деться, поэтому они продолжают прибывать.
— Боже, — проговорил Ауэрбах своим скрежещущим голосом. — Просто чудо, что они не пробуют проникнуть в палатки и украсть то, чего не хотят дать им ящеры.
— А помнишь стрельбу прошлой ночью? — спросила Пенни. — Двое людей попытались проделать это. Ящеры пристрелили их, как собак. Не думаю, что еще кто-нибудь попытается незаметно пробраться туда, куда не допускают их ящеры.
— Незаметно для ящеров пробраться сюда в любом случае нелегко, — сказал доктор Смитсон.
Ауэрбах посмотрел на себя, на свое побитое тело, которое он должен таскать до конца жизни.
— Так и есть, я сам убедился в этом. И тайно сбежать от них тоже нелегко.
— А в Денвере есть доктора-ящеры, которые присматривают за своими пленными сородичами?
— Да, и это входит в условия перемирия, — ответил Смитсон. — И я, пожалуй, хотел бы остаться в городе, чтобы посмотреть на их работу. Если мы не будем воевать, они смогут двинуть нашу медицину на столетие вперед за ближайшие десять-пятнадцать лет. Нам надо так многому научиться! — Он вздохнул. — Но эта работа тоже важна. Мы можем даже наладить крупномасштабный обмен раненых людей на раненых ящеров.
— Это было бы неплохо, — сказал Ауэрбах.
Затем он посмотрел на Пенни, лицо ее отражало крайнее напряжение. Она ведь не была раненым военнопленным. Она снова повернулась к Смитсону.
— А не воевавших людей ящеры отпустят?
— Не знаю, — ответил доктор. — Но я понимаю, почему вы спрашиваете. Если дойдет до обмена — гарантий никаких, — я узнаю, что я смогу сделать для вас. Ну, как?
— Благодарю вас, сэр, — сказал Ауэрбах, и Пенни кивнула.
Взгляд Ауэрбаха скользнул по брезентовым палаткам, старым телегам и шалашам из кустарника, где обитали американцы, явившиеся в Карваль, чтобы просить милостыню у ящеров. Невозможная мысль — как удар в зубы: что война сделала со страной! Он оглядел себя.
— Знаете что? Я, в конце концов, не так уж плох.
* * * Гудение самолета человеческого производства над Каиром заставило Мойше Русецкого поспешить к окну его номера-камеры, чтобы посмотреть на машину. И действительно, в небе летел самолет, окрашенный в лимонный цвет в знак перемирия.
— Нет, не плохим, — сказал Мордехай.
Грувер бросил на него вопросительный взгляд.
— Хуже, — уточнил Анелевич, когда они добрались до верха лестницы.
Грувер заворчал. Каждый раз, когда Анелевич отрывал ногу от потертого линолеума, он задумывался, успеет ли снова поставить ее на пол. Это уже было не в его власти. Если Отто Скорцени нажмет кнопку или щелкнет выключателем на радиопередатчике, то Мордехай Анелевич исчезнет, и, возможно, так быстро, что не успеет понять, что он уже мертв.
Он рассмеялся. Соломон Грувер уставился на него.
— Вы принесли такую весть и еще нашли что-то забавное?
— Возможно, — ответил Анелевич.
Именно в эту минуту Скорцени должен быть очень огорчен. Он рисковал жизнью, переправляя бомбу в Лодзь (Анелевич знал, какое мужество для этого требовалось), но по времени он просчитался. Он не сможет взорвать ее сейчас, не разрушив только что достигнутое перемирие между ящерами и рейхом.
Два серьезного вида еврея вышли из комнаты.
— Мы позаботимся об этом, — пообещал один из них Берте Флейшман.
— Благодарю, Михаил, — сказала она и почти натолкнулась на Анелевича и Грувера. — Привет! Я не ожидала увидеть вас здесь.
— Мордехай наткнулся на что-то интересное, — сказал Соломон Грувер.
— Что — один бог знает, потому что он не говорит. — Он посмотрел на Мордехая. — Во всяком случае, пока не говорит.
— Теперь скажу, — сказал Анелевич.
Он вошел в комнату. Когда Грувер и Берта Флейшман вошли за ним, он закрыл дверь и мелодраматическим жестом повернул ключ. У Берты брови поползли на лоб — как только что у Грувера.
