Как и Уссмак, он утратил так много плоти, что кожа свисала с костей.
   — Я боялся за наш дух, — сказал Уссмак. — Я был дураком. Наш дух будет потерян здесь довольно скоро, что бы мы ни делали.
   Самец приостановил работу — и охранник поднял автомат, прорычав предупреждение. Охранники не трудились изучать языка Расы — они считали, что их и так поймут, и горе тому, кто не поймет. Самец снова поднял топор. Взмахнув им, он сказал:
   — Мы можем попробовать еще одну забастовку.
   — Можем, конечно, — сказал Уссмак, но голос его прозвучал неуверенно.
   Самцы из третьего барака один раз попробовали, но проиграли. Больше они никогда не выступят единой группой. Уссмак был уверен в этом.
   Вот что он получил за мятеж против вышестоящих. Какими бы гадкими ни представлялись они ему, самые худшие из них были в сто, в тысячу, в миллион раз лучше, чем его теперешние вышестоящие, на которых он горбатился. Если бы он знал тогда то, что знает сейчас… Его рот открылся в горьком смехе. Это то самое, что старые самцы всегда говорят молодым, только вошедшим в жизнь. Уссмак не был старым, даже с учетом времени, проведенного в холодном сне, когда флот летел на Тосев-3.
   — Работать! — заорал охранник на своем языке. Усиливающего покашливания он не добавил, так что фраза звучала предположением. Однако игнорирование этого предположения могло стоить жизни.
   Уссмак ударил по стволу дерева. Летели щепки, но дерево падать отказывалось. Если он не срубит его, они вполне могут оставить его здесь на весь день. Звезда Тосев оставалась в небе почти все время в этот сезон тосевитского года, но все равно не могла согреть воздух после недавних холодов.
   Он нанес еще два сильных удара. Дерево вздрогнуло, затем с треском повалилось. Уссмак почувствовал что-то вроде веселья. Если самцы быстро распилят дерево на куски, которые требуют охранники, то смогут получить почти достаточно еды.
   Набравшись храбрости, он на своем спотыкающемся русском языке спросил охранника:
   — Правда, что есть перемирие?
   Этот слух достиг лагеря с новой партией заключенных Больших Уродов. Может быть, охранник проникнется к нему добрым отношением после того, как он срубил дерево, и даст ему прямой ответ.
   Так и оказалось, Большой Урод сказал:
   — Да.
   Он достал из мешочка на поясе измельченные листья, завернул их в листок бумаги, зажег один конец, а второй взял в рот. Это было удивительно для Уссмака, поскольку дым разрушительно действовал на легкие. Вероятно, это не могло быть так приятно, как, например, имбирь.
   — Мы будем свободны? — спросил Уссмак. Тосевитские заключенные говорили, что это может случиться по условиям перемирия. Они знали об этом гораздо больше, чем Уссмак. А ему оставалось только надеяться.
   — Что? — спросил охранник. — Что? Вы будете свободны? — Он сделал паузу, чтобы вдохнуть дым и выпустить его в виде горького белого облака. Затем он снова сделал паузу, чтобы издать несколько лающих звуков, которые Большие Уроды использовали для выражения смеха. — Свободны? Вы? Говно!
   Уссмак знал, что это слово означает определенный вид выделений из тела, но не понимал, как это может относиться к его вопросу. Охранник сделал свой ответ лучше, грубее, яснее:
   — Вы будете свободны? Нет! Никогда! — Он засмеялся громче, что по-тосевитски означало «веселее». И как бы отвергая саму эту мысль, он навел автомат на Уссмака. — А теперь работать!
   Уссмак продолжил работу. Когда наконец охранники разрешили самцам Расы вернуться в бараки, он поплелся назад заплетающимися шагами: и от усталости, и от отчаяния. Он знал, что это опасно. Он уже видел самцов, которые теряли надежду и вскоре умирали. Но знать об опасности не значит удержаться от опасного действия.
   Они выполнили дневную норму. Паек из хлеба и соленых морских созданий, который выдавали Большие Уроды, был слишком мал, чтобы выдержать еще один день изнурительной тяжкой работы, но именно его они и получали.
   Уссмак взобрался на жесткие неудобные нары сразу после еды и тут же провалился в густую душную пелену сна. Он знал, что не сумеет восстановить силы к тому времени, когда самцов выведут утром наружу. Завтра будет то же, что и вчера, может быть, немного хуже, но вряд ли лучше.