Мордехай говорил минут десять, передавая как можно точнее то, что сказал ему Мечислав. Когда он закончил, он понял, что этого слишком мало.
— Я не верю ни единому слову. Это просто проклятые нацисты стараются нас распугать и заставить разбежаться, как цыплят на птичьем дворе. — Грувер покачал головой, повторяя: — Я не верю ни слову.
— Я бы тоже не поверил, если бы сообщение направил нам кто-то другой, а не Ягер, — сказал Анелевич. — Если бы не он, вы знаете, что сделала бы с нами бомба с нервно-паралитическим газом. — Он повернулся к Берте. — А что думаете вы?
— Насколько я себе представляю, не имеет значения, верно это или нет,
— ответила она. — Мы должны действовать так, как будто она существует, не так ли? Мы не можем позволить себе игнорировать это.
— Фу! — сказал с отвращением Грувер. — Мы потратим время и силы и чего мы достигнем? Ничего.
— Возможно, вы правы, и искать нечего, — сказал Мордехай. — Но предположим — только предположим, — вы ошибаетесь, и бомба находится здесь. Что тогда? Может быть, мы найдем ее. Это было бы хорошо: заполучив свою собственную бомбу, мы могли бы управлять ящерами и нацистами. Может быть, ее найдут ящеры, используют это как оправдание и взорвут где-то еще какой-то город — посмотрите, что случилось с Копенгагеном. Или, может быть, ее не найдем ни мы, ни ящеры. Представьте себе, что сорвались переговоры о перемирии! Все, что требуется Скорцени, так это включить передатчик и…
Соломон Грувер поморщился.
— Ладно. Вы убедили меня, черт бы вас побрал. Теперь мы должны попытаться найти эту проклятую штуку — если, как я сказал, ее можно найти.
— Она где-то здесь, в нашей части города, — сказал Анелевич, словно его и не прерывали. — Как мог эсэсовец переправить ее сюда? Где он мог ее спрятать, если он это сделал?
— Насколько она велика? — спросила Берта. — От этого может зависеть, куда он мог ее поместить.
— Она не может быть маленькой и не может быть легкой, — ответил Анелевич. — Если бы так, то немцы могли бы доставлять эти бомбы на самолетах или на ракетах. Поскольку они этого не делают, значит, бомбу нельзя спрятать за чайником в вашей кухне.
— Разумная мысль, — отметил Грувер. — Это существенный аргумент. Количество мест, где может оказаться бомба — если она вообще есть, — ограничено.
Он упрямо отказывался признать, что такое возможно.
— Поблизости от фабрик, — сказала Берта Флейшман. — Это место, с которого надо начать.
— Да, одно место, — сказал Грувер. — Большое такое место. Здесь, вокруг гетто, десятки фабрик. Сапоги, патронные гильзы, рюкзаки — мы делали множество вещей для нацистов и по-прежнему делаем большинство из них для ящеров. И где именно вы хотели бы начать?
— Я скорее начат бы не с них, — сказал Анелевич. — Как вы сказали, Соломон, они слишком велики. У нас может не оказаться достаточно времени. Вероятно, все зависит от того, как скоро ящеры и нацисты рассорятся. Какое же наиболее вероятное место, куда эсэсовский негодяй мог спрятать большую бомбу?
— А как можно определить, какое место он счел подходящим? — спросил Соломон Грувер.
— Он не мог долго находиться в Лодзи. Он хотел спрятать эту штуку на короткое время, убежать и затем взорвать. Ему не требовалось прятать ее очень долго или очень хорошо. Но тут наступило перемирие, которое усложнило его жизнь — и, может быть, спасло наши.
— Если только это не трепотня, чтобы заставить нас побегать, — сказал Грувер.
— Если бы! — заметил Анелевич.
— Я знаю, что мы должны проверить, — сказала Берта Флейшман. — Кладбище и поля гетто южнее него.
Грувер и Анелевич обернулись к ней. В воздухе грязной комнаты словно повис вопрос.
— Если бы я делал эту работу, то выбрал бы именно это место, — воскликнул Мордехай. — Лучше не придумать — ночью спокойно, в земле уже много готовых ям…
— В особенности на полях гетто, — сказала Берта, вдохновленная случайно сделанным предположением. — Там так много братских могил, еще со времен, когда свирепствовали болезни и голод. Кто обратит внимание на одну новую могилу?
— Да, если она где-нибудь и прячется, то именно отсюда надо начать поиски.
— Я согласен, — сказал Мордехай. — Берта, это чудесно. Если даже ты не права, ты заслуживаешь комплимента.
Он нахмурился, раздумывая, действительно ли она воспримет его слова как комплимент. Он почувствовал облегчение, когда понял, что не ошибся.
Она улыбнулась ему в ответ. Когда она улыбалась, она переставала быть незаметной и безымянной. Она не была красивой — в обычном смысле этого слова, — но улыбка придавала ей странное очарование. Она быстро стала серьезной.
— Нам понадобятся бойцы, а не просто землекопы, — сказала она. — Если мы найдем эту ужасную вещь, кое-кто захочет забрать ее у нас. Я имею в виду ящеров.
— Ты снова права, — сказал Анелевич. — Когда мы слили нервно-паралитический газ из нацистской бомбы, то причинили им много опасных неприятностей. Если у нас будет эта бомба, мы перестанем быть просто неприятностью, мы обретем настоящую силу.
— Но не тогда, когда она находится в яме под землей, — сказал Грувер.
— Пока она там, мы можем только взорваться вместе с нашими врагами. Это лучше, чем Масада, но все равно скверно. Совсем скверно. Если мы сможем вытащить бомбу и переправить ее, куда захотим, — хорошо. По крайней мере, для нас.
— Да, — выдохнул Мордехай.
Картины решительных действий пронеслись в его голове — ущерб ящерам и обвинение в том нацистов, тайная переброска бомбы в Германию и настоящая месть за то, что сделал рейх с польскими евреями. Но тут в мечты вмешалась действительность — как это всегда и бывает.
— Есть только одна бомба — если она вообще есть. Мы должны найти ее, мы должны извлечь ее из земли, если она там, — вы правы и в том и в другом, Соломон, — прежде чем сможем думать, что делать с ней дальше.
— Если мы отправимся из гетто вместе с половиной бойцов, остальные люди поймут, что мы преследуем какую-то цель, если даже не поймут, какую именно, — сказал Грувер. — Мы не хотим этого, не так ли? Сначала найдем, затем посмотрим, сможем ли мы ее вытащить без лишнего шума. Если не сможем… — Он пожал плечами.
— Мы пройдем через кладбище и поля гетто, — заявил Анелевич: если он здесь командир, он приказывает. — Если мы что-нибудь найдем, то решим, что делать дальше. Если же ничего не найдем, — он тоже пожал плечами, — мы тоже решим, что делать дальше.
— А если кто-нибудь спросит нас, что мы делаем там, как мы ему ответим? — спросил Грувер.
Он был большим мастером находить проблемы. С решением проблем у него было хуже.
Хороший вопрос. Анелевич почесал голову. Им потребуется объяснение, причем достаточно безвредное и убедительное. Берта Флейшман предложила:
— Мы можем сказать людям, что подыскиваем места, где никто не похоронен, чтобы можно было вырыть в этих местах могилы на тот случай, если нам придется воевать внутри города.
Анелевич поразмышлял над этим, затем кивнул — как и Соломон Грувер.
— Это лучше, чем то, что приходило в голову мне. Послужит неплохим прикрытием на ближайшие дни, хотя — бьюсь об заклад — там не так уж много свободного места.
— Слишком много могил, — тихо сказала Берта.
Мужчины склонили головы.
Кладбище и поля гетто рядом с ним находились в северо-восточном углу еврейского района Лодзи. Здание пожарной команды на Лутомирской улице располагалось на юго-западе — в двух, может быть в двух с половиной, километрах от него.
Начался мелкий дождь. Анелевич благодарно взглянул на небеса: дождь обеспечил им большую скрытность.
Белобородый раввин читал похоронную молитву над телом, завернутым в простыню: дерево для гробов уже давно сделалось роскошью. Позади него, среди небольшой толпы скорбящих, стоял сгорбленный человек, прижимая обе руки к лицу, чтобы скрыть рыдания. Может быть, это его жена уходила в грязную землю? Мордехай никогда не узнает.