   Так пройдет следующий день, и еще один, и еще, и еще… Освободиться? И снова лающий хохот охранника зазвенел в его слуховых перепонках. Когда сон охватил его, он подумал: как приятно было бы никогда не просыпаться…
   * * * Людмила Горбунова смотрела на запад, и не потому что надеялась увидеть вечернюю звезду (в любом случае Венера тонула в лучах солнца), — просто в бездумной тоске.
   Справа и сзади прозвучал голос:
   — Вы не слетали бы сейчас еще с одним заданием на позиции вермахта, а?
   Она дернулась — не слышала, как подошел Игнаций. Но ни возмущения, ни смущения не чувствовала. Менее всего ей хотелось показать свое состояние, в особенности когда речь шла о нацистском полковнике-танкисте. «Немецком полковнике-танкисте», — мысленно поправила она себя. Для нее это звучало приятнее — а кроме того, мог ли быть убежденным фашистом человек, назвавший врученную ему медаль «жареным яйцом Гитлера»? Она сомневалась, хотя и понимала, что объективность ее сомнительна.
   — Вы не ответили мне, — сказал Игнаций.
   Ей хотелось притвориться, будто партизанский начальник ничего не сказал, но это было бы глупо. Кроме того, поскольку на русском он говорил лучше, чем любой другой поляк, игнорировать его — означало отрезать возможность разговаривать с единственным человеком, хорошо ее понимавшим. Поэтому она постаралась сказать правду, но так, чтобы это не выглядело согласием:
   — Чего мне хочется, не имеет никакого значения. Но ведь между немцами и ящерами перемирие, так ведь? Если у немцев есть разум, то они не сделают ничего такого, что заставило бы ящеров потерять терпение и возобновить войну.
   — Если бы у немцев был разум, то разве они были бы немцами? — парировал Игнаций.
   Людмила не решилась бы брать уроки фортепьяно у такого циничного учителя. Впрочем, возможно, война раскрыла, его истинное призвание. После паузы — для того чтобы она успела понять его слова — он продолжил:
   — Я думаю, что немцы одобрят любые неприятности в тех областях Польши, которые они не контролируют.
   — Вы и в самом деле так считаете?
   Людмила сама смутилась, с какой нетерпеливостью она задала свой вопрос.
   Игнаций улыбнулся. Изогнулись губы на полном лице, не типичном для страны, где лица большей частью сухощавые, слабо осветились глаза… Эту улыбку трудно было назвать приятной. Она ничего не рассказала ему о встрече с Ягером: это было только ее дело и ничье больше. Но независимо от того, рассказывала она ему или нет, он, похоже, сделал какие-то собственные заключения, и замечательно точные.
   — Я на самом деле стараюсь — естественно, не разглашая особо, раздобыть некоторое количество германских противотанковых ракет. Для вас представляет интерес задача доставить их сюда, если я смогу договориться?
   — Я буду делать то, что потребуется, чтобы принести победу рабочим и крестьянам Польши в борьбе против чужаков-империалистов, — ответила Людмила. Временами риторика, которой она обучалась с детства, очень выручала. Кроме того, произнося заученные фразы, она успевала поразмыслить.
   — Вы уверены, что везти ракеты по воздуху — лучший способ доставки? По-моему, безопаснее и легче везти их окольными дорогами и тропами.
   Игнаций покачал головой.
   — Ящеры патрулируют все закоулки и дальние углы даже активнее, чем во время больших боев на фронтах. Да и нацисты не хотят, чтобы кого-то поймали с противотанковыми ракетами, ведь это показало бы, что они попали в Польшу после начала перемирия, и дало бы ящерам повод для возобновления военных действий. Но если вы привезете сюда ракеты по воздуху так, что с земли этого никто не заметит, то мы сможем использовать их, как захотим: кто сможет доказать, когда мы их раздобыли?
   — Понятно, — медленно проговорила Людмила; ей и в самом деле стало понятно. У нацистов в этом деле интерес был прямой, в то время как Игнаций, похоже, сам не знал другого способа выкрутиться. — А что будет, если меня собьют, когда я буду доставлять вам ракеты?
   — Мне будет недоставать вас и самолета, — ответил партизанский вожак.
   Людмила посмотрела на него с ненавистью. Его ответный взгляд был ироническим и пустым. Она подумала, что он вряд ли о ней пожалеет, несмотря на то, что она со своим самолетом составляла военно-воздушные силы партизанского отряда. Может быть, он захотел заставить ее лететь, чтобы избавиться от нее… нет, это глупо. У него нашлось бы немало простых способов. К чему жертвовать бесценным «физлером»?