Он и его товарищи шли между надгробий — некоторые стояли прямо, другие покосились, словно пьяные, — в поисках свежей земли. Трава кое-где на кладбище была по колено: за ним плохо ухаживали с тех пор, как немцы захватили Лодзь, почти пять лет назад.
— Она поместится в обычную могилу? — спросил Грувер, задержавшись возле одной, которой не могло быть более недели.
— Не знаю, — ответил Анелевич. Он сделал паузу. — Нет. Наверное, нет. Я видел обычные бомбы размером с человека. Самолет такие бомбы поднимает. Та, что есть у немцев, должна быть больше.
— Тогда мы напрасно теряем здесь время, — сказал пожарный. — Нам надо идти на поля гетто, к братским могилам.
— Нет, — сказала Берта Флейшман. — Там, где бомба, — это не должно выглядеть, как могила. Они могли сделать вид, как будто там был ремонт труб или что-то еще.
Грувер потер подбородок, затем согласился:
— Вы правы.
Пожилой человек в длинном черном пальто сидел возле могилы, старая шляпа, надвинутая на глаза, защищала его лицо от дождя. Он закрыл молитвенник, который читал, и сунул его в карман. Когда Мордехай и его товарищи проходили мимо, он кивнул им, но не заговорил.
Прогулка по кладбищу не выявила никаких новых раскопов размером больше обычных могил. Грувер, на лице которого было написано: «а что я вам говорил?», Мордехай и Берта направились на юг — в сторону полей гетто.
Здесь могильных памятников было меньше, и многие из них, как сказал Соломон Грувер, означали, что в одной могиле погребено множество тел: мужчины, женщины, дети, умершие от тифа, от туберкулеза, от голода, может быть — от разбитых сердец. На многих могилах росла трава. Теперь дела обстояли заметно лучше. После ухода нацистов времена изменились, и могилы были Теперь одиночными, а не братскими.
Берта задержалась перед одним крупным захоронением: единственным надгробием служила обычная доска, отмечающая место вечного упокоения несчастных там, внизу, да и она повалилась. Нагнувшись, чтобы выправить ее, Берта нахмурилась.
— Что это такое? — спросила она.
Мордехай не мог видеть, что привлекло ее внимание, пока не подошел ближе. А подойдя, тихо присвистнул. Вдоль доски тянулся провод с изоляцией цвета старого дерева, его держали два загнутых гвоздя. Гвозди были ржавыми, так что держали плохо. Провод заканчивался на верхнем крае доски, но шел снизу, из-под земли.
— Радиоантенна, — пробормотал он и дернул. Она не поддавалась. Он рванул изо всех сил. Проволока оборвалась, и он качнулся назад. Он раскинул руки, чтобы удержаться от падения. — Что-то внутри, явно постороннее, — сказал он.
— Не может быть, — проговорил Соломон Грувер. — Земля-то совсем не тронутая… — Он умолк, не договорив, и опустился на колени, не беспокоясь о том, что сделает мокрая трава с его брюками. — Посмотрите! — удивленно воскликнул он.
Мордехай Анелевич опустился рядом и снова присвистнул.
— Дерн был вырезан кусками, а затем уложен обратно, — сказал он, проводя рукой по стыку. Если бы дождь был сильнее и земля размягчилась, обнаружить это было бы невозможно. По-настоящему восхитившись, Анелевич пробормотал: — Они сделали мозаику и, когда все закончили, уложили кусочки обратно в том же порядке.
— А где же земля? — потребовал ответа Грувер, как будто Анелевич сам украл ее. — Если они закопали эту штуку, у них должна была остаться лишняя земля — и ее надо было бросить по сторонам ямы, когда они ее копали.
— А что, если они сначала расстелили брезент и выбрасывали землю на него? — предположил Мордехай. — Вы не представляете себе, какими аккуратными и предусмотрительными могут быть нацисты, когда делают что-то подобное. Посмотрите, как они замаскировали антенну. Они не оставляют ни малейшей возможности обнаружить что-нибудь важное.
— Если бы эта доска не повалилась… — потрясенно сказала Берта Флейшман.
— Бьюсь об заклад, она так и стояла, когда эсэсовские ублюдки были здесь, — сказал ей Анелевич. — Если бы не ваш зоркий глаз, обнаруживший антенну…
Он изобразил аплодисменты и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ. Она и в самом деле становится необычной, когда улыбается, подумал он.