   Он поклонился ей: буржуазное притворство, которое он сохранил даже здесь, в окружении чисто пролетарском.
   — Будьте уверены, я дам вам знать, как только получу сообщение, что план осуществляется и что я убедил германские власти в отсутствии риска. А сейчас я оставляю вас любоваться красотой солнечного заката.
   Закат был красив, хотя ее и передернуло от интонаций Игнация. Небо было окрашено в розовый, оранжевый, золотой цвета, облака на нем казались охваченными пламенем. И хотя эти же цвета были у огня и крови, она не думала о войне. Она размышляла о том, что должна сделать через несколько коротких часов, когда солнце взойдет снова. Как пойдет ее жизнь завтра, через месяц, через год?
   Она словно разрывалась пополам. Одна половина требовала возвращения в Советский Союз любым способом. Притяжение родины оставалось сильным. Но одновременно она задумывалась над тем, что с ней станет, если она вернется. Ее досье должно быть уже под контролем, поскольку известно, что она связана с немцем Ягером. Сойдет ли ей с рук перелет в иностранное государство — оккупированное ящерами и немцами — по приказанию германского генерала? Вдобавок она находится в Польше уже несколько месяцев и до настоящего времени даже не попыталась вернуться. Если у следователя НКВД будет настроение выискивать во всем подозрительное — как это часто случалось (противное сухое лицо полковника Лидова мелькнуло перед ее внутренним взором), — то они отправят ее в гулаг, не задумываясь.
   Другая половина стремилась к Ягеру. Но и этот вариант не казался разумным. Вместо НКВД у нацистов было гестапо. Они тоже будут рассматривать Ягера через увеличительное стекло. Они и с ней обойдутся сурово и, может быть, даже более варварски, чем народный комиссариат внутренних дел. Она старалась представить, что проделывают в НКВД с пленными нацистами. Гестапо вряд ли поступает мягче с советскими гражданами.
   Значит, она не может отправиться на восток. И тем более она не может отправиться на запад. Ей оставалось лишь то место, где она находилась, и этот вариант также был неприятным. Игнаций так и не стал ее командиром, за которым можно идти в бой с песней.
   Пока она стояла, думала и смотрела, золото на небе погасло. Горизонт стал оранжевым, края купола неба — розовыми. Облака на востоке превратились из огненных языков в плывущие хлопья. Наступала ночь.
   Людмила вздохнула.
   — На самом деле я хочу одного, — сказала она в пространство, — уйти куда-нибудь — одной или с Генрихом, если он захочет, — и забыть эту войну и что она вообще когда-то началась. — Она рассмеялась. — И раз уж я желаю этого, почему бы мне не пожелать заодно и луну с неба?
   * * * Томалсс расхаживал взад и вперед по бетонному полу камеры. Его когти стучали по твердой неровной поверхности. Он подумал, сколько времени понадобится, чтобы проделать на полу канавку или даже протереть бетон насквозь до земли, — тогда бы он прорыл отверстие в земле и сбежал.
   Конечно, это зависело от того, насколько толстым был бетон. Если тосевиты положили лишь тонкий слой его, понадобится не больше трех или четырех сроков жизни.
   В небольшие узкие вертикальные окна его камеры проникало очень мало света. Окна были помещены слишком высоко, чтобы он мог выглянуть наружу — и чтобы кто-то из Больших Уродов смог посмотреть внутрь. Ему объяснили, что если он поднимет крик, его без лишних слов пристрелят. Он поверил. Предостережение вполне соответствовало характеру тосевитов.
   Он пытался вести счет дням, царапая черточки на стене. Не получилось. Он забыл однажды сделать отметку — или подумал, что потерял день, — и на следующее утро нарисовал две черточки вместо одной — только затем, чтобы впоследствии решить, сбился он в конце концов или все-таки не сбился… В результате его самодельный календарь оказался неточным, а потому бесполезным. Точно он теперь знал только одно: он здесь навсегда.
   — Чувствительное лишение, — сказал он. Если никто снаружи не подслушивал его, он говорил сам с собой. — Да, чувствительное лишение: этот эксперимент, который проклятая самка Лю Хань проделывает со мной. Как долго я смогу не испытывать ничего и не допустить повреждения рассудка? Не знаю. Надеюсь, что и не узнаю.