— Где же земля? — повторил Соломон Грувер, упорствуя в своих подозрениях и не замечая застывших в немой сцене товарищей, — Что они с ней сделали? Они не могли ее высыпать всю обратно.
— Хотите, чтобы я угадал? — спросил Мордехай. Пожарный кивнул. — Если бы я проводил эту операцию, я погрузил бы землю в ту же телегу, в которой привез бомбу, и отвез бы ее прочь. Накрыл бы брезентом — и никто бы ничего не заподозрил.
— Думаю, вы правы. Думаю, именно так они и сделали. — Берта Флейшман посмотрела на оторванную проволоку. — Теперь бомба не сможет взорваться?
— Не думаю, — ответил он. — По крайней мере, теперь они не смогут взорвать ее по радио, что уже хорошо. Если бы им не требовалась антенна, они не стали бы ее здесь ставить.
— Слава богу, — сказала она.
— Так, — сказал Грувер с таким выражением, словно он по-прежнему не верит им. — Значит, теперь у нас есть своя бомба?
— Если мы разберемся, как взорвать ее, — ответил Анелевич. — Если мы сможем вытащить ее отсюда так, чтобы не заметили ящеры. Если мы сможем перевезти ее так, чтобы — боже упаси — не взорвать ее вместе с собой. Если мы сможем все это сделать, тогда мы получим собственную бомбу.
* * * Со лба Ауэрбаха лил пот.
— Давай же, дорогой. Ты и раньше это делал, помнишь? Давай! Такой сильный мужчина, как ты, может сделать все, что захочет.
Ауэрбах внутренне собрался, вздохнул, буркнул про себя — и с усилием, для которого ему потребовалась вся энергия без остатка, тяжело поднялся на костыли. Пенни захлопала в ладоши и поцеловала его в щеку.
— Боже, как тяжело, — сказал он, с трудом дыша.
Может быть, он проявил легкомыслие, может быть, он слишком долго лежал, но ему показалось, что земля заколыхалась у него под ногами, как пудинг.
Обходясь одной ногой и двумя костылями, он чувствовал себя неустойчивым трехногим фотографическим штативом.
Пенни отошла от него на пару шагов, к выходу из палатки.
— Иди ко мне, — сказала она.
— Не думай, что я уже могу, — ответил Ауэрбах.
Он пробовал костыли всего лишь в третий или четвертый раз. Начать передвигаться на них было так же тяжело, как завести старый мотор «Нэша» в снежное утро.
— О, бьюсь об заклад, ты сможешь.
Пенни провела языком по губам. От полного внутреннего опустошения она перешла в состояние полного бесстыдства, минуя промежуточные стадии.
Ауэрбах иногда задумывался, не две ли это стороны одной и той же медали. Но именно сейчас времени размышлять у него не было. Она позвала:
— Если подойдешь ко мне, вечером я…
То, что сказала она, притянуло бы к ней мужчину, пострадавшего даже сильнее, чем Ауэрбах. Он наклонился, подпрыгнул на здоровой ноге, выбросил вперед костыли, подтянул тело, поймал равновесие, выпрямился, затем повторил это еще раз и оказался рядом с ней.
Снаружи раздался сухой голос:
— Это лучшее побуждение к физиотерапии, о котором я когда-либо слышал.
Ауэрбах едва не упал. Пенни ойкнула и стала цвета свеклы, растущей в Колорадо повсюду.
По тому, как начало жечь его собственное лицо, Ауэрбах решил, что и он такого же цвета.
— Ух, сэр, это не… — начал он, но тут его язык запнулся.
В палатку вошел доктор. Это был молодой парень, не из местных и не из плененных ящерами врачей.
— Послушайте, меня не волнует, что вы собираетесь делать, не мое это дело. Вот если от этого вы, солдат, начнете ходить, то это меня уже касается. — Он рассудительно сделал паузу. — По моему профессиональному мнению, после такого предложения и Лазарь бы поднялся и пошел.
Пенни покраснела еще больше. У Ауэрбаха же опыта общения с армейскими докторами было побольше. Они всегда старались привести вас в замешательство и делали это довольно успешно. Он спросил:
— А кто вы, сэр?