   Что предпочтительнее — постепенный переход в безумие, когда он наблюдает за каждым своим шагом вниз, или быстрое убийство? Этого он тоже не знал. Он даже начал задумываться, не следует ли предпочесть физические мучения, которые Большие Уроды, как и положено варварам, изобретали не задумываясь. Если пытки начинают казаться привлекательными — разве это не путь в безумие?
   Он сожалел, что благополучно перенес холодный сон на борту космического корабля, что увидел проклятый Тосев-3, что повернул глаза в сторону этой Лю Хань, что наблюдал, как скользкий окровавленный детеныш появляется из генитального отверстия между ее ног, жалел — о, как он об этом жалел! — что взял этого детеныша и стал изучать…
   Эти сожаления, конечно, были бесплодны. Он лелеял их постоянно. И никто не смог бы отрицать, что они были в высшей степени рациональны и разумны, являясь продуктом работы соприкасающегося с действительностью разума.
   Он услышал резкий металлический щелчок и почувствовал, как слегка дрогнула постройка, в которой он находился. Он слышал шаги в комнате перед камерой и стук закрывающейся внешней двери. Кто-то открывал замок, удерживавший его в заточении. Замок щелкнул со звуком, отличным от того, с каким открылся наружный.
   Внутренняя дверь, скрипя петлями, которым требовалось масло, отворилась. Томалсс радостно задрожал — так сильно хотелось ему поговорить с кем-нибудь, пусть даже с Большим Уродом.
   — Благород… ная госпожа, — проговорил он, узнав Лю Хань.
   Она не сразу ответила ему. В одной руке она держала автомат, другой прижимала к бедру детеныша. Томалсс с трудом узнал в детеныше существо, которое он изучал. Когда детеныш принадлежал ему, он не надевал на него никакой одежды, исключая необходимый предмет, охватывавший тело посредине,
   — чтобы предотвратить расплескивание выделений по лаборатории.
   Теперь же — теперь Лю Хань одела детеныша в сияющие ткани ярких цветов. Даже в черных волосах детеныша были привязаны кусочки лент. Украшение поразило Томалсса, как глупое и ненужное: сам он просто заботился о том, чтобы волосы были чистыми и неспутанными.
   Детеныш некоторое время смотрел на него. Наверное, вспоминал? Он не мог это проверить: его исследования прервались прежде, чем он смог изучить подобные вещи. Он даже не мог узнать, сколько времени уже находится здесь.
   — Мама? — спросил детеныш по-китайски без вопросительного покашливания. Маленькая ручка показала на Томалсса. — Это? — И снова вопрос был задан на тосевитском языке, без намека на то, что он учился языку Расы.
   — Это маленький чешуйчатый дьявол, — ответила Лю Хань, также по-китайски. Она повторила: — Маленький чешуйчатый дьявол.
   — Маленький чешуйчатый дьявол, — как эхо повторил детеныш. Слова были произнесены не совсем правильно, но даже Томалсс, чье знание китайского языка было далеко от превосходного, без труда понял его.
   — Хорошо, — сказала Лю Хань и сморщила свое подвижное лицо в выражении, которое Большие Уроды использовали, чтобы показать дружественное расположение.
   Детеныш не ответил такой же гримасой. Он не делал этого и когда находился у Томалсса, — может быть, из-за того, что некому было подражать. Дружеская мина сошла с лица Лю Хань.
   — Лю Мэй почти не улыбается, — сказала она. — В этом я обвиняю вас.
   Томалсс понял, что самка дала детенышу имя, напоминающее ее собственное. «Семейные отношения среди тосевитов критичны», — напомнил он сам себе, вновь на мгновение превратившись из пленника в исследователя. Затем он увидел, что Лю Хань ждет ответа. Полагаться на терпение Большого Урода с автоматом в руках не следовало. Он поспешил заговорить:
   — Может быть, я и виноват, благородная госпожа. Возможно, детенышу требовался образец для подражания. Я не могу улыбаться, поэтому я не мог служить образцом. Нам подобные вещи оставались неизвестными, пока мы не встретились с вами.
   — Вам не следовало браться за изучение их, — ответила Лю Хань. — А в первую очередь вы не должны были забирать у меня Лю Мэй.
   — Благородная госпожа, я жалею, что взял детеныша, — сказал Томалсс и подтвердил это усиливающим покашливанием.
   Детеныш — Лю Мэй, напомнил он себе — завозился на руках у Лю Хань, словно вспомнил что-то знакомое.
   — И я не могу отменить то, что сделал. Слишком поздно.