У доктора на погонах были золотые дубовые листья.
— Меня зовут Хэйуорд Смитсон…
Доктор вопросительно замолчал.
Ауэрбах назвал себя и свой чин. Затем и Пенни Саммерс, заикаясь, назвала свое имя, истинное. Ауэрбах не удивился, что здесь она называла себя вымышленным именем. Майор Смитсон продолжил:
— Теперь, когда действует перемирие, я прибыл из Денвера с инспекцией, чтобы проверить, как ящеры заботятся о раненых пленных. Я вижу, вы получили казенные костыли. Это хорошо.
— Да, сэр, — ответил Ауэрбах. Его голос был слабым и сиплым, словно после пятидесяти пачек «Кэмела», выкуренных за полтора часа. — Я получил их позавчера.
— Их дали неделю назад, — сказала Пенни, — но Ране — извините, капитан Ауэрбах — совсем не мог двигаться до позавчерашнего дня.
Ауэрбах ожидал, что Смитсон снова вернется к обсуждению предложенного Пенни средства заставить раненого ходить, но, к его облегчению, Смитсон оказался милосердным. Может быть, еще раз пошутить показалось ему излишним.
— Вас ранили в грудь и в ногу, да? И они вас вытащили?
— Да, сэр, — ответил Ауэрбах. — Они сделали для меня все, что могли, ящеры и люди, которые помогали им. Правда, временами я чувствовал себя подопытным кроликом, но теперь я на своих двоих — впрочем, пока на одной,
— вместо того чтобы занимать место на городском кладбище.
— Больше бодрости, капитан, — сказал Смитсон. Он вынул из кармана блокнот с листами, сшитыми спиралью, авторучку и что-то записал. — Должен сказать, на меня произвели благоприятное впечатление те возможности, которыми располагают ящеры. Они делали для пленных все, что только могли.
— Они хорошо обращались со мной, — сказал Ауэрбах. — Это все, что я могу вам сказать. Вчера я вышел из этой палатки в самый первый раз.
— А как вы, мисс… э-э… Саммерс? — спросил майор Смитсон. — Полагаю, капитан Ауэрбах не единственный пациент, которого вы выходили?
Ауэрбах искренне надеялся, что является единственным пациентом, которого Пенни лечила таким своеобразным способом. Он боялся, не заметила ли она некоторой двусмысленности в вопросе, и ему стало приятно, когда он понял, что нет.
— О нет, сэр. Я работала во всем лагере. Они и в самом деле делали все, что в их силах. Я считаю так.
— У меня тоже создалось такое впечатление, — сказал, кивнув, Смитсон.
— Они делали все, что могли, но я думаю, они были ошеломлены. — Он устало вздохнул. — Думаю, сейчас весь мир ошеломлен.
— И много здесь раненых, сэр? — спросил Ауэрбах. — Как я сказал, я немногое видел из того, что за пределами палатки, и никто не рассказывал мне, что здесь, в Карвале, так много раненых пленников. — Он бросил взгляд на Пенни, казавшийся осуждающим. Для других медсестер, для измученных врачей-людей и для ящеров он был всего лишь одним из раненых военнопленных
— для нее же, как он полагал, он значил нечто большее.
Но Смитсон ответил невнятно:
— Это не только раненые солдаты, капитан. Это… — Он покачал головой и не стал объяснять. — Вы стоите на ногах уже некоторое время. Почему бы не выйти и не посмотреть самому? Рядом с вами будет доктор, и кто знает, что мисс Саммерс сделает для вас или с вами после этого?
Пенни снова вспыхнула. Ауэрбаху хотелось врезать доктору в зубы за такие разговоры о женщине в ее присутствии, но он был бессилен. И ему было любопытно, что произошло в мире за пределами палатки, и он уже постоял на ногах какое-то время, не свалившись.
— Хорошо, сэр, ведите, — сказал он, — но не слишком быстро, я ведь не собираюсь выиграть состязание в скорости ходьбы.
Хэйуорд Смитсон и Пенни подняли входной клапан двери, чтобы Ране мог выйти наружу и осмотреться. Он двигался медленно. Когда он вышел на солнце, то остановился, мигая, пораженный яркостью света. И слезы, которые потекли из его глаз, были вызваны не солнцем, а радостью: он вышел из заточения, пусть даже совсем ненадолго.