   — Слишком поздно для многих вещей, — сказала Лю Хань, и он подумал, что она собирается пристрелить его на месте. Лю Мэй снова заерзала у нее на руках. Лю Хань посмотрела на маленькую тосевитку, вышедшую из ее тела. — Но еще не поздно для всего остального. Вы видите, что Лю Мэй становится настоящей человеческой личностью, она одета в соответствующую человеческую одежду, говорит на человеческом языке.
   — Да, я это вижу, — ответил Томалсс. — Она очень… — Он не знал по-китайски слово «приспособляющаяся» и стал придумывать, как выразить иначе то, что он имел в виду. — Если меняется способ ее жизни, то она меняется вместе с ним очень быстро.
   Тосевитская приспособляемость донимала Расу с того дня, когда флот вторжения пришел на Тосев-3. Еще одному примеру приспособляемости не было причин удивляться.
   Даже в сумрачной маленькой камере глаза Лю Хань заблестели.
   — Вы помните, когда вы возвращали мне моего ребенка, вы злорадствовали, потому что растили ее, как маленького чешуйчатого дьявола, чтобы она не стала достойным человеческим существом? Вот то, что вы тогда сказали.
   — Видимо, я был неправ, — сказал Томалсс. — Я жалею, что сказал это. Мы, Раса, постоянно обнаруживаем, что о вас, тосевитах, мы знаем гораздо меньше, чем нам кажется. В этом одна из причин, почему я взял детеныша: постараться узнать побольше.
   — Одна из вещей, которую вы узнали, — вам вообще не следовало брать ее! — возмущенно отреагировала Лю Хань.
   — Истинно! — воскликнул Томалсс и снова добавил усиливающее покашливание.
   — Я принесла сюда Лю Мэй, чтобы показать вам, насколько неправы вы были, — сказала Лю Мэй. — Вам, маленьким чешуйчатым дьяволам, не нравится, когда вы неправы.
   В голосе ее слышалась насмешка: Томалсс достаточно хорошо знал, как говорят тосевиты, и был уверен в своем истолковании. Она продолжала по-прежнему насмешливым тоном:
   — Вы не были достаточно терпеливым. Вы не подумали о том, что произойдет, когда Лю Мэй побудет среди людей некоторое время.
   — Истинно, — снова сказал Томалсс, на этот раз тихо.
   Каким глупцом он был, насмехаясь над Лю Хань и не задумываясь о возможных последствиях. Подобно тому как Раса недооценивала Больших Уродов в целом, точно так же он недооценил эту самку. И теперь, как и вся Раса, он расплачивался за ошибку.
   — Я скажу вам кое-что еще, — сказала Лю Хань. Очевидно, она хотела его напугать. — Вы, маленькие чешуйчатые дьяволы, вынуждены были согласиться на переговоры о мире с различными нациями человечества, потому что понесли слишком большой урон в боях.
   — Я не верю вам, — сказал Томалсс.
   Она была его единственным источником информации здесь — она легко может приносить ложные сведения, чтобы сломить его моральный дух.
   — Меня не волнует, верите ли вы. Это — истина, несмотря ни на что, — ответила Лю Хань.
   Ее безразличие заставило его задуматься. Возможно, он ошибся — но, может быть, это так и было задумано.
   — Вы, маленькие чешуйчатые дьяволы, по-прежнему угнетаете Китай. Пройдет не так много времени, и вы поймете, что это — тоже ошибка. Вы наделали большое количество ошибок, здесь и по всему миру.
   — Может быть, это и так, — отметил Томалсс. — Но я здесь ошибок не делаю. — Он поднял ногу и топнул в бетонный пол. — Если я ничего не могу делать, то и ошибок у меня нет.
   Лю Хань несколько раз хохотнула по-тосевитски.
   — В таком случае вы останетесь превосходным самцом на долгое время.
   Лю Мэй принялась плакать. Лю Хань стала поднимать и опускать детеныша, успокаивая его куда успешнее, чем это получалось у Томалсса.
   — Я хотела показать вам, насколько вы неправы. Подумайте об этом как о части вашего наказания.
   — Вы умнее, чем я думал, — с горечью сказал Томалсс. Не хуже ли думать о своей собственной глупости? Пока он этого не знал. Здесь, в камере, у него достаточно времени поразмышлять обо всем.
   — Скажите это другим маленьким дьяволам — если я вас когда-нибудь отпущу, — сказала Лю Хань.
   Она пятилась, держа его под прицелом автомата, пока не захлопнула за собой дверь.
   Он смотрел ей вслед. Отпустит она когда-нибудь его? Он понял, что сказанное имело целью подействовать на его разум. Это на самом деле так? Или нет? Сможет он убедить ее? Если сможет, то как? Если он будет беспокоиться об освобождении, это повредит его рассудок, но как ему удержаться от этих мыслей?
   Она оказалась гораздо умнее, чем он думал.
   * * * Сэм Игер стоял на первой базе: он только что отбил мяч влево. Сидевшая в канавке за первой базой Барбара захлопала в ладоши.
   — Приличный удар, — сказал защитник базы, коренастый капрал по фамилии Грабовски. — Значит, вы раньше играли в мячик, не так ли? Я имею в виду как профессионал.
   — Много лет, — ответил Сэм. — Если бы не ящеры, я и сейчас продолжал бы. У меня обе челюсти искусственные, верхняя и нижняя, поэтому в армию меня не брали, пока все не пошло к черту.
   — Да, я слышал, что и с другими парнями такое случалось, — ответил Грабовски, кивая. — Я понял так, что вы привыкли играть на парковых любительских площадках вроде этой?
   Поле не показалось Игеру любительской площадкой. Это было обычное игровое поле, похожее на сотни других, хорошо ему знакомых: крытая трибуна, справа и слева сидячие места под открытым небом, рекламные плакаты на ограждении поля — теперь жухлые, осыпающиеся, побитые, потому что в Хот-Спрингсе некому и нечего рекламировать.
   Грабовски не успокаивался:
   — Черт возьми, мне кажется, так должно выглядеть поле для игры в поло. В городских парках тоже было жарко.
   — Все зависит от того, как вы смотрите на вещи, — сказал Сэм.
   Хлоп!
   Парень сзади него отбил мяч. Сэм размахнулся для второго удара: в такой игре, как эта, игрок на его позиции редко сможет подыграть. Но на этот раз получилось. Он мягко переправил мяч на вторую базу.
   Там стоял Ристин. Ящер собирался перебросить мяч на первую базу, поставив Игера перед выбором: увернуться или получить мячом между глаз. Сэм бросился на землю. Мяч попал в рукавицу Грабовски, когда солдат, ударивший по низкому мячу, был все еще в шаге от «мешка».
   — Готов! — закричал пехотинец, изображавший судью. Игер поднялся и вытер подбородок.
   — Приличная двойная игра, — сказал он Ристину, перед тем как уйти с поля, — сам не смог бы сыграть лучше.
   — Я благодарю вас, благородный господин, — ответил Ристин на своем языке. — Это хорошая игра, в которую вы, тосевиты, играете.
   Вернувшись к скамье, Сэм схватил полотенце и вытер потное лицо. Играть в мяч в Хот-Спрингсе летом — все равно что играть прямо в горячем источнике.
   — Игер! Сержант Сэм Игер! — позвал кто-то с трибун.
   Не похоже, чтобы кричал кто-то из толпы зрителей — если можно назвать толпой три или четыре десятка людей. Видимо, его ищут.
   Он высунул голову из канавки.
   — Да, в чем дело?
   К бортику подбежал парень с серебряными полосками лейтенанта на погонах:
   — Сержант, у меня приказ доставить вас прямо сейчас обратно в госпиталь.
   — Хорошо, сэр, — ответил Сэм. Лейтенант не рассердился, услышав неуставной ответ, и Сэму это понравилось. — Позвольте мне только избавиться от шипов и надеть уличную обувь. — Он поспешно переобулся, одновременно крикнув товарищам по команде: — Вам придется подыскать мне замену.
   Он снял свою бейсбольную кепку и надел военный головной убор. Брюки испачкались, но почистить их сейчас возможности не было.
   — Мне тоже пойти? — спросила Барбара, когда он направился к лейтенанту. Она пересадила Джонатана с колен на плечо и стала подниматься.
   Но Игер покачал головой.
   — Тебе лучше остаться, дорогая, — сказал он. — Похоже, мне приготовили какое-то задание. — Он увидел, как офицер взялся руками за пояс, и это показалось ему плохим знаком. — Я лучше пойду.
   Они быстрым шагом, почти бегом направились к главному госпиталю армии и флота. Поле Бена Джонсона находилось в парке Уиттингтон, на западном конце Уиттингтон-авеню. Они прошли мимо старой католической школы, по Бэтхаус-Роу и вышли к госпиталю.