— Идемте, — сказал Смитсон, пристраиваясь слева от Ауэрбаха.
Пенни Саммерс немедленно пристроилась по другую сторону от раненого. Медленная процессия двинулась по проложенной ящерами дороге между рядами палаток, скрывавших раненых людей.
Может быть, здесь и не было такого уж большого количества раненых, но все же для них потребовался целый палаточный городок. Ауэрбах время от времени слышал человеческие стоны, доносившиеся из ярко-оранжевых скользких куполов. Доктор и медсестра поспешили увести Ауэрбаха подальше. Это показалось ему неприятным. Смитсон поцокал языком.
По тому, как он говорил, здесь могла находиться половина Денвера, но — не похоже. Ауэрбах терялся в догадках, пока не добрался до перекрестка своего ряда палаток с другим, перпендикулярным. Если посмотреть от перекрестка в одну сторону, то можно было увидеть то, что осталось от небольшого городка Карваля — другими словами, почти ничего. А если посмотреть в другую сторону, наблюдалась совсем другая картина.
Он не мог и предположить, сколько беженцев поселилось в примыкающем к ровным рядам палаток городке, построенном из всякого хлама.
— Это просто новый Гувервилль, — сказал он, недоверчиво рассматривая его.
— Это хуже, чем Гувервилль, — мрачно ответил Смитсон. — В большинстве Гувервиллей для строительства хижин использовались ящики, доски и листовой металл. Здесь, в центре этого ничто, таких материалов осталось немного. Но люди все равно идут сюда, за многие мили.
— Я видела, как все это происходит, — сказала Пенни, кивнув. — Здесь есть пища и вода для пленных, поэтому люди идут сюда в надежде тоже получить что-нибудь. Людям больше некуда деться, поэтому они продолжают прибывать.
— Боже, — проговорил Ауэрбах своим скрежещущим голосом. — Просто чудо, что они не пробуют проникнуть в палатки и украсть то, чего не хотят дать им ящеры.
— А помнишь стрельбу прошлой ночью? — спросила Пенни. — Двое людей попытались проделать это. Ящеры пристрелили их, как собак. Не думаю, что еще кто-нибудь попытается незаметно пробраться туда, куда не допускают их ящеры.
— Незаметно для ящеров пробраться сюда в любом случае нелегко, — сказал доктор Смитсон.
Ауэрбах посмотрел на себя, на свое побитое тело, которое он должен таскать до конца жизни.
— Так и есть, я сам убедился в этом. И тайно сбежать от них тоже нелегко.
— А в Денвере есть доктора-ящеры, которые присматривают за своими пленными сородичами?
— Да, и это входит в условия перемирия, — ответил Смитсон. — И я, пожалуй, хотел бы остаться в городе, чтобы посмотреть на их работу. Если мы не будем воевать, они смогут двинуть нашу медицину на столетие вперед за ближайшие десять-пятнадцать лет. Нам надо так многому научиться! — Он вздохнул. — Но эта работа тоже важна. Мы можем даже наладить крупномасштабный обмен раненых людей на раненых ящеров.
— Это было бы неплохо, — сказал Ауэрбах.
Затем он посмотрел на Пенни, лицо ее отражало крайнее напряжение. Она ведь не была раненым военнопленным. Она снова повернулась к Смитсону.
— А не воевавших людей ящеры отпустят?
— Не знаю, — ответил доктор. — Но я понимаю, почему вы спрашиваете. Если дойдет до обмена — гарантий никаких, — я узнаю, что я смогу сделать для вас. Ну, как?
— Благодарю вас, сэр, — сказал Ауэрбах, и Пенни кивнула.
Взгляд Ауэрбаха скользнул по брезентовым палаткам, старым телегам и шалашам из кустарника, где обитали американцы, явившиеся в Карваль, чтобы просить милостыню у ящеров. Невозможная мысль — как удар в зубы: что война сделала со страной! Он оглядел себя.
— Знаете что? Я, в конце концов, не так уж плох.
* * * Гудение самолета человеческого производства над Каиром заставило Мойше Русецкого поспешить к окну его номера-камеры, чтобы посмотреть на машину. И действительно, в небе летел самолет, окрашенный в лимонный цвет в знак перемирия